Неточные совпадения
Наукой, как желал работать я, никто из них не занимался, но все почти кончили курс, были дельными медиками, водились и любители музыки, в последние 50-е
годы стали читать русские журналы, а немецкую
литературу знали все-таки больше, чем рядовые студенты в Казани, Москве или Киеве.
В связи со всем этим во мне шла и внутренняя работа, та борьба, в которой писательство окончательно победило, под прямым влиянием обновления нашей
литературы, журналов, театра, прессы. Жизнь все сильнее тянула к работе бытописателя. Опыты были проделаны в Дерпте в те последние два
года, когда я еще продолжал слушать лекции по медицинскому факультету. Найдена была и та форма, в какой сложилось первое произведение, с которым я дерзнул выступить уже как настоящий драматург, еще нося голубой воротник.
Если бы за все пять
лет забыть о том, что там, к востоку, есть обширная родиной что в ее центрах и даже в провинции началась работа общественного роста, что оживились
литература и пресса, что множество новых идей, упований, протестов подталкивало поступательное движение России в ожидании великих реформ, забыть и не знать ничего, кроме своих немецких книг, лекций, кабинетов, клиник, то вы не услыхали бы с кафедры ни единого звука, говорившего о связи «Ливонских Афин» с общим отечеством Обособленность, исключительное тяготение к тому, что делается на немецком Западе и в Прибалтийском крае, вот какая нота слышалась всегда и везде.
Сколько раз он повторял до последних
годов, что на такие писательские ужины он уже потом не попадал, потому что их и не бывало. Это были действительно сливки тогдашней
литературы.
Он мог подаваться, особенно после событий 1861–1862
годов, в сторону охранительных идей, судить неверно, пристрастно обо многом в тогдашнем общественном и чисто литературном движении; наконец, у него не было широкого всестороннего образования, начитанность, кажется, только по-русски (с прибавкой, быть может, кое-каких французских книг), но в пределах тогдашнего русского «просвещения» он был совсем не игнорант, в нем всегда чувствовался московский студент 40-х
годов: он был искренно предан всем лучшим заветам нашей
литературы, сердечно чтил Пушкина, напечатал когда-то критический этюд о Гоголе, увлекался с юных
лет театром, считался хорошим актером и был прекраснейший чтец «в лицах».
И вышло так, что все мое помещичье достояние пошло, в сущности, на
литературу. За два
года с небольшим я, как редактор и сотрудник своего журнала, почти ничем из деревни не пользовался и жил на свой труд. И только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865
году.
Правда, в печать тогдашняя цензура ничего такого и не пустила бы, но ведь цензура в 40-х
годах и в начале 50-х
годов была еще строже; а это не мешало"отцам"любить скоромное в непечатной
литературе стишков, анекдотов, целых поэм.
В тогдашней
литературе романов не было ни одной вещи в таком точно роде. Ее замысел я мог считать совершенно самобытным. Никому я не подражал. Теперь я бы не затруднился сознаться в этом. Не помню, чтобы прототип такой"истории развития"молодого человека, ищущего высшей культуры, то есть"Ученические
годы Вильгельма Мейстера"Гете, носился предо мною.
Ни Золя, ни его сверстниками тут и не"пахло". Я их, по появлению в
литературе, был старше на много
лет, и когда Золя и Доде (и даже братья Гонкур) стали известны у нас,"В путь-дорогу"давно уже печатался.
Помню, на одном чествовании, за обедом, который мне давали мои собраты, приятели и близкие знакомые, покойный князь А. И.Урусов сказал блестящий и остроумный спич:"Петра Дмитриевича его материальное разорение закалило, как никого другого. Из барского"дитяти", увлекшегося
литературой, он сделался настоящим писателем и вот уже не один десяток
лет служит
литературе".
Когда я много
лет спустя просматривал эти статьи в"Библиотеке", я изумлялся тому, как мне удавалось проводить их сквозь тогдашнюю цензуру. И дух их принадлежал ему. Я ему в этом очень сочувствовал. С студенческих
лет я имел симпатии к судьбам польской нации, а в конце 60-х
годов в Париже стал учиться по-польски и занимался и языком и
литературой поляков в несколько приемов, пока не начал свободно читать Мицкевича.
Как бы я теперь, по прошествии сорока с лишком
лет, строго ни обсуждал мое редакторство и все те недочеты, какие во мне значились (как в руководителе большого журнала — литературного и политического), я все-таки должен сказать, что я и в настоящий момент скорее желал бы как простой сотрудник видеть во главе журнала такого молодого, преданного
литературе писателя, каким был я.
Точно так же — более, чем в других журналах, старался я о статьях и обозрениях по иностранной
литературе и едва ли не первый тогда имел для этого специального сотрудника и в Петербурге, и в Париже — П.Л.Лаврова и Евгению Тур (графиню Е.В.Салиас). Это показывало несомненную склонность к редакторской инициативе и отвечало разносторонности образования, какое мне удалось получить в трех университетах за целых семь с лишком
лет.
В Лондоне в 1867
году, когда он был моим путеводителем по британской столице, он тотчас же познакомил меня с тем самым Рольстоном (библиотекарем Британского музея), который один из первых англичан стал писать по русской
литературе.
Несмотря на разницу
лет (ему было 21, а мне уже и целых 28), мы сошлись совершенно как студенты, оба преданные
литературе, с очень сходными вкусами, идеями, любимыми авторами, любимыми артистами и с общностью всей нашей бытовой культуры.
Словесность, изящная
литература, невзирая на цензуру, все-таки продолжала дело 60-х
годов, и — повторяю — критика не была с нею на одном уровне.
Тогда, то есть во второй половине 60-х
годов, не было никаких теоретических предметов: ни по истории драматической
литературы, ни по истории театра, ни по эстетике. Ходил только учитель осанки, из танцовщиков, да и то никто не учился танцам. Такое же отсутствие и по части вокальных упражнений, насколько они необходимы для выработки голоса и дикции.
Время берет свое, и то, что было гораздо легче правильно оценить в 80-х и 90-х
годах, то коробило наших аристархов пятнадцать и больше
лет перед тем и подталкивало их перо на узкоморальные «разносы». Теперь, в начале XX века, когда у нас вдруг прокатилась волна разнузданного сексуализма и прямо порнографии (в беллетристике модных авторов), мне подчас забавно бывает, когда я подумаю, что иной досужий критик мог бы и меня причислить к родоначальникам такой
литературы. На здоровье!
В последние
годы в некоторых аудиториях Сорбонны у лекторов по истории
литературы дамский элемент занимал собою весь амфитеатр, так что студенты одно время стали протестовать и устраивать дамам довольно скандальные манифестации. Но в те
годы ничего подобного не случалось. Студенты крайне скудно посещали лекции и в College de France и на факультетах Сорбонны, куда должны были бы обязательно ходить.
Одной из самых ярких фигур публицистической
литературы тех
годов являлся, бесспорно, Луи Вейльо — сторонник церковно-монархического легитимизма.
Мне представлялся очень удачный случай побывать еще раз в Праге — в первый раз я был там также, и я, перед возвращением в Париж, поехал на эти празднества и писал о них в те газеты, куда продолжал корреспондировать. Туда же отправлялся и П.И.Вейнберг. Я его не видал с Петербурга, с 1865
года. Он уже успел тем временем опять"всплыть"и получить место профессора русской
литературы в Варшавском университете.
Некрасов, видимо, желал привязать меня к журналу, и, так как я предложил ему писать и статьи, особенно по иностранной
литературе, он мне назначил сверх гонорара и ежемесячное скромное содержание. А за роман я еще из-за границы согласился на весьма умеренный гонорар в 60 рублей за печатный лист, то есть в пять раз меньше той платы, какую я получаю как беллетрист уже около десяти
лет.
Университет не играл той роли, какая ему выпала в 61
году, но вкус к слушанию научных и литературных публичных лекций разросся так, что я был изумлен, когда попал в первый раз на одну из лекций по русской
литературе Ореста Миллера в Клубе художников, долго помещавшемся в Троицком переулке (ныне — улице), где теперь"зала Павловой".
Вопрос о моей"диктовке"сделался в нашей биографической
литературе своего рода легендой. И я хочу здесь еще раз поговорить об этом. До сих пор преобладает мнение, что я всегда и все диктовал — до последних
лет. Это неправда.
Неточные совпадения
И мало того:
лет двадцать тому назад он нашел бы в этой
литературе признаки борьбы с авторитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы понял, что было что-то другое; но теперь он прямо попадает на такую, в которой даже не удостоивают спором старинные воззрения, а прямо говорят: ничего нет, évolution, подбор, борьба за существование, — и всё.
Я вам также забыл сказать, что в течение первого
года после моего брака я от скуки попытался было пуститься в
литературу и даже послал статейку в журнал, если не ошибаюсь, повесть; но через несколько времени получил от редактора учтивое письмо, в котором, между прочим, было сказано, что мне в уме невозможно отказать, но в таланте должно, а что в
литературе только талант и нужен.
— Замечательная газета. Небывалая. Привлечем все светила науки,
литературы, Леонида Андреева, объявим войну реалистам «Знания», — к черту реализм! И — политику вместе с ним. Сто
лет политиканили — устали, надоело. Все хотят романтики, лирики, метафизики, углубления в недра тайн, в кишки дьявола. Властители умов — Достоевский, Андреев, Конан-Дойль.
— Правду говорю, Григорий, — огрызнулся толстяк, толкая зятя ногой в мягком замшевом ботинке. — Здесь иная женщина потребляет в
год товаров на сумму не меньшую, чем у нас население целого уезда за тот же срок. Это надо понять! А у нас дама, порченная
литературой, старается жить, одеваясь в ризы мечты, то воображает себя Анной Карениной, то сумасшедшей из Достоевского или мадам Роллан, а то — Софьей Перовской. Скушная у нас дама!
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в
литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков
лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?