Неточные совпадения
Вопрос о том, насколько была тесна связь жизни с писательским
делом, — для меня первенствующий. Была ли эта жизнь захвачена своевременно нашей беллетристикой и театром?
В чем сказывались, на мой взгляд, те «опоздания», какие выходили между жизнью и писательским
делом? И
в чем можно видеть истинные заслуги русской интеллигенции, вместе с ее часто трагической судьбой и слабостями, недочетами, малодушием, изменами
своему призванию?
Мои московские впечатления стали с этого
дня еще разнообразнее. Он возил меня к
своим родным и знакомым, и я вкусил немного тогдашней московской жизни
в домах, где принимали.
В моей тетке (со стороны матери) я находил всегда чуткую душу, необычайно добрую, развитую, начитанную, с трогательной любовью к
своей больной сестре, моей матери, и к брату Николаю, особенно с той минуты, как он был сослан
в Сибирь по
делу Петрашевского.
Как я сказал выше,
в казанском обществе я не встречал ни одного известного писателя и был весьма огорчен, когда кто-то из товарищей, вернувшись из театра, рассказывал, что видел ИА.Гончарова
в креслах. Тогда автор „Обломова“ (еще не появившегося
в свет) возвращался из
своего кругосветного путешествия через Сибирь, побывал на
своей родине
в Симбирске и останавливался на несколько
дней в Казани.
„Неофитом науки“ я почувствовал себя к переходу на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом
в день празднования моего юбилея
в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я, начав
свое писательство еще
в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием
свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания
своих партнеров. И общий „дух“
в деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами
в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Матушка моя, прежде бессменно проводившая
свои дни в кровати, стала чувствовать себя бодрее.
В Казани мы со
своими товарищами по квартире то и
дело говорили о крепостном праве и все искренно желали его уничтожения.
Немецкая печать лежала на всей городской культуре с сильной примесью народного, то есть эстонского, элемента. Языки слышались на улицах и во всех публичных местах, лавках, на рынке почти исключительно — немецкий и эстонский.
В базарные
дни наезжали эстонцы, распространяя запах
своей махорки и особенной чухонской вони, которая бросилась мне
в нос и когда я попал
в первый раз на базарную площадь Ревеля,
в 90-х годах.
Но и
в этой сфере он был для меня интересен. Только что перед тем он брал командировку
в Париж по поручению министра двора для изучения парижского театрального
дела. Он охотно читал мне отрывки из
своей обширной докладной записки, из которой я сразу ознакомился со многим, что мне было полезно и тогда, когда я
в Париже
в 1867–1870 годах изучал и общее театральное
дело, и преподавание сценического искусства.
Ежегодные мои поездки"
в Россию"
в целом и
в деталях доставляли обширный материал будущему беллетристу. И жизнь нашего дерптского товарищеского кружка
в последние два года питалась уже почти исключительно чисто русскими интересами. Журналы продолжали
свое развивающее
дело. Они поддерживали во мне сильнее, чем
в остальных, уже не одну книжную отвлеченную любознательность, а все возраставшее желание самому испробовать
свои силы.
Неклюдов, вожак студенческой братии, который начал
свою известность с Петропавловской крепости, а кончил должностью товарища министра внутренних
дел и умер
в здании"у Цепного моста", превратившись из архикрасного
в белоснежного государственника и обличителя крамолы.
У братьев Бакст собирались часто. Там еще раньше я встречался с покойным
В.Ковалевским, когда он носил еще форму правоведа. Он поражал, сравнительно со студентами,
своей любознательностью, легкостью усвоения всех наук, изумительной памятью, бойкостью диалектики (при детском голосе) и необычайной склонностью участвовать во всяком движении. Он и тогда уже начал какое-то издательское
дело, переводил целые учебники.
Но столичная жизнь
в более осязательных
своих проявлениях не давала достаточно чувствовать, что мы накануне великого
дня 19 февраля.
Пишущая братия сидела по редакциям. Не устраивалось ни обедов, ни банкетов, ни чтений
в известном духе. Все это было бы гораздо труднее и устраивать. Правительство, как всегда, делало из мухи слона. Неизвестно, по каким донесениям
своих агентов оно вообразило себе, что ко
дню объявления воли произойдут уличные беспорядки.
Да никто среди молодежи и не говорил о том, что готовятся какие-нибудь манифестации. Столица жила
своим веселым сезоном. То, что составляет"весь Петербург", оставалось таким же жуирным, как и сорок четыре года спустя,
в день падения Порт-Артура или адских боен Ляояна и под Мукденом; такая же разряженная толпа
в театрах, ресторанах, загородных увеселительных кабаках.
Этот журнал,
свои дела, женитьба поглощали его совершенно. Я видал его
в конторе, на Невском,
в театрах (и то редко); но не помню, чтобы он устраивал что-нибудь общелитераторское,
в чем сказывалась бы близость великой исторической годовщины, расколовшей историю России на две эпохи: рабовладельчества и падения его.
Москва всегда мне нравилась. И я, хотя и много жил
в Петербурге (где провел всю
свою первую писательскую молодость), петербуржцем никогда не считал себя. Мне было особенно приятно поехать
в Москву и за таким
делом, как постановка на Малом театре пьесы, которая
в Петербурге могла бы пройти гораздо успешнее во всех смыслах.
В день спектакля перед поднятием занавеса, когда мы с нею ходили
в глубине сцены, весьма примитивно изображавшей помещичий сад, она, поглядев на меня вбок
своими чудесными глазами, сказала серьезно, почти строго...
Ко мне никто оттуда не обращался. Но у"Искры"остался против меня зуб, что и сказалось позднее
в нападках на меня, особенно
в сатирических стихах Д.Минаева. Личных столкновений с Курочкиным я не имел и не был с ним знаком до возвращения моего из-за границы, уже
в 1871 году. Тогда"Искра"уже еле дотягивала
свои дни. Раньше из Парижа я сделался ее сотрудником под псевдонимом"Экс-король Вейдавут".
Суд над ним по
делу об убитой француженке дал ему материал для его пьесы"
Дело", которая так долго лежала под спудом
в цензуре. Не мог он и до конца
дней своих отрешиться от желания обелять себя при всяком удобном случае. Сколько помню, и тогда
в номере Hotel de France он сделал на это легкий намек. Но у себя,
в Больё (где он умер), М.М.Ковалевский, его ближайший сосед, слыхал от него не раз протесты против такой"клеветы".
Возвращаясь к театральным сезонам, которые я проводил
в Петербурге до моего редакторства, нельзя было не остановиться на авторе"Свадьбы Кречинского"и не напомнить, что он после такого крупного успеха должен был — не по
своей вине — отойти от театра. Его"
Дело"могло быть тогда и напечатано только за границей
в полном виде.
Я лично, после не совсем приятных мне уроков фортепьяно, пожелал сам учиться на скрипке, и первым моим учителем был крепостной Сашка, выездной лакей и псовый охотник.
В провинции симфонической и отчасти оперной музыкой и занимались только при богатых барских домах и
в усадьбах. И у нас
в городе долго держали
свой бальный оркестр, который
в некоторые
дни играл, хоть и с грехом пополам,"концерты", то есть симфонии и квартеты.
Серов — их антагонист и неприятная им личность —
в сущности, делал их же
дело. И он вдохновлялся народными сюжетами, как"Рогнеда"и"Вражья сила", и стремился к слиянию слова с мелодией, да и вагнерьянство не мешало ему идти
своим путем.
Это был вызов, брошенный впервые казенной академии, не
в виде только разговоров, споров или задорных статеек, а
в виде
дела, общей работы, проникнутой хотя и односторонним, но искренним и
в основе
своей здоровым направлением.
Литературная жилка задрожала. Мне и раньше хотелось какого-нибудь более прочного положения. Службу я — принципиально — устранял из
своей карьеры. Журнал представился мне самым подходящим
делом. По выкупу я должен был получить вскоре некоторую сумму и
в случае надобности мог, хоть и за плохую цену, освободиться от
своей земли.
Выходило, однако ж, так, что, будь цифра, якобы переданная мне при заключении контракта, и
в действительности такая, я бы мог, по всей вероятности, повести
дела не блестяще, но сводя концы с концами, особенно если б, выждав время, продал выгодно
свою землю.
Даже и
в денежном смысле пустился я слишком налегке. Надо было, во всяком случае, приготовить
свой, хотя бы небольшой, капитал. На тысячерублевую выдачу, которую производил мне бывший издатель, трудно было вести
дело так, чтобы сразу поднять его. Приходилось ограничивать расходы средними гонорарами и не отягчать бюджета излишними окладами постоянным сотрудникам.
И раз выпустив из
своих рук ведение
дела, я уже не нашел
в себе ни уменья, ни энергии для спасения журнала. Он умер как бы скоропостижно, потому что с 1865 года, несомненно, оживился; но к маю того же года его не стало.
Мне понадобилось сделать цитату из моей публицистической статьи""
День"о молодом поколении", которую я, будучи редактором, напечатал
в своем журнале.
Я ему предложил записать
свои парижские впечатления, и он выполнил эту работу бойко и занимательно. Русских парижан он
разделил на два лагеря:"елисеевцы", то есть баре, селившиеся
в Елисейских полях, и"латинцы", то есть молодежь и беднота Латинского квартала.
Но у него и тогда уже были счеты с Третьим отделением по сношениям с каким-то"государственным преступником". Вероятно, он жил"на поруках". И его сдержанность была такова, что он, видя во мне человека, явно к нему расположенного, никогда не рассказывал про
свое"
дело". А"
дело"было, и оно кончилось тем, что его выслали за границу с запрещением въезда
в Россию.
И Лейкин умер первым сюжетом увеселительной газетной беллетристики, сумевшим
свою купеческую смекалку пустить
в оборот с чрезвычайной плодовитостью и доходностью. Про него можно было сказать не только:"nulla dies sine linea"(ни
дня без строчки), но и"ни одного
дня без целого нового рассказа".
И этот"Петя"еще до превращения
своего в эмигранта, когда сделался критиком, разбирал
в снисходительном тоне одну из моих повестей, которая, кажется, появилась
в том самом"
Деле", где он состоял одно время рецензентом.
В Москву я попадал часто, но всякий раз ненадолго. По
своему личному писательскому
делу (не редакторскому) я прожил
в ней с неделю для постановки моей пьесы «Большие хоромы», переделанной мной из драмы «Старое зло» — одной из тех четырех вещей, какие я так стремительно написал
в Дерпте, когда окончательно задумал сделаться профессиональным писателем.
Ее взяла
в 1864 году Ек. Васильева для
своего бенефиса. Пьеса имела средний успех. Труппа была та же, что и
в дни постановки"Однодворца", с присоединением первого сюжета на любовников — актера Вильде, из любителей, которого я знал еще по Нижнему, куда он явился из Петербурга франтоватым чиновником и женился на одной из дочерей местного барина — меломана Улыбышева.
И
в самом
деле, это был"верх канальства", но умного, по-своему очень стильного, смесь жаргонного говора с полуциничными интонациями и
своего рода искренностью во всех лирических местах.
Оппозицию все мы, писавшие тогда о внутренней политике Франции, искренно поддерживали
в своих статьях и корреспонденциях, но
в менее практическом духе, чем Гамбетта, который, как будущий политический деятель, как бы провидел, что без этого ядра противников бонапартизма
дело не обойдется
в решительный момент.
Студента вы всегда могли отличить по его молодости, манере одеваться, прическе, тону, жестам. Но никаких внешних отличий на нем не было. Тогда не видно было и тех беретов, которые теперь студенты носят как
свой специальный «головной убор». Все кафе, пивные, ресторанчики бывали полны молодежи, и вся она где-нибудь да значилась как учащаяся. Но средний, а особенно типичный студент, проводил весь
свой день где угодно, но только не
в аудиториях.
Поживя
в нескольких отельчиках Латинского квартала, уже
в течение одной зимы и позднее я прекрасно ознакомился с тем, как средний студент проводит
свой день и что составляет главное"содержание"его жизни. Печать беспечного"прожигания"лежала на этой жизни — с утра до поздних часов ночи. И эта беспечность поддерживалась тем, что тогда (да и теперь это еще — правило) студенты
в огромном большинстве были обеспеченный народ.
Студента вы всегда могли отличить по его молодости, манере одеваться, прическе, тону, жестам. Но никаких внешних отличий на нем не было. Тогда не видно было и тех беретов; которые теперь студенты носят как
свой специальный «головной убор». Все кафе, пивные, ресторанчики бывали полны молодежи, и вся она где-нибудь да значилась как учащаяся. Но средний, особенно типичный студент, проводил весь
свой день где угодно, но только не
в аудиториях.
Вы могли изо
дня в день видеть, как студент отправлялся сначала
в cremerie, потом
в пивную, сидел там до завтрака, а между завтраком и обедом опять пил разные напитки, играл на бильярде,
в домино или
в карты, целыми часами сидел у кафе на тротуаре с газетой или
в болтовне с товарищами и женщинами. После обеда он шел на бал к Бюллье, как кратко называли прежнюю"Closerie des Lilas", там танцевал и дурачился, а на ночь отправлялся с
своей"подругой"к себе
в отельчик или к этой подруге.
Весь
свой день я уже привык и
в Париже строго распределять.
К Луи Блану мы отправились вдвоем с Г.И.Вырубовым, приехавшим ко мне на несколько
дней. Я нашел ему комнату
в нашем же меблированном доме. Он уже стал, с 1868 года, издавать вместе с Литтре
свое обозревание"Philosophic Positive", где
в одной из ближайших книжек и должна была появиться моя статья"Phenomenes du drame moderne".
Зала заседаний сохраняет и по сей
день свою средневековую обшивку деревом. Она узка и тесна для числа членов. Если б
в ней был амфитеатр, как во всех остальных парламентах, то депутатам хватило бы сидений. Но"священная"традиция для истого британца выше всего. И часть депутатов обречена была на обязательное манкирование заседаний.
Приглашение обедать
в клуб есть первая форма вежливости англичанина, как только вы ему сделали визит или даже оставили карточку с рекомендательным письмом. Если он холостой или не держит открытого дома, он непременно пригласит вас
в свой клуб. Часто он член нескольких, и раз двое моих знакомых завозили меня
в целых три клуба, ища свободного стола. Это был какой-то особенно бойкий
день. И все столовые оказывались битком набитыми.
Британский гений
в мире пластического искусства был уже блистательно представлен"Национальной галереей","Кенсинтонским музеем"и другими хранилищами.
В Британском музее с его антиками каждый из нас мог доразвить себя до их понимания. И вообще это колоссальное хранилище всем
своим пошибом держало вас
в воздухе приподнятой умственности. Там я провел много
дней не только
в ходьбе по залам с их собраниями, но и
в работе
в библиотечной ротонде, кажется до сих пор единственной во всей Европе.
В Париж я только заглянул после лондонского сезона, видел народное гулянье и
день St.Napoleon, который считался
днем именин императора (хотя св. Наполеона совсем нет
в католических святцах), и двинулся к сентябрю
в первый раз
в Баден-Баден — по дороге
в Швейцарию на Конгресс мира и свободы. Мне хотелось навестить И.С.Тургенева. Он тогда только что отстроил и отделал
свою виллу и жил уже много лет
в Бадене, как всегда, при семье Виардо.
Его европеизм, его западничество проявлялись
в этой баденской обстановке гораздо ярче и как бы бесповоротнее. Трудно было бы и представить себе, что он с душевной отрадой вернется когда-либо
в свое Спасское-Лутовиново, а, напротив, казалось, что этот благообразный русский джентльмен, уже"повитый"славой (хотя и
в временных"контрах"с русской критикой и публикой), кончит"
дни живота
своего", как те русские баре, которые тогда начали строить себе виллы, чтобы
в Бадене и доживать
свой век.
Он меня ввел
в свое типичное семейство, где все дышало патриархальной степенностью, и каждый
день в известные часы водил меня по городу, рассказывая мне все время местные анекдоты, восходившие до эпохи, когда знаменитая Лола Монтес, сделавшись возлюбленной короля Людовика I, скандализовала мюнхенцев
своими выходками фаворитки.