На курсах Рикура (где мне приводилось исполнять сцены с его слушательницами) испытал я впервые то, как совместная работа с женским полом притупляет в вас (а я был ведь еще молодой человек!) наклонность к ухаживанью, к эротическим замашкам. Все эти девицы, настоящие и поддельные, делались для вас просто «товарками», и не было никакой охоты выказывать им внимание как особам другого пола. Только бы она хорошо «
давала вам реплики» и не сбивала вас с тона неумелой игрой или фальшивой декламацией.
Без точных делений на факультеты, он, однако,
давал вам, если б вы захотели слушать все науки, которые там преподают, не только огромное энциклопедическое образование, но и специальную выучку.
Вы так же быстро миритесь с однообразием улиц, где ряды закоптелых кирпичных домов стоят без малейшего намека на архитектурную красивость, где торговый и промышленный склад накладывает на все свою лапу и не
дает вам ничего красивого и привлекательного.
Я взял место наверху, с кучером. Верх этот был покрыт в виде огромной фуры, и там лежали чемоданы. И я туда удалялся в ночевку, когда привык к тем жутким ощущениям, какие
давала вам быстрая езда на шести мулах гусем и головокружительные вольты мулов на крутых поворотах.
Неточные совпадения
Место учения, где
вы просидели семь лет,
дает если не всему, то многому основной тон.
Никогда еще перед тем я не испытывал того особенного восхищения, какое
дает общий лад игры, где перед
вами сама жизнь.
В Дерпте не было и тогда курсовых экзаменов ни на одном факультете. Главные предметы сдавали в два срока: первая половина у медиков"philosophicum"; а у остальных"rigorosum". Побочные предметы дозволялось сдавать когда угодно.
Вы приходили к профессору, и у него на квартире или в кабинете, в лаборатории — садились перед ним и
давали ему вашу матрикульную книжечку, где он и производил отметки.
Тогда, да еще при тогдашнем хорошем курсе, жизнь в Лондоне не только казалась, но и была действительно дешева — дешевле парижской, если прикинуть к ней то, что
вам давали в Лондоне за те же деньги.
И рядом со всем этим
вы и здесь, и там, и на больших пространствах находите то, что
вам не
даст Париж — ни такой реки, ни такой пристани, ни таких домов, ни таких парков, ни таких зданий, как парламент, ни таких катаний, как в Гайд-Парке, ни таких народных митингов, как на Трафальгар-Сквере.
Чтобы
дать об этом приблизительное понятие, я приведу рецепт холодного супа, каким нас частенько угощали: возьми воды (да и то еще тепловатой), накроши в нее сырых помидоров, салату, вареного гороху, сельдерея, луку, чесноку, кусков хлеба — и вот
вам мадридская ботвинья.
В Вене я во второй раз испытывал под конец тамошнего сезона то же чувство пресноты. Жизнь привольная, удовольствий всякого рода много, везде оживленная публика, но нерва, который поддерживал бы в
вас высший интерес, — нет, потому что нет настоящей политической жизни, потому что не было и своей оригинальной литературы, и таких движений в интеллигенции и в рабочей массе, которые
давали бы ноту столичной жизни.
— А! так-то, кума! Хорошо, вот брат
даст вам знать! А ты заплатишь мне за бесчестье! Где моя шляпа? Черт с вами! Разбойники, душегубцы! — кричал он, идучи по двору. — Заплатишь мне за бесчестье!
Неточные совпадения
Вот время: добрые ленивцы, // Эпикурейцы-мудрецы, //
Вы, равнодушные счастливцы, //
Вы, школы Левшина птенцы, //
Вы, деревенские Приамы, // И
вы, чувствительные
дамы, // Весна в деревню
вас зовет, // Пора тепла, цветов, работ, // Пора гуляний вдохновенных // И соблазнительных ночей. // В поля, друзья! скорей, скорей, // В каретах, тяжко нагруженных, // На долгих иль на почтовых // Тянитесь из застав градских.
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни мои текли в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, // В мой угол чаще прилетай, // Не
дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть // В мертвящем упоенье света, // В сем омуте, где с
вами я // Купаюсь, милые друзья!
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И
дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки; только вряд // Найдете
вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце мне.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать
вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак,
дай Бог им долги дни!
Я знаю:
дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на
вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне
вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?