Неточные совпадения
Нет ни малейшего преувеличения
в том, что я сообщал
в тех очерках о ее изумительной
памяти и любознательности во всем, что — история, политика, наполеоновская эпоха, война 1812 года.
Бородкин врезался мне
в память на долгие годы и так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что я
в Дерпте, когда начал играть как любитель, создавал это лицо прямо по Васильеву. Это был единственный
в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить
тем, кто его видал
в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок не идет».
Это и был, собственно, первый мой опыт переводного писательства, попавший
в печать через три года,
в 1857 году; но на первом курсе, насколько
память не изменяет мне, я написал рассказ и отправил его не
то в „Современник“, не
то в „Отечественные записки“, и ответа никакого не получил.
О Дерпте, тамошних профессорах и студентской жизни мы знали немного. Кое-какие случайные рассказы и
то, что осталось
в памяти из повести графа Соллогуба „Аптекарша“. Смутно мы знали, что там совсем другие порядки, что существуют корпорации, что ученье идет не так, как
в Казани и других русских университетских городах. Но и только.
Это первое путешествие на своих (отец выслал за мною тарантас с тройкой), остановки, дорожные встречи, леса и поля, житье-бытье крестьян разных местностей по целым трем губерниям; а потом старинная усадьба, наши мужики с особым тамбовским говором, соседи, их нравы, долгие рассказы отца, его наблюдательность и юмор — все это залегало
в память и впоследствии сказалось
в том, с чем я выступил уже как писатель, решивший вопрос своего „призвания“.
Немцы играли
в Мариинском театре, переделанном из цирка, и немецкий спектакль оставил во мне смутную
память. Тогда
в Мариинском театре давали и русские оперы; но театр этот был еще
в загоне у публики, и никто бы не мог предвидеть, что русские оперные представления заменят итальянцев и Мариинский театр сделается
тем, чем был Большой
в дни итальянцев, что он будет всегда полон, что абонемент на русскую оперу так войдет
в нравы высшего петербургского общества.
Вот что звенело
в ушах дерптского студиоза — автора злосчастного руководства, когда он шел от Сухаревой башни к
тому домику мещанки Почасовой (эта фамилия оставалась у меня
в памяти десятки лет), где гостил у своего товарища.
Я не хочу решать — кто прав, кто не прав
в этом вопросе; я постараюсь только восстановить здесь"из запаса
памяти"
то, как разыгралась,
в общих чертах, вся эта история тогда.
Для меня он не был совсем новым лицом.
В Нижнем на ярмарке я, дерптским студентом, уже видал его; но
в памяти моей остались больше его коротенькая фигура и пухлое лицо с маленьким носом, чем
то,
в чем я его видел.
По русской истории я не готовился ни одного дня на Васильевском острову.
В Казани у профессора Иванова я прослушал целый курс, и не только прагматической истории, но и так называемой «пропедевтики»,
то есть науки об источниках вещных и письменных, и, должно быть, этого достаточно было, чтобы через пять с лишком лет кое-что да осталось
в памяти.
Мне надо было брать два билета — по двум курсам, и их содержание до сих пор чрезвычайно отчетливо сохранилось
в моей
памяти:"О давности
в уголовных делах", и о
той форме суда присяжных
в древнем Риме, которая известна была под именем"Questiones perpetuae".
Видно было, что если она и попадала ему
в руки,
то не оставила
в его
памяти никакого заметного следа.
И я был искренно доволен
тем, что"Русская мысль"наконец"реабилитировала"Лескова и позволила ему показать себя
в новой фазе его писательства. Этого немногим удается достичь на своей писательской стезе. Рядом с фигурой Лескова как нового сотрудника «Библиотеки» выступает
в памяти моей другая, до сих пор полутаинственная личность.
Достоевский не был еще тогда женатым во второй раз, жил
в тесной квартирке, и
в памяти моей удержался довольно отчетливо
тот вечер, когда мы у него сидели
в его кабинетике, и самая комната, и свет лампы, и его лицо, и домашний его костюм.
Необходимо было и продолжать роман"
В путь-дорогу". Он занял еще два целых года, 1863 и 1864, по две книги на год,
то есть по двадцати печатных листов ежегодно. Пришлось для выигрыша времени диктовать его и со второй половины 63-го года, и к концу 64-го. Такая быстрая работа возможна была потому, что материал весь сидел
в моей голове и
памяти: Казань и Дерпт с прибавкой романических эпизодов из студенческих годов героя.
Как отчетливо сохранилась
в моей
памяти маленькая, плотная фигура этого задорного старика,
в сюртуке, застегнутом доверху, с седой шевелюрой, довольно коротко подстриженной,
в золотых очках. И его голос, высокий, пронзительный, попросту говоря"бабий", точно слышится еще мне и
в ту минуту, когда я пишу эти строки. Помню, как он, произнося громадную речь по вопросу о бюджете, кричал, обращаясь к тогдашнему министру Руэру...
В памяти моей сохранился и другой факт, который я приведу здесь еще раз, не смущаясь
тем, что я уже рассказывал о нем раньше. Милль обещал мне подождать меня
в Нижней палате и ввести на одно, очень ценное для меня, заседание. Я отдал при входе
в зал привратнику свою карточку и попросил передать ее Миллю. Привратник вернулся, говоря, что нигде — ни
в зале заседаний, ни
в библиотеке, ни
в ресторане — не нашел"мистера Милля". Я так и ушел домой, опечаленный своей неудачей.
И вообще я не считаю желательным и ценным придерживаться всегда уклончивого или слащавого тона, говоря даже о покойниках. Ни обвинять, ни оправдывать их нечего, но не следует и бояться высказывать
то, что осталось
в вашей
памяти о человеке, кто бы он ни был и что бы вам впоследствии ни досталось от этого
в печати.
Испания! До сих пор эта страна остается
в моей
памяти как яркая страница настоящей молодости. Мне тогда еще не было полных 29 лет. И я искренно упрекаю себя
в настоящий момент за
то, что я не
то что вычеркнул ее из своей
памяти, а не настолько сильно влекся к ней, чтобы еще раз и на более долгий срок пожить
в ней.
До сих пор
в моей
памяти всплывает полная яркого света и пестрых красок
та узкая улица, покрытая сверху парусинным завесом, где бьется пульс городской жизни, и собор, и прогулка, и отдельные дома с их восточным внутренним двориком, и неизбежная арена боя быков, где знакомые испанцы взапуски указывали моим коллегам-французам всех знаменитых красавиц. Там национальная"мантилья"еще царила, и только некоторые модницы надевали общеевропейские шляпки.
Писателя или ученого с большой известностью — решительно ни одного; так что приезд Герцена получал значение целого события для
тех, кто связывал с его именем весь его «удельный вес» —
в смысле таланта, влияния, роли, сыгранной им, как первого глашатая свободной русской мысли. Тургенев изредка наезжал
в Париж за эти два года, по крайней мере
в моей
памяти остался визит к нему
в отель улицы Лафитт.
Похороны Герцена я описывал
в печати. Они довольно еще свежи
в моей
памяти, хотя с
тех пор прошло уже целых сорок лет!
В Петербурге
в 60-е года мне не привелось с ним лично познакомиться. Я как редактор не обращался к нему с просьбою о сотрудничестве. Тогда он надолго замолк, и перед
тем только его"Веловодова"(эпизод из"Обрыва") появился
в"Современнике". Кажется, я видал его на Невском, но его наружность осталась у меня
в памяти больше по портретам, особенно из известной тогда коллекции литографий Мюнстера.
Про эту встречу и дальнейшее знакомство с Гончаровым я имел уже случай говорить
в печати —
в последний раз и
в публичной беседе на вечере, посвященном его
памяти в Петербурге, и не хотел бы здесь повторяться. Вспомню только
то, что тогда было для меня
в этой встрече особенно освежающего и ценного, особенно после потери, какую я пережил
в лице Герцена. Тут судьба, точно нарочно, посылала мне за границей такое знакомство.
Здесь я не стану повторять
того, что стоит
в моих письмах, и я не мог бы этого сделать, потому что на это нужна слишком колоссальная
память.
Отечество встретило меня своей подлинной стихией, и впечатление тамбовских хат, занесенных снегом, имевших вид хлевов, было самое жуткое… но все-таки"сердцу милое". Вставали
в памяти картины
той же деревенской жизни летом, когда я, студентом, каждый год проводил часть своих вакаций у отца.
Полвека и даже больше проходит
в моей
памяти, когда я сближаю
те личности и фигуры, которые все уже кончили жизнь: иные — на каторге, другие — на чужбине. Судьба их была разная: одни умирали
в Сибири колодниками (как, например, М.Л.Михайлов); а другие не были даже беглецами, изгнанниками (как Г.Н.Вырубов), но все-таки доживали вне отечества, превратившись
в «граждан» чужой страны, хотя и по собственному выбору и желанию, без всякой кары со стороны русского правительства.
Из
той же полосы моей писательской жизни, немного позднее (когда я уже стал издателем-редактором «Библиотеки для чтения»), всплывает
в моей
памяти фигура юного сотрудника, который исключительно работал тогда у меня как переводчик.
Другая, совсем иных размеров фигура выплывает
в памяти, опять из
той же полосы моего петербургского писательства и редакторства.
Не знаю, остался ли он и позднее
в таких же чувствах к
памяти Герцена, но его разносы дали мне тогда оселок
того, как наши эмигранты способны были затевать и поддерживать бесконечные распри, дрязги, устную и печатную перебранку.
В первой половине этого"опыта оценки"я привожу все
то, что у меня осталось
в памяти о человеке, о моих встречах, беседах и наблюдениях над его жизнью и обстановкой
в Москве
в начале 80-х годов, когда я только и видался с Толстым.