Неточные совпадения
Некоторых из нас рано стали учить и новым языкам; но не это завлекало, не о светских успехах мечтали мы, а о
том, что будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое дело! Студент рисовался нам как высшая ступень для
того, кто учится. Он и учится и «большой». У него шпага и треугольная шляпа.
Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому году, продолжать учиться латыни, без всякого давления от начальства и от родных.
Но все это было добродушно, без злости.
Того оттенка недоброжелательства, какой теперь зачастую чувствуется в обществе к писателю, тогда еще не появлялось. Напротив, всем было как будто лестно, что
вот есть в обществе молодой человек, которого «печатают» в лучшем журнале.
Попадая в наш собор, особенно в его крипту, где лежат останки удельных князей нижегородских, я еще мальчиком читал их имена на могильных плитах, и воображение рисовало какие-то образы. Спрашивалось, бывало, у самого себя: а каков он был видом,
вот этот князь, по прозвищу «Брюхатый», или вон
тот, прозванный «Тугой лук»?
Зима 1855–1856 года похожа была на
тот момент, когда замерзлое тело вот-вот начнет оттаивать и к нему, быть может, вернется жизнь.
Если бы за все пять лет забыть о
том, что там, к востоку, есть обширная родиной что в ее центрах и даже в провинции началась работа общественного роста, что оживились литература и пресса, что множество новых идей, упований, протестов подталкивало поступательное движение России в ожидании великих реформ, забыть и не знать ничего, кроме своих немецких книг, лекций, кабинетов, клиник,
то вы не услыхали бы с кафедры ни единого звука, говорившего о связи «Ливонских Афин» с общим отечеством Обособленность, исключительное тяготение к
тому, что делается на немецком Западе и в Прибалтийском крае,
вот какая нота слышалась всегда и везде.
Вот что звенело в ушах дерптского студиоза — автора злосчастного руководства, когда он шел от Сухаревой башни к
тому домику мещанки Почасовой (эта фамилия оставалась у меня в памяти десятки лет), где гостил у своего товарища.
И
вот я еще при жизни отца и матери — состоятельный человек. Выходило нечто прямо благоприятное не только в
том смысле, что можно будет остаться навсегда свободным писателем, но и для осуществления мечты о браке по любви.
И
вот одному из сыновей — Вячеславу — старик отдал книжное дело вместе с журналом, а до
того держал его по горной промышленности.
Вот все это и начало всплывать в грубоватых шутках и сарказмах моего предшественника (как фельетониста"Библиотеки") Статского советника Салатушки,который уже действовал «вовсю», когда я сделался постоянным сотрудником «Библиотеки»,
то есть в сезон 1860–1861 года.
—
Вот хоть бы взять и нас обоих? Вы с
тех пор, как мы встречались на острову, — из красного сделались розовым, а потом и совсем побелели. А я все краснел по сие время. Может быть, дойду и до густо-красного колера?
А отсутствие более сильных хозяйственных наклонностей не давало
того себялюбивого, но естественного довольства от сознания, что
вот у меня лично будет тысяча десятин незаложенной земли, что у меня есть лес-"заказник", что я могу хорошо обставить хутор, завести образцовый скотный двор.
И
вот такие-то (или вроде
того) матрикулы и подняли всю академическую бурю. Мы на радостях с Неофитом Калининым вкушали сладкий отдых от зубренья и несколько дней не заглядывали в университет. Мне захотелось узнать — получил ли я действительно средний балл, дающий кандидатскую степень, и пошел, еще ничего не зная, что в это утро творилось в университете, и попал на двор, привлеченный чем-то необычайным.
Но, повторяю, я забывал о себе как авторе, я не услаждался
тем, что
вот, после дебюта в Москве с"Однодворцем", где будут играть лучшие силы труппы, предстоит еще несомненный успех, и не потому, что моя драма так хороша, а потому, что такая Верочка, наверно, подымет всю залу, и пьеса благодаря ее игре будет восторженно принята, что и случилось не дальше как в январе следующего, 1862 года, в бенефис учителя Позняковой — Самарина.
И
вот случился инцидент, где я как раз рисковал повредить себе в глазах
той публики, какую я всегда имел в виду, и перед персоналом своих собратов.
И
вот, когда мы с ним разговорились в его номере Hotel de France,
то это и был всего больше"филозофический разговор".
Но
вот что тогда наполняло молодежь всякую — и
ту, из которой вышли первые революционеры, и
ту, кто не предавался подпольной пропаганде, а только учился, устраивал себе жизнь, воевал со старыми порядками и дореформенными нравами, — это страстная потребность вырабатывать себе свою мораль, жить по своим новым нравственным и общественным правилам и запросам.
Вот эта старость журнала и должна бы была воздержать меня. А к
тому же решился я слишком быстро, и тогда, когда Новый год уже прошел и подписка выяснилась.
Влиять я на него не мог: он слишком держался своих взглядов и оценок."Заказывать"ему статьи было нельзя по
той же причине. Работал он медленно, никогда вперед ничего не сообщал о выборе
того, о чем будет писать, и о программе своей статьи.
Вот почему он не к каждой книжке приготовлял статьи на чисто литературные
темы.
И
вот он раз, когда речь зашла о Бенни (он его знавал еще с
тех дней, когда
тот объезжал с адресом), рассказал мне, что дело, по которому он был вызван, ему дали читать целиком в самом Третьем отделении. Он прочитал там многое для него занимательное.
Мы и жили с Бенни очень близко от его квартиры. И
вот, когда я в следующем, 1868 году, приехал в Лондон на весь сезон (с мая по конец августа) и опять поселился около Рольстона, он мне с жалобной гримасой начал говорить о
том, что Бенни чуть не обманул их
тем, что не выдал себя прямо за еврея.
Вот тогда я воочию убедился в
том, как в Нормандии, в таких
вот помещичьих и зажиточных крестьянских домах, едят. Мы, русские, славимся нашим многоедением, но нормандцы нас заткнут за пояс.
К Тэну я взял рекомендательною записку от Фр. Сарсе, его товарища по выпуску из Высшей нормальной школы. Но в это время я уже ходил на его курс истории искусств. Читал он в большом"эмицикле"(полукруглом зале) Ecole des beaux-arts. И туда надо было выправлять билет, что, однако, делалось без всякого затруднения. Аудитория состояла из учеников школы (
то, что у нас академия) с прибавкою
вот таких сторонних слушателей, как я. Дамы допускались только на хоры, и внизу их не было заметно.
Общий наш разговор у Луи Блана шел по-французски. Морлей объяснялся на этом языке свободно. После завтрака мы пошли гулять по набережной, и
вот тут Морлей стал меня расспрашивать о
том русском движении, которое получило уже и в Европе кличку"нигилизма".
И
вот, когда мне пришлось, говоря о русской молодежи 60-х годов, привести собственные слова из статьи моей в"Библиотеке"""День"о молодом поколении"(где я выступал против Ивана Аксакова), я, работая в читальне Британского музея, затребовал
тот журнал, где напечатана статья, и на мою фамилию Боборыкин, с инициалами П.Д., нашел в рукописном тогда каталоге перечень всего, что я напечатал в"Библиотеке".
Милль пригласил меня сразу обедать в ресторан парламента, в
то его отделение, куда допускались лица, не принадлежащие к представительству. И
вот, когда подали спаржу с двумя соусами, английским и польским,
то Милль, выбрав английский, как бы извинился передо мною, что он предпочитает этот соус, хотя он ест его только по привычке, а не потому, что стоит его есть.
В кружке парижских позитивистов заходила речь о
том, что Г.Спенсер ошибочно смотрит на скептицизм, как философский момент, и держится
того вывода, что будто бы скептицизм не пошел дальше XVIII века.
Вот эту
тему я — не без умысла — и задел, шагая с ним по Гайд-Парку до самого «Атенея», куда он меня тогда же и ввел.
Тургенев вообще не задавал вам вопросов, и я не помню, чтобы он когда-либо (и впоследствии, при наших встречах) имел обыкновение сколько-нибудь входить в ваши интересы. Может быть, с другими писателями моложе его он иначе вел себя, но из наших сношений (с 1864 по 1882 год) я вынес
вот такой именно вывод. Если позднее случалось вызывать в нем разговорчивость,
то опять-таки на
темы его собственного писательства, его переживаний, знакомств и встреч, причем он выказывал себя всегда блестящим рассказчиком.
Чтобы дать об этом приблизительное понятие, я приведу рецепт холодного супа, каким нас частенько угощали: возьми воды (да и
то еще тепловатой), накроши в нее сырых помидоров, салату, вареного гороху, сельдерея, луку, чесноку, кусков хлеба — и
вот вам мадридская ботвинья.
И
вот уже и Стэнлей — покойник… и вся его судьба, особенно для
тех, кто знавал его в Мадриде в 1869 году, кажется какой-то феерией.
С разными"барами", какие и тогда водились в известном количестве, я почти что не встречался и не искал их. А русских обывателей Латинской страны было мало, и они также мало интересного представляли собою. У Вырубова не было своего"кружка". Два-три корреспондента, несколько врачей и магистрантов, да и
то разрозненно, —
вот и все, что тогда можно было иметь. Ничего похожего на
ту массу русской молодежи — и эмигрантской и общей, какая завелась с конца 90-х годов и держится и посейчас.
— Видите? Желвак!
То, что французы называют un clou. У меня диабет, и как только какое-нибудь волнение — сейчас и выскочит
вот такая история!
У меня была написана какая-нибудь половина первой части. Но
вот что делает молодость и молодая смелость… Я согласился в надежде, что я так или иначе сумею выполнить
то, что я обещал Некрасову.
И
вот тут, на местах немецкого захвата, начиная с Страсбура после его взятия, я впервые столкнулся с редакцией
той газеты, которая упросила меня ехать корреспондентом."Санкт-Петербургские ведомости"сначала держались нейтрально, но немецкие победы изменили их настроение, и Корш позволил своему фельетонисту Суворину начать со мною полемику, заподозрив точность и беспристрастие моих сообщений.
Мой врач настоял на
том, что мне необходимо ехать за границу, и
вот я опять на пути к Парижу.
Вот что вышло из тихонького трудолюбивого студентика, из
того"Петиньки", мать которого радовалась, что он так усердствовал, переводя брошюру Милля.
— Вы будете надо мною смеяться; но я до сих пор верую в
то, что
вот сейчас подкатит к подъезду нашего дома тройка, возьмет меня и помчит на родину, освобожденную от ее теперешних оков.
Немало был я изумлен, когда года через два в Петербурге (в начале 70-х годов) встретился в театре с одной из этих дам,"лопавших"груши, которая оказалась супругой какого-то не
то предводителя дворянства, не
то председателя земской управы. Эта короста со многих слетела, и все эти Соньки, Машки, Варьки сделались, вероятно, мирными обывательницами. Они приучились выть по-волчьи в эмигрантских кружках, желая выслужиться перед своим"властителем дум", как
вот такой Н.Утин.