Неточные совпадения
Наша гимназия была вроде той, какая описана у меня
в первых двух книгах «
В путь-дорогу». Но когда я писал
этот роман, я еще близко стоял ко
времени моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я
это сделал теперь.
В общем верно, но полной объективности еще нет.
«Николаевщина» царила
в русском государстве и обществе, а вот у нас, мальчуганов, не было никакого пристрастия к военщине. Из всех нас (а
в классе было до тридцати человек) только двое собирались
в юнкера: процент — ничтожный, если взять
в соображение, какое
это было
время.
Доказательство того, что у нас было много
времени, —
это запойное поглощение беллетристики и журнальных статей
в тогдашней библиотеке для чтения, куда мы несли все наши деньжонки. Абонироваться было высшим пределом мечтаний, и я мог достичь
этого благополучия только
в шестом классе; а раньше содержатель библиотеки, старик Меледин, из балахнинских мещан, давал нам кое-какие книжки даром.
Крепостников из нас не вышло, по крайней мере очень многих из нас; прямо развращающих влияний не вынесли мы ни из гимназии, ни из домашней обстановки, даже не приобрели замашек тщеславия и суетности более, чем бы
это случилось
в настоящее
время.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не раз
в Нижнем, уже
в мое
время. Я его тогда сам не видал, но опять, по рассказам дяди, знал про него много.
Это был граф
В.А. Соллогуб, с которым
в Дерпте я так много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь будет позднее.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то есть приречной части нашего города. Тут все еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных домов и трактиров с вывесками «Ресторация».
Это название трактира теперь совсем вывелось
в наших столицах, а
в «Герое нашего
времени» Печорин так называет еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
К
этому времени те ценители игры, которые восторгались тогдашними исполнителями новогопоколения, Садовским и Васильевым, — начинали уже «прохаживаться» над слезливостью Щепкина
в серьезных ролях и вообще к его личности относились уже с разными оговорками, любили рассказывать анекдоты, невыгодные для него, напирая всего больше на его старческую чувствительность и хохлацкую двойственность.
Я его видел тогда
в трех ролях: Загорецкого, Хлестакова и Вихорева («Не
в свои сани не садись»). Хлестаков выходил у него слишком «умно», как замечал кто-то
в «Москвитянине» того
времени. Игра была бойкая, приятная, но без той особой ноты
в создании наивно-пустейшего хлыща, без которой Хлестаков не будет понятен. И
этот оттенок впоследствии (спустя с лишком двадцать лет) гораздо более удавался М.П.Садовскому, который долго оставался нашим лучшим Хлестаковым.
Башни были все к тому
времени обезображены крышами, которыми отсекли старинные украшения. Нам тогда об
этом никто не рассказывал. Хорошо и то, что учитель рисования водил тех, кто получше рисует, снимать с натуры кремль и церкви
в городе и Печерском монастыре.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание
в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия
в настоящее
время; да и тогда
это было очень
в обрез, хотя слушание лекций и стоило всего сорок рублей.
Управлялся он городской дирекцией.
Это отзывалось уже новыми порядками. Общий строй игры и постановки пьес для губернского города — совсем не плохие, никак не хуже (по тогдашнему
времени), чем, например, частные театры Петербурга и Москвы и
в конце XIX века, прикидывая их к уровню образцовых сцен, за исключением, конечно, Художественного театра.
На
этом балу я справлял как бы поминки по моей прошлогодней „светской“ жизни. С перехода во второй курс я быстро охладел к выездам и городским знакомствам, и практические занятия химией направили мой интерес
в более серьезную сторону. Программа второго курса стала гораздо интереснее. Лекции, лаборатория брали больше
времени. И тогда же я задумал переводить немецкий учебник химии Лемана.
Тогда была еще блистательная пора оперы: Тамберлик, Кальцоляри, Лаблаш, Демерик, Бозио, Дебассини.
В этот спектакль зала показалась нам особенно парадной. И на верхах нас окружала публика, какую мы не привыкли видеть
в парадизе. Все смотрело так чопорно и корректно. Учащейся молодежи очень мало, потому и гораздо меньше крика и неистовых вызываний, чем
в настоящее
время.
Когда программа отдела химии была преобразована (что случилось ко
времени моего половинного экзамена) и
в нее введены были астрономия и высшая математика и расширена физико-математическая часть химии, я почувствовал впервые, что меня
эта более строгая специальность несколько пугает. Работы
в лаборатории за целые четыре семестра показали довольно убедительно, что во мне нет той выдержки, какая отличает исследователей природы; слаб и особый интерес к деталям химической кухни.
И
в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того
времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали
в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а
в смысле той universitas, какую я
в семь лет моих студенческих исканий,
в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Ведь и я, и все почти русские, учившиеся
в мое
время (если они приехали из России, а не воспитывались
в остзейском крае), знали немцев, их корпоративный быт, семейные нравы и рельефные черты тогдашней балтийской культуры, и дворянско-сословной, и общебюргерской — больше из вторых рук, понаслышке, со стороны, издали, во всяком случае недостаточно, чтобы
это приводило к полной и беспристрастной оценке.
Тут я открою скобку и повторю еще раз (чтобы к
этому уже более не возвращаться), что мы —
в наше студенческое
время и
в Казани, и
в Дерпте, да и
в столицах — не смотрели такими глазами на свою нужду, как нынешняя молодежь.
Помню два таких продукта остзейского быта: фон Атропова и сына русского дьячка
в Ревеле, по фамилии Цветков (или что-то вроде
этого), который состоял все
время буршем
в корпорации"Эстония".
Русскую литературу читал интересный москвич, человек
времени Надеждина и Станкевича, зять Н.Полевого, Михаил Розберг; но
этот курс сводился к трем-четырем лекциям
в семестр.
В нем сидел нелицемерный культ Пушкина и Гоголя; он
в свое
время, да и
в эти годы, способен был поддержать своим сочувствием всякое новое дарование.
Не знаю, выдавались ли такие же эпохи
в дальнейших судьбах русской колонии с таким оживлением, и светским, и литературно-художественным. Вряд ли. Что-то я не слыхал
этого потом от дерптских русских — бывших студентов и не студентов, с какими встречался до последнего
времени.
И
этот эпиграф я взял
в"разрывной"по тому
времени книжке Бюхнера"Сила и материя".
С
этого литературного знакомства я и начну здесь мои воспоминания о писательском мире Петербурга
в 60-х годах до моего редакторства и во
время его, то есть до 1865 года.
Не знаю, разошелся ли он лично с Некрасовым к тому
времени (как вышло
это у Тургенева), но по направлению он, сделавшись редактором «Библиотеки для чтения» (которую он оживил, но материально не особенно поднял), стал одним из главарей эстетической школы, противником того утилитаризма и тенденциозности, какие он усматривал
в новом руководящем персонале «Современника» —
в Чернышевском и его школе,
в Добролюбове с его «Свистком» и
в том обличительном тоне, которым
эта школа приобрела огромную популярность
в молодой публике.
И Тургенев до старости не прочь был рассказать скабрезную историю, и я прекрасно помню, как уже
в 1878 году во
время Международного конгресса литераторов
в Париже он нас, более молодых русских (
в том числе и М.М.Ковалевского, бывшего тут), удивил за завтраком
в ресторане и по
этой части.
Это был
в то
время очень популярный во всем Петербурге Бурдин, про которого уже была сложена песенка...
"Теодор", москвич, товарищ по одной из тамошних гимназий Островского, считал себя
в Петербурге как бы насадителем и нового бытового реализма, и некоторым образом его вторым"я". Выдвинулся он ролью Бородкина (рядом с Читау-матерью) к началу второй половины 50-х годов и одно
время прогремел.
Это вскружило ему голову, и без того ужасно славолюбивую: он всю жизнь считал себя первоклассным артистом.
Если бы не
эта съедавшая его претензия, он для того
времени был, во всяком случае, выдающийся актер с образованием, очень бывалый, много видевший и за границей, с наклонностью к литературе (как переводчик), очень влюбленный
в свое дело, приятный, воспитанный человек, не без юмора, довольно любимый товарищами. Подъедала его страсть к картежной игре, и он из богатого человека постарался превратиться
в бедняка.
Сонечка Боборыкина считалась красавицей. Когда она была еще
в Екатерининском институте и я навещал ее студентом, моя мать сильно побаивалась, чтобы я со
временем не женился на ней. До
этого не дошло, и когда я нашел ее
в доме Бутовских роскошной девицей, собирающейся замуж, у нас установились с ней чисто приятельские отношения. Я не был уже влюблен
в нее, а она имела со мной всегда шутливый тон и давала мне всякие юмористические прозвища.
В том, что теперь зовут"интеллигенцией", у меня не было еще больших связей за недостатком
времени, да и вообще тогдашние профессиональные литераторы, учители, профессора, художники — все
это жило очень скромно. Центра, вроде Союза писателей, не существовало. Кажется, открылся уже Шахматный клуб; но я
в него почему-то не попадал; да он и кончил фиаско. Вместо объединения кружков и партий он, кажется, способствовал только тому, что все
это гораздо сильнее обострилось.
Тогда всех нас, юношей,
в николаевское
время гораздо сильнее возмущали уголовные жестокости: торговые казни кнутом, прохождение"сквозь строй", бесправие тогдашней солдатчины, участь евреев-кантонистов. На все
это можно было достаточно насмотреться
в таком губернском городе, как мой родной город, Нижний. К счастью для меня, целых пять лет, проведенных мною
в Дерпте, избавили меня почти совершенно от таких удручающих впечатлений.
Первая моя экскурсия
в деревню летом 1861 года длилась всего около двух месяцев; но для будущего бытописателя-беллетриста она не прошла даром. Все
это время я каждый день должен был предаваться наблюдениям и природы, и хозяйственных порядков, и крестьянского"мира", и народного быта вообще, и приказчиков, и соседей, и местных властей вроде тех, кто вводил меня во владение.
Сейчас же мне бросилось
в глаза то, что уровень подготовки экзаменующихся был крайне невысок. А сообразно с
этим — и требования экзаменаторов. У И.Е.Андреевского, помню, мне выпал билет (по тогдашнему
времени самый ходовой) «крестьянское сословие», и я буквально не говорил больше пяти минут, как он уже остановил меня с улыбкой и сказал: «Очень хорошо. Довольно-с». И поставил мне пять, чуть не с плюсом.
Я по необходимости забежал вперед. За
это время университет успел перебраться отчасти
в залы Думы, где открылись публичные лекции самых популярных профессоров.
Как все
это вместе было мило, просто, молодо, трепетно! И обстановка залы, и публика, и угощение чаем нас с Самариным, и полная безыскусственность самого зрелища. Ни декораций, ни костюмов, голые стены, диван, два стула, столы. Точно
в шекспировское
время, когда на сцену ставили шест с надписью:"
это — море"или"
это — сад".
И он был типичный москвич, но из другого мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато, жил холостяком
в квартире с изящной обстановкой, любил поговорить о литературе (и сам к
этому времени стал пробовать себя как сценический автор), покучивал, но не так, как бытовики, имел когда-то большой успех у женщин.
Вообще,
в личных сношениях он был очень приятный человек; а с актером я никогда не имел дела, потому что с 1862 до 80-х годов лично ничего не ставил
в Петербурге; а к
этому времени Бурдин уже вышел
в отставку и вскоре умер.
В память моих успехов
в Дерпте, когда я был"первым сюжетом"и режиссером наших студенческих спектаклей (играл Расплюева, Бородкина, городничего, Фамусова), я мог бы претендовать и
в Пассаже на более крупные роли. Но я уже не имел достаточно
времени и молодого задора, чтобы уходить с головой
в театральное любительство.
В этом воздухе интереса к сцене мне все-таки дышалось легко и приятно.
Это только удваивало мою связь с театром.
По
этой части он с молодых годов — по свидетельству своих ближайших приятелей — "побил рекорд", как говорят нынче. Его приятель — будущий критик моего журнала"Библиотека для чтения"Е.Н.Эдельсон, человек деликатный и сдержанный, когда заходила речь об
этом свойстве Островского, любил повторять два эпизода из
времен их совместного"прожигания"жизни, очень типичных
в этом смысле.
Мы видались с Балакиревым
в мое дерптское
время каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался
в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа, все с теми же своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и
этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
Все
это было очень искренно, горячо, жизненно — и
в то же
время, однако, слишком прямолинейно и преисполнено узкоидейного реализма. Таким неистовым поборником русского искусства оставался Стасов до самой своей смерти. И мы с ним —
в последние годы его жизни — имели нескончаемые споры по поводу книги Толстого об искусстве.
В нашей критике вопрос
этот вообще до сих пор недостаточно обработан, и только
в самое последнее
время в этюдах по истории нашей словесности начали появляться более точные исследования на
эту тему.
В нашей беллетристике до конца XIX века роман"
В путь-дорогу", по своей программе, бытописательному и интеллигентному содержанию, оставался единственным. Появились
в разное
время вещи из жизни нашей молодежи, но все
это отрывочно, эпизодично.
Из всех сотрудников он только и втянут был по доброй воле
в эту"галеру", и другой бы на его месте давным-давно ушел, тем более что у нас с ним лично не было никаких затянувшихся счетов. Он не был мне ничего должен, и я ему также. Вся возня с журналом
в течение более полутора года не принесла ему никаких выгод, а, напротив, отняла много
времени почти что даром.
Несмотря на то что
в моей тогдашней политико-социальной"платформе"были пробелы и недочеты, я искренно старался о том, чтобы
в журнале все отделы были наполнены. Единственный из тогдашних редакторов толстых журналов, я послал специального корреспондента
в Варшаву и Краков во
время восстания — Н.
В.Берга, считавшегося самым подготовленным нашим писателем по польскому вопросу. Стоило
это, по тогдашним ценам, не дешево и сопряжено было с разными неприятностями и для редакции и для самого корреспондента.
А тем
временем и
в его направлении произошла значительная эволюция. Он стал увлекаться учением Толстого и все дальше отходил от государственной церкви.
Это начало сказываться
в тех его вещах, которые стали появляться
в"Русской мысли"у Гольцева.
Вспомните, как известный ученый и издатель научных сочинений Ковалевский, бывший одно
время приятелем семейства Герцена, был заподозрен
в шпионстве. И русские,
в согласии самого Герцена, произвели
в отсутствие Ковалевского у него домашний обыск и ничего не нашли. Мне
это рассказывал один из производивших
этот обыск, Николай Курочкин, брат Василия, тогда уже постоянный сотрудник"Отечественных записок"Некрасова и Салтыкова.
И
этот"Петя"еще до превращения своего
в эмигранта, когда сделался критиком, разбирал
в снисходительном тоне одну из моих повестей, которая, кажется, появилась
в том самом"Деле", где он состоял одно
время рецензентом.
Щапов сохранял тон и внешность человека, прикосновенного к духовному сословию; дух тогдашних политических и общественных протестов захватил его всецело.
В его лице по тому
времени явился один из самых первых просвещенных врагов бесправия и гнета. Если он увлекался
в своих оценках значения раскола и некоторых черт древнеземского уклада, то самые
эти увлечения были симпатичны и
в то
время совсем не банальны.
Мне
в эти годы, как журналисту, хозяину ежемесячного органа, можно было бы еще более участвовать
в общественной жизни, чем
это было
в предыдущую двухлетнюю полосу. Но заботы чисто редакционные и денежные хотя и расширяли круг деловых сношений, но брали много
времени, которое могло бы пойти на более разнообразную столичную жизнь у молодого, совершенно свободного писателя, каким я был
в два предыдущих петербургских сезона.