Неточные совпадения
Степа поделом их называет идиотами. Ну
что может быть отвратительнее Паши Узлова? Какое животное! Я не знаю отчего, но когда он ко мне подходит, точно какая гадина подползет. Этаких людей женщинам совсем не следует
и принимать. Как-то я с ним танцевала мазурку.
Что он такое мне
говорил! Есть книжечка:"Un million de calembours"; [«Миллион каламбуров» (фр.).] так он оттуда все выкрадывает.
И ржет, как какая-нибудь лошадь, после каждой глупости. Я еще удивляюсь, как мы рукава не кусаем с такими мужчинами.
Он не рисовался. Все это сказано было шутливым тоном. Некоторые слова произносил он особенно смешно. Я отдохнула от пыхтения г. Гелиотропова. Я чувствовала,
что этот Домбрович очень умный человек
и, вероятно, с талантом, потому
что он une célébrité [знаменитость (фр.).].
И говорить мне было с ним легко. Он меня не забрасывал словами. Никаких Спиноз
и Тимофей Николаевичей не явилось в разговоре. Главное: mon ignorance ne perèait pas [мое невежество не обнаруживалось (фр.).].
Но эта мягкость, в сущности, смутила меня еще более. Мне делалось все больше
и больше совестно,
что вот есть же у нас порядочные люди, хоть
и сочинители; а мы их не знаем. Да это бы еще не беда. Мы совсем не можем поддерживать с ними серьезного разговора. Этот Домбрович был очень мил, не подавляя меня своим превосходством; но ведь так каждый раз нельзя же. Унизительно, когда с вами обходятся, как с девочкою,
и говорят только о том,
что прилично вашему возрасту.
Но вот
что я заметила. Только около француженок
и толпятся мужчины.
Что уже с ними
говорят золоченые лбы, не знаю, но что-нибудь да
говорят и даже громко хохочут. Конечно, врут неприличности. Но умеют же эти француженки хоть как-нибудь расшевелить их, по крайней мере, делать их забавными.
В прошлом году, когда у Софи были jours fixes [журфиксы; установленное время приемов (фр.).], как раз в дни маскарадов, к часу все мужчины улизнут. А зевать начинают с одиннадцати. Они прямо
говорят,
что им в миллион раз веселее с разными Blanche
и Clémence.
И что ведь всего досаднее: об них только
и говорят везде, куда ни приедешь…
И вот полгода, как он объявил Елене,
что она ему опротивела,
и что он, кроме какой-то Léontine, ничего знать не хочет. Да, так
и говорит...
И эта прелестная женщина вот
что мне
говорила...
Гулять! Никогда я не любила ходить, даже девочкой. Да нас совсем
и не учат ходить. Кабы мы были англичанки — другое дело. Тех вон все по Швейцариям таскают. Как ведь это глупо,
что я — молодая женщина, вдова, пятнадцать тысяч доходу,
и до сих пор не собралась съездить, ну хоть в Баден какой-нибудь. Правда,
и там такие же мартышки, как здесь.
Поговорю с моим белобрысым Зильберглянцем. Он мне, может, какие-нибудь воды присоветует. Но ведь не теперь же в декабре.
Спала я до сих пор как убитая; а теперь всю ночь не сплю. Так-таки не сплю. Вздрагиваю каждую минуту. Никогда со мной этого не было. Я помню, Николай даже смеялся надо мной.
Говорил,
что у меня под ухом"хоть из пушек пали". Я, бывало, как свернусь калачиком, так
и сплю до утра…
Но будто им весело? — спрашивала я себя. По крайней мере три четверти мужчин сидят, выпуча глаза, или стоят
и глупо улыбаются. Я ни к кому не подходила,
и на меня никто не обратил внимания: я была уж очень укутана. На танцы мне не хотелось смотреть.
Говорят,
что это все наемные танцоры. Из ложи я заметила только одного пьеро. Наверно, куафер. Он меня рассмешил, очень уж ломался,
и руками,
и ногами…
Она любит
говорить. На то она
и француженка. Я ожидала скабрезных разговоров. Она все только
говорит о дворе, знает всю подноготную, разные новости о высшей администрации, о посольствах. Этих разных секретарей посольства — она их ни во
что не ставит. А уж о барынях
и говорить нечего. Она нас так знает
и так смеется над нами,
что просто восхищение!
И все это без малейшей зависти.
Она
говорит как равная. Да
и чему ей завидовать? Мужчины, правда, не смеют входить к ним в ложи. Это только особый genre; зато в коридоре стоит целая толпа; а к нам в кои-то веки кто-нибудь забредет.
И как она мило сердилась на молодых людей,
говоря,
что вот есть в Петербурге такие прелестные женщины, как я; а эти"pinioufs", как она выразилась (пресмешное слово!), бегают за танцовщицами.
Ну, если бы вместо Clémence начала
говорить комплименты любая из наших барынь. Как бы все это вышло приторно, манерно, избитыми фразами. А тут ум
и такт в каждом слове
и артистическое чувство. Хоть
и о моей особе шла речь; но так разбирают только знатоки — картины. Да она жизнь-то, жизнь, свет, le haut chic [высший шик (фр.).], за которым все мы гонимся, как глупые обезьяны, знает так,
что нам надо стать перед ней на колени.
— Tiens, nous parlons comme dans la fable du chien en du loup [ — Мы еще увидимся? Ты мне нравишься.
Что сказать Домбровичу? — Ничего! — Как ничего? — Пустяки! — Послушай, мы
говорим как в басне о собаке
и волке (фр.).].
Говорит он очень хорошо. У него совсем особенная манера с женщинами. Он сразу без всяких пошлостей
и без умничанья приводит вас в хорошее расположение духа. Сейчас видно,
что он на этом собаку съел.
— Чтец, чтец! Он хоть
и польского происхождения, а дикцию себе отменную выработал.
Говорю вам: этим да подушкой в люди вышел. От каждой знаменитости по автографу имеет. Тургеневские корректуры я сам у него видел. Как уж он добывает их? — неизвестно.
И за то спасибо,
что трогает сердца русских дам российской лирой. Раз он при мне с таким томлением читал"На холмах Грузии",
что даже я пожелал любить.
Перед тем он только
что там у нас в зверинце, страшно фрондировал:"Этому болоту, —
говорит, — один исход: провалиться
и зарасти травой; одним презрением,
говорит, должны мы отвечать на аристократическую подачку, которую нам бросают".
Я уверен,
что и вы не раз
говаривали себе: ах, как скучно в наших салонах, как пошлы мужчины, как несносны барыни, просто некуда деваться.
— Ну, так в этом самом Ревизоре, Иван Александрович Хлестаков
говорит,
что он"любит срывать цветы удовольствия". Но знаете ли,
что срывать их умно
и разнообразно — очень нелегкая вещь.
Что это за человек? Дурной или хороший? Умен удивительно. Il a le don d'asseoir vos idées [У него дар обосновывать ваши собственные мысли (фр.).].
Поговоривши с ним, как-то успокоиваешься
и миришься с жизнью. У меня даже голова прошла,
и я вспомнила все его умные слова. Я бы никогда не сумела сказать по-русски того,
что я записала.
Я знаю,
что есть у нас барыни… дышат на своих ребятишек, носятся с ними до безумия. Только
и говорят,
что о баветках. По-моему, это глупо
и противно.
Если бы я кормила Володьку
и драпировалась, про меня бы все
говорили:"Ah! Elle est sublime d'abnégation!" [Ах! Она в высшей степени самоотверженна! (фр.).]. A на поверку-то выходит,
что я глупость сделала.
Я знаю, могут, пожалуй, сказать:
чем вам здесь заниматься плясом
и делать глазки разным pinioufs (как
говорит Clémence), лучше бы поехать в деревню, поселиться там, хозяйство оставить на руках Федора Христианыча, а самой завести школу, больницу…
И выходит,
что все эти затеи"только одно баловство", как
говаривала нянька Настасья. Бросаются на них в деревне от смертельной скуки.
Я перечла,
что написала сегодня. Как это странно! Никто мне не подсказывает, а ведь я пришла к тому самому,
что говорит Домбрович.
И выходит,
что нужно помириться с этим светом, au risque de chercher midi à quatorze heures! [рискуя искать невозможного! (фр.).]
Они все там святоши: ходят на цыпочках,
говорят тихо-претихо, жмут друг другу руки
и возводят очи горе. Есть
и молодые люди. Я думала,
что будут самые настоящие спириты, семейство Никсов
и Иксов… Но ни одного Никса не было что-то. У них, верно, особое общество…
И такие уж постные рожи у мужчин,
что даже противно.
Мы вернулись к столу. Постные физии наводили друг на друга ужасное уныние. Сначала блаженная читала чьи-то письма от разных барынь. Два письма были из-за границы. В одном такие уж страсти рассказывались: будто англичанин какой-то вызывает по нескольку душ в раз
и заставляет их между собой
говорить."Когда он меня взял за руку, пишет эта барыня, так я даже
и не могу вам объяснить,
что со мной сделалось". Недурно было бы узнать,
что это с ней сделалось такое?
Вот тут
и запятая… Точно то же на каком-нибудь soirée causante, когда уж не о
чем решительно
говорить, начнут, разумеется,
говорить о чудесном. Я на свою долю, по крайней мере, раз пятьдесят слышала историю о видении Карла I, которого казнили потом… Ну
и кончат всегда тем,
что"в жизни человеческой есть нечто сверхъестественное!".
Она
говорит,
что у них там в Лондоне, когда соберутся в церковь, так находит такой восторг
и на мужчин,
и на женщин,
и начинают они пророчествовать.
Но если можно вызывать души
и говорить с ними, они должны ведь видеть ясно всю нашу внутренность, видеть все наши чувства
и мысли. Без этого какой же толк в таком вызывании? Стало быть, они вперед знают,
что мы им ответим.
Я скажу вот еще
что: если бы, в самом деле, можно было
говорить с покойниками, например, хоть бы мне с Николаем, тогда надо до самой смерти быть его женой духовно. Мне не раз приходило в голову,
что любовь не может же меняться. Так вот: сегодня один, завтра другой, как перчатки.
Что ж удивительного, если между спиритами есть неутешные вдовы. Они продолжают любить своих мужей… они ставят себя с ними в духовное сношение. Наверно, найдутся
и такие,
что не выйдут уже больше ни за кого.
На улице, в бобровой шапке
и пальто, Домбрович еще ничего. У него хорошая осанка. Мороз подрумянил его немножко. Держится он прямо, не по-стариковски. Я люблю высоких мужчин, не потому,
что я сама большого роста, но с ними как-то ловко
и говорить,
и ходить,
и танцевать.
Подобные вещи прощают великим людям. Но Домбрович
говорит,
что на Лермонтова смотрели тогда в свете как на гусарского офицерика. Он
и сам из кожи лез, только бы ему иметь успех у дам. Но бодливой корове Бог рог не дает.
— Все должно прийти само собой, — продолжал он еще горячее. — Я на своем веку довольно марал бумаги. Но как я сделался писателем? Приехал я в деревню. Предо мной природа. Не любить ее нельзя. Кругом живые люди. Стал я их полегоньку описывать. Так, попросту, без затей: как живут, как
говорят, как любят. Все,
что покрасивее, поцветнее, пооригинальнее, то, разумеется,
и шло на бумагу. А больше у меня никакой
и заботы не было.
— Т. е. скучно
и бестактно. Кто-то им натвердил,
что в маскараде нужно пищать
и говорить о чувствах. А если попадется сочинитель, то допрашивает его,
что он пишет. Уж скольких я обрывал на этом сюжете,
и все-таки до сих пор приходится страдать. Поэтому я уж
и держусь больше иностранок.
И тут я рассказала ему начистоту: как мне хотелось
говорить с Clémence
и все,
что я видела
и слышала в ее ложе.
Говорила я долго
и даже очень горячо. Как это странно! Я почти с наслаждением рассказала малейшую болтовню, все,
что мне понравилось в Clémence.
— Я вам, ma chère, вот
что скажу, — заговорила она громко-прегромко, даже все жилки у нее на лбу налились, — Гоголь только
и написал порядочного,
что"Тараса Бульбу"да"Афанасия Иваныча с Пульхерией Ивановной". А потом все эти"Ревизоры"
и"Мертвые души"… это позор… скажу больше: это может только враг отечества своего набрать столько грязи. Я сама ему это
говорила в глаза,
и он меня слушал!
Зачем это она мне все выпалила? Ничего я этого не знаю
и проверить не могу: слушал ее Гоголь или не слушал? Но уж тон у нее, признаюсь… уже нельзя грубее. Где она выучилась так кричать? Я про нее слышала от кого-то,
что она была держана ужасно строго. Мать их, светлейшая-то, держала ее
и сестру ее до двадцати лет в коротких платьях. Этикет был как при дворе.
И после такого воспитания она
говорит: навоз!
Из барынь были какие-то три фрейлины, старые девы, в черном, птичьи носы.
Говорят протяжно-протяжно
и все только о разных кне-езь Григорьях… да о каких-то"католикосах"… Были еще две накрашенные старухи. Несколько девиц, самых золотушных. У Вениаминовой дочь, девушка лет пятнадцати. Они играли в колечко, кажется. Муж Вениаминовой точно фарфоровый, седой, очень глупый штатский генерал, как-то все приседает. Кричит не меньше жены. Все,
что я могу сказать об этом вечере: подавали мерзейшие груши, точно репа.
Утешение небольшое. Мне кажется, впрочем,
что Домбрович смеется
и над Вениаминовой. У него не разберешь сразу. Он об ней
говорит как-то странно. Сам он ездит в этот дом только затем, чтобы удовлетворить своему тщеславию.
Да
что в самом деле, разве я поступила к нему в обучение? Даже смешно. Мне кажется, я уж слишком восторгаюсь его умом.
Говорила я с разным народом, с государственными лицами,
и то не теряла своей амбиции.
Я заговорила о петербургском спиритизме. Он начал мне рассказывать премилые анекдоты. Их у него должно быть несколько коробов набито. Я, когда
говорю о спиритах, увлекаюсь, сержусь; а он шутит спокойно, как над детьми. Как бы мне хотелось добиться его тона. Я думаю даже,
что этот тон очень бы шел к моему лицу
и фигуре. Я бледная; а когда начинаю волноваться, лицо у меня пойдет все пятнами.
И что главное: вы еще не жили, вы не наслаждались, вы прозябали, я вам это прямо
говорю.
— Обедают вдвоем. Адъютант фыркает. Муж ведь всегда недоволен супом, во всех странах мира.
Говорит он о производствах. Раза три заметит жене,
что она скверно одета
и что у нее нет никакого вкуса,
и в то же самое время тычет ей в глаза лишний расход на туалет. Если уж существуют чада, эти чада капризничают, адъютант на них кричит, няньки вмешиваются в разговор, поднимается гвалт, жена в слезы, супруг стучит шпорами. Общее безобразие!
Говорит он что-нибудь крайне глупое
и, главное, грубое на тему женских капризов или объявит,
что он хочет променять свою эгоистку.
— Опять вы меня в Макиавелли пожаловали. Вовсе нет. Антонина Дмитриевна тем только
и занимается,
что нашивает приданое какой-нибудь унтер-офицерской дочери Мавре Беспаловой или приютской сироте Авдотье Вахрамеевой — это все в порядке вещей.
Говорить с ней о том, о
чем я с вами теперь
говорю, — значит только вызывать ее на разные изящные выражения, вы сами знаете…
У него вдруг сделалось пренеприятное лицо, когда он
говорил о Степе. Мне самой стало противно. Я хоть
и мало знаю,
что Степа написал, но мне бы следовало постоять за него. У Домбровича есть особенный талант представить вам вещь в таком смешном виде,
что вы сейчас же переходите на его сторону. Через несколько секунд мне уже сделалось совестно
и досадно на себя, зачем я заговорила о Степе. Я точно застыдилась,
что у меня есть родственник, который пишет скучные вещи.
Ну, а когда не о
чем будет больше
говорить? Ведь настает всегда такая минута.
Что ж мы будем с ним делать? Я ведь могу к нему привыкнуть. Он все повторяет: я старик, я старик. Вовсе он не так стар, да о летах мужчины сейчас
и забываешь. Привлекает собственно ум. Вкусивши сладкого, горького не захочешь. После Домбровича не пойду же я хихикать с Кучкиным. Предоставляю это удовольствие Софи…