Неточные совпадения
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И
в нашем доме на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода
в арестантской
форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне. Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
Все это также послужило писателю. Он не сделался тенденциозным народником, но сохранил до старости неизменную связь с народом и убежден
в том, что его быт, душа, общежительные
формы достойны художнического изображения.
В Казань я поторопился. Явившись к ректору — астроному Симонову, я получил от него разрешение вернуться на весь август месяц. Я был принят и мог дома «достраивать» себе студенческую
форму и кутнуть на ярмарке.
Но сразу после поступления, когда мы облеклись
в желанную
форму, с треугольной шляпой и шпагой, встал перед нами полицейский надзор
в виде власти инспектора, тогда вершителя судеб студенчества не только казенного но и своекоштного — две довольно резкие категории, на какие оно тогда разделялось.
Строгости касались ношения
формы, хождения к обедне, надзора
в театрах, посещения трактиров.
Этот монд, как я сказал выше, был почти исключительно дворянский. И чиновники, бывавшие
в „обществе“, принадлежали к местному дворянству. Даже вице-губернатор был „не из общества“, и разные советники правления и палат. Зато одного из частных приставов,
в тогдашней
форме гоголевского городничего, принимали — и его, и жену, и дочь — потому что он был из дворян и помещик.
Таких военных врачей, обновивших еще
в Казани свою
форму, я помню…
Но прежний режим уже значительно поослаб, да
в огромном городе и немыслим был надзор, который и
в Казани-то ограничивался почти что только контролем по части соблюдения
формы и хождения
в церковь.
Но и"мамзелей"
в тогдашнем Дерпте водилось очень мало. Открытая проституция почти что не допускалась, не так, как
в Казани, где любимой
формой молодечества пьяных студенческих ватаг считалось — разбивать публичные дома за Булаком!
Все это
в Дерпте было немыслимо. Если мои товарищи по"Рутении", а позднее по нашему вольному товарищескому кружку, грешили против целомудрия, то это считалось"приватным"делом, наружу не всплывало, так что я за все пять лет не знал, например, ни у одного товарища ни единой нелегальной связи, даже
в самых приличных
формах; а о женитьбе тогда никто и не помышлял, ни у немцев, ни у русских. Это просто показалось бы дико и смешно.
Не отвечаю за всех моих товарищей, но
в мою пятилетнюю дерптскую жизнь этот элемент не входил ни
в какой
форме. И такая строгость вовсе не исходила от одного внешнего гнета. Она была скорее
в воздухе и отвечала тому настроению, какое владело мною, особенно
в первые четыре семестра, когда я предавался культу чистой науки и еще мечтал сделать из себя ученого.
Затем, университет
в его лучших представителях, склад занятий, отличие от тогдашних университетских городов, сравнительно, например, с Казанью, все то, чем действительно можно было попользоваться для своего общего умственного и научно-специального развития; как поставлены были студенты
в городе; что они имели
в смысле обще-развивающих условий; какие художественные удовольствия; какие
формы общительности вне корпоративной, то есть почти исключительно трактирной (по"кнейпам") жизни, какую вело большинство буршей.
В связи со всем этим во мне шла и внутренняя работа, та борьба,
в которой писательство окончательно победило, под прямым влиянием обновления нашей литературы, журналов, театра, прессы. Жизнь все сильнее тянула к работе бытописателя. Опыты были проделаны
в Дерпте
в те последние два года, когда я еще продолжал слушать лекции по медицинскому факультету. Найдена была и та
форма,
в какой сложилось первое произведение, с которым я дерзнул выступить уже как настоящий драматург, еще нося голубой воротник.
Его магистерская диссертация, защищенная до моего приезда
в Дерпт, называлась:"О расселении болгар", а докторская, которую он защищал при мне, уже
в конце 50-х годов, написанная также по-латыни (тогда это еще требовалось от словесника), носила такое трудно переваримое заглавие:"Об изменении
формы управления
в провинциях восточной империи".
Как я расскажу ниже, толчок к написанию моей первой пьесы дала мне не Москва, не спектакль
в Малом, а
в Александрийском театре. Но это был только толчок: Малый театр, конечно, всего более помог тому внутреннему процессу, который
в данный момент сказался
в позыве к писательству
в драматической
форме.
В какой
форме? Почему первая серьезная вещь, написанная мною, четверокурсником, была пьеса, а не рассказ, не повесть, не поэма, не ряд лирических стихотворений?
Драматическая
форма явилась сразу
в виде замысла большой комедии из современных нравов опять-таки как результат бессознательной психической работы.
И я стал сильно мечтать именно о театре и выливать все, что во мне назревало
в этот студенческий период писательства с 1858 по 1860 год включительно,
в драматическую
форму.
Тогда драматическая
форма владела всецело мною. Я задумал и выполнил
в каких-нибудь три месяца целых четыре пьесы: одну юмористическую комедию, одну бытовую пьесу с драматическим оттенком и две драмы.
Сила, ум, цепкая наблюдательность, своеобразная
форма, беспощадный реализм всего миропонимания; а рядом с этим склонность к обличениютого, что ему было не по душе
в новом строе общества и литературы, грубоватость приемов, чувственность, чисто русские слабости и пороки — малодушие, себе на уме, приобретательская жилка.
Кто бы подумал тогда, глядя на этого бойкого и крепкого гимназиста, что он кончит душевной болезнью после смерти отца, и
в такой длительной
форме полного распадения личности?
Постом начинался
в театрах ряд бенефисных"живых картин" — тогдашняя господствующая и единственная
форма драматических зрелищ, так как ни оперы, ни балета, ни драмы давать постом не разрешали.
У братьев Бакст собирались часто. Там еще раньше я встречался с покойным
В.Ковалевским, когда он носил еще
форму правоведа. Он поражал, сравнительно со студентами, своей любознательностью, легкостью усвоения всех наук, изумительной памятью, бойкостью диалектики (при детском голосе) и необычайной склонностью участвовать во всяком движении. Он и тогда уже начал какое-то издательское дело, переводил целые учебники.
И тогда же до обеда я попал
в мой студенческий кружок,
в квартиру, где жил Михаэлис с товарищем. Там же нашел я и М.Л. Михайлова за чаем. Они только что читали вслух текст манифеста и потом все начали его разбирать по косточкам. Никого он не удовлетворял. Все находили его фразеологию напыщенной и уродливой — весь его семинарский"штиль"митрополита Филарета. Ждали совсем не того, не только по
форме, но и по существу.
Один из братьев Рагозиных был и моим мировым посредником, сам хороший, рациональный агроном, мягкий, более гуманный, с оттенком либерализма, который сказывался и
в том, что он ходил и у себя и
в гостях
в русском костюме (ополченской
формы), но без славянофильского жаргона.
И тот дерптский экзамен был неизмеримо серьезнее, почти как магистерский, и
в другой
форме, не школьнически перед столом экзаменатора, стоя — студенты
в мундире, — а сидя,
в виде как бы продолжительной беседы.
Мне надо было брать два билета — по двум курсам, и их содержание до сих пор чрезвычайно отчетливо сохранилось
в моей памяти:"О давности
в уголовных делах", и о той
форме суда присяжных
в древнем Риме, которая известна была под именем"Questiones perpetuae".
Словом, труппа сделала для меня все, что только было
в ее средствах. Но постановка, то есть все, зависевшее от начальства, от конторы, — было настолько скудно (особенно на теперешний аршин), что, например, актеру Рассказову для полной офицерской
формы с каской, темляком и эполетами выдали из конторы одиннадцать рублей. Самарин ездил к своему приятелю, хозяину магазина офицерских вещей Живаго, просил его сделать скидку побольше с цены каски; мундира нового не дали, а приказано было перешить из старого.
У Балакирева я
в первый раз увидал и Мусоргского. Их тогда было два брата: один носил еще
форму гвардейского офицера, а другой, автор"Бориса Годунова", только что надел штатское платье, не оставшись долее
в полку, куда вышел, если не ошибаюсь, из училища гвардейских подпрапорщиков.
Меня самого — на протяжении целых сорока с лишком лет моей работы романиста — интересовал вопрос: кто из иностранных и русских писателей всего больше повлиял на меня как на писателя
в повествовательной
форме; а романист с годами отставил во мне драматурга на второй план. Для сцены я переставал писать подолгу, начиная с конца 60-х годов вплоть до-80-х.
Воображаю, каким комическим рыцарем смотрел он
в полной
форме и
в каске с черным султаном из конского волоса! Он был малого роста, неловкий
в движениях, чрезвычайно нервный, всегда небрежно одетый, с беспорядочной бородкой и длинной шевелюрой.
В ту зиму он ведь и читал"Довольно", где его пессимизм впервые принял такую острую
форму.
Я с детства был привычен к ожиданиям холеры и пережил несколько эпидемий;
в Нижнем
в 1853 году тотчас по поступлении
в Казанский университет болел даже слабой
формой эпидемии, которую называли тогда"холериной".
Разумеется, их
форма была устарелой даже и тогда, во второй половине 60-х годов; но
в них надо было (да и теперь следует) различать две стороны: условный, подвинченный язык
в героических местах действия и бытовуюсторону — часто с настоящими реальными чертами парижской жизни и с удачными типами.
Но писатель снова заговорил во мне. И опять
в драматическую
форму вылились оба моих замысла, комедия «Иван да Марья» и драма «Скорбная братия».
На торжестве открытия
в особой зале, где собралась многотысячная толпа, император
в парадной генеральской
форме произнес аллокуцию (краткую речь). Тогда я мог хорошо слышать его голос и даже отметить произношение. Он говорил довольно быстро, немного
в нос, и его акцент совсем не похож был на произношение коренного француза, и еще менее парижанина, а скорее смахивал на выговор швейцарца, бельгийца и даже немца, с детства говорившего по-французски.
Да и весь фон этой вещи — светский и интеллигентный Петербург — был еще так свеж
в моей памяти. Нетрудно было и составить план, и найти подробности, лица, настроение, колорит и тон.
Форма интимных"записей"удачно подходила к такому именно роману. И раз вы овладели тоном вашей героини — процесс диктовки вслух не только не затруднял вас, но, напротив, помогал легкости и естественности
формы, всем разговорам и интимным мыслям и чувствам героини.
Его живая беседа, полная фактов и суждений
в категорической
форме, не давала впечатления цельной, сильной натуры.
Приглашение обедать
в клуб есть первая
форма вежливости англичанина, как только вы ему сделали визит или даже оставили карточку с рекомендательным письмом. Если он холостой или не держит открытого дома, он непременно пригласит вас
в свой клуб. Часто он член нескольких, и раз двое моих знакомых завозили меня
в целых три клуба, ища свободного стола. Это был какой-то особенно бойкий день. И все столовые оказывались битком набитыми.
Да и
в 1868 году рабочее движение уже началось, приняв более спокойную и менее опасную
форму"Союзов" — тред-юнионов. И тогда можно было вынести на улицу любой жгучий вопрос, устроить какой угодно митинг, произносить какие угодно спичи, громить парламент, дворянство, капиталистов, поносить даже королеву.
Вот такой суд — с застывшими
формами и вековой неподвижностью — всего лучше выказывал, до какой степени
в Англии добро и зло переплетены
в деле общей правды и справедливости. Суд — свободный и независимый; но с варварским нагромождением старых законов, с жестокими наказаниями, с виселицей; а
в гражданских процессах — с возмутительной дороговизной; да и
в уголовных — с такими же адскими ценами стряпчим и адвокатам.
Народ создал и свой особый диалект, на котором венцы и до сих пор распевают свои песни и пишут пьесы. Тогда же был и расцвет легкой драматической музыки, оперетки, перенесенной из Парижа, но получившей там
в исполнении свой особый пошиб. Там же давно, уже с конца XVIII века, создавался и театр жанрового, местного репертуара, и та
форма водевиля, которая начала называться"Posse".
Нигде
в Европе не было братьев Штраус — этих истых детей Вены, сыновей старшего Иоганна Штрауса, сделавшего вместе с своим соперником Лайнером из вальса самую типичную
форму легкой музыки, с оригинальной, народно-австрийской печатью.
Поэтому ни
в какой столице мира (не исключая и Парижа) не происходит такой беспрерывной и несмолкаемой игры
в забавные похождения и всякие
формы эротизма, половой распущенности и торговли своим грешным телом — и вовсе не
в одной сфере проституции, а во всех классах общества.
Я приехал —
в самый возбужденный момент тогдашней внутренней политики — почти накануне торжества обнародования июньской конституции 1869 года, которая сохранила для Испании монархическую
форму правления. Торжество это прошло благополучно. Республиканских манифестаций не было, хотя
в процессии участвовал батальон национальной гвардии и разных вооруженных обществ. Все это — весьма демократического вида.
Мы с Наке много были благодарны нашим молодым хозяйкам за их старания о том, чтобы мы постоянно практиковались
в разговоре по-испански. При особых уроках, которые нам давал студент, дело шло довольно споро, но Наке язык давался легче как истому провансальцу, легче по своей лексике и грамматическим
формам.
Без маски лицо у нее оказалось некрасивое, с резковатыми чертами, но рост прекрасный и довольно стройные
формы. Она была уже не самой первой молодости для девушки — лет под тридцать. Подействовать на мое воображение или на мои эротические чувства она не могла; но она меня интересовала как незнакомый мне тип немецкой девушки, ищущей
в жизни чего-то менее банального.
И когда он впервые заговорил при мне, я был удивлен, что из такой крупной фигуры, да еще
в военной
форме, выходит голос картаво-теноровый, совсем не грозный и не внушительный, с манерой говорить прусского офицера или дипломата.
Это обращение ко мне
в такой широкой и лестной для меня
форме немного удивило меня. Я мог предполагать, что
в его журнале главнейшие сотрудники вряд ли относились ко мне очень сочувственно, и еще не дальше, как
в 1868 году там была напечатана анонимная рецензия на мою"Жертву вечернюю"(автор был Салтыков), где меня обличали
в намерении возбуждать
в публике чувственные инстинкты. Но факт был налицо. Более лестного обращения от самого Некрасова я не мог и ожидать.
Тогда железная дорога шла только до Швейнфурта, а оттуда —
в почтовой карете с баварским постильоном
в голубой куртке, лосинных рейтузах и ботфортах, с рожком, на котором он разыгрывал разные песни. Эта
форма сохранилась до сих пор, то есть до лета 1910 года, когда я был опять
в Киссенгене 40 лет спустя после первого посещения.