Неточные совпадения
Он все еще волновался и, обыкновенно очень речистый, искал слов. Его не смущало
то, что он беседует с
таким известным человеком; да и весь тон, все обращение Бориса Петровича были донельзя просты и скромны. Волнение его шло совсем из другого источника. Ему страстно захотелось излиться.
—
То самое… Может, и отца моего встречали. Он с господами литераторами водился. О нем и корреспонденции бывали в газетах. Ответил-таки старина за свою правоту. Смутьяном прославили. По седьмому десятку в ссылку угодил по приговору сельского общества.
— Хороший парень Андрей-то Фомич! Жаль, что на
таком дрянном суденышке ходит, как этот «Бирюч». И глянь-ка, сколько товару наворотил. Хорошая искра попади вон в
те тюки — из нас одно жаркое будет.
И досада начала разбирать его на
то, что капитан помешал их разговору, да и сам он не
так направил беседу с Борисом Петровичем.
И пошли на
такое дело небось не раскольники, живущие в Кладенце особым обществом, также бывшие крепостные другого барина, а православные хресьяне,
те самые, что ставят пудовые свечи и певчих содержат на мирские деньги, нужды нет, что половина их впроголодь живет.
Лицо Теркина заметно хмурилось, и глаза темнели. Старая обида на крестьянский мир села Кладенца забурлила в нем. Еще удивительно, как он мог в
таком тоне говорить с Борисом Петровичем о мужицкой душе вообще. И всякий раз, как он нападет на эти думы, ему ничуть не стыдно
того, что он пошел по деловой части, что ему страстно хочется быть при большом капитале, ворочать вот на этой самой Волге миллионным делом.
Ее возглас: «глупости какие!» отвлек его сразу совсем к другим чувствам и образам. Как похоже произнесла она этот звук «глупости»,
такими же вздрагивающими грудными нотами! Может, и поет она
таким же низковатым голосом? И в чертах лица есть что-то общее, — только у нее пепельного цвета плоские волосы, растрепанные теперь от ветерка, поднявшегося на палубе к вечеру, а у
той — как смоль черные и слегка волнистые. И стан как будто похож, сколько можно было видеть снизу, и рост также.
Тянет его к этой женщине не
то что как истого распутника или хищного зверя, но и не
так, чтобы Борис Петрович его похвалил, при всей своей доброте и терпимости.
Во всем этом он способен был повиниться Борису Петровичу, если бы разговор принял
такой оборот. И спроси его
тот: «Почему же вы не хотите послужить меньшей братии? Зачем стремитесь
так к денежной силе?» — он не стал бы лгать, не начал бы уверять его, что
так он живет до поры до времени, что это только средство служить народу.
Нет, он любит успех сам по себе, он жить не может без сознания
того, что
такие люди, как он, должны идти в гору и в денежных делах, и в любви.
Такие мысли веяли на него всегда душевной свежестью, мирили с
тем, что он в себе самом не мог одобрить и чего не одобрил бы и Борис Петрович.
На одной из скамеек против пароходных пристаней и большой паровой мельницы, на
том берегу реки, он сидел вполоборота, чтобы издали узнать ее:
так ему видна была вся главная дорожка от входа, загороженного зеленым столбом с подвижным бревенчатым крестом.
Она придет. Она должна была ждать минуты свидания с
тем же чувством, как и он. Но он допускал, что Серафима отдается своему влечению цельнее, чем он. И рискует больше. Как бы она ни жила с мужем, хорошо или дурно, все-таки она барыня, на виду у всего города, молоденькая бабочка, всего по двадцать первому году. Одним
таким свиданием она может себя выдать, в лоск испортить себе положение. И тогда ей пришлось бы поневоле убежать с ним.
Он уехал почти возмущенный. Ее письма утишили эту хищническую бурю. Сначала он причислял ее к
тем ехидным бабенкам, что не отдаются любимому человеку не потому, чтобы были
так чисты и прямы душой, а из особого рода задорной гордости, — он
таких знавал.
— Хорош! — повторила она страстным шепотом, нагнулась к нему лицом и сжала сильнее его руку. Вася!
так он мне противен… Голоса — и
того не могу выносить: шепелявит, по-барски мямлит. — Она сделала гримасу. — И
такого человека, лентяя, картежника, совершенную пустушку, считают отличным чиновником, важные дела ему поручали, в товарищи прокурора пролез под носом у других следователей. Один чуть не двадцать лет на службе в уезде…
О муже речь шла не более десяти минут. Серафима передавала
то, чего он не знал еще по ее письмам в
таких подробностях. Рудич — игрок, и из ее приданого уже почти ничего не осталось. Правда, он дал ей вексель, но что с него получишь?..
И все-таки он не мог и не желал быть судьей… Его начинало раздражать
то, что время идет и они тратят его на перебирание всех этих дрязг.
— Ну его к Богу! — на вытерпел он. — Твоя добрая воля, Сима, поступить, как он
того заслуживает, твой супруг и повелитель; не желаю я, чтобы ты
так билась! Положи себе предел, — дольше терпеть постыдно!
Тотчас после этого вопроса Теркин испытал новую неловкость: ему сделалось почти противно, что он втягивается в
такой разговор, что он за сотни верст от
того, о чем мечтал, что его деловая натура подчиняла себе темперамент увлеченного мужчины.
— Как лист перед травой, — медленно повторила она. — Вася! ты полюбил меня, верю… Но знай одно, — я это говорю перед
тем, как быть твоей… Не можете вы
так любить, как мы любим, когда судьба укажет нам на человека… Нет! Не можете!
Теркин слушал внимательно, и в голове у него беспрестанно мелькал вопрос: «зачем Серафима рассказывает ему
так подробно об этой Калерии?» Он хотел бы схватить ее и увлечь к себе, забыть про
то, кто она, чья жена, чьих родителей, какие у нее заботы… Одну минуту он даже усомнился: полно,
так ли она страстно привязалась к нему, если способна говорить о домашних делах, зная, что он здесь только до рассвета и она опять его долго не увидит?..
Когда он произносил эти слова, за него думал еще кто-то. Ему вспомнилось, что
тот делец, Усатин, к кому он ехал на низовья Волги сделать заем или найти денег через него, для покрытия двух третей платы за пароход «Батрак», быть может, и не найдет ни у себя, ни вокруг себя
такой суммы, хоть она и не Бог знает какая. — А во сколько, — спросил он Серафиму, перебивая самого себя, — по твоим соображениям, мог он приумножить капитал Калерии?
Ему в самом деле было приятно, что он совершенно неожиданно попал на «Бирюч». Ему казалось только странным, почему этот пароход
так поздно пришел в
тот губернский город, где он сегодня чем свет сел на него.
— Вася! Я готова уехать с тобой. На
том же пароходе,
так вот, как я есть… в одном платье… Но не будешь ли ты сам упрекать меня потом за
то, как я обошлась с мужем? Я ему скажу, что люблю другого и не хочу больше жить с ним. Надо его дождаться… Для тебя я это делаю…
В господине с орденом на шее он признал «Фрошку»:
так они звали в гимназии надзирателя и учителя, Фрументия Лукича Перновского. Из-за него он вылетел из гимназии, двенадцать лет
тому назад.
Только одному учителю нельзя было и заикнуться о «перехвате» денег — Перновскому. Весь класс его ненавидел, и Перновский точно услаждался этой ненавистью. Прежде, по рассказам
тех, кто кончил курс десять лет раньше,
таких учителей совсем и не водилось. В них ученики зачуяли что-то фанатическое и беспощадное. Перновский с первого же года, — его перевели из-за Москвы, — показал, каков он и чего от него ждать…
Теркину он начал было говорить «ты», желая, видно, показать ему, что
тот, как мужицкий сын, должен выносить
такое обращение безропотно. Пошли к инспектору, — даже не допустили Теркина, — и сказали, что они этого за своего товарища выносить не могут.
Зверева он по второму делу все-таки не выгородил: ясно было, что и
тот хотел отомстить Перновскому.
И когда он эти слова говорил Ивану Прокофьичу,
то совсем и не подумал о клятвах Зверева насчет денежной поддержки его старикам. Не очень-то он и впоследствии надеялся на слова Зверева, да
так оно и вышло на деле.
С каждым днем своего выздоровления все сильнее убеждался он в
том, что
так именно и будет. Сначала высекут в волостной избе, продержат в холодной, а потом приговор постановят: сослать его на поселение.
Ее он не испугался. Как ни велик будет для его стариков удар — самоубийство приемного сына, — но все-таки он не сравнится с
тем, через что они могут пройти, если его накажут в волости и сошлют…
И терпел, пока была возможность… А все-таки не отравился. Начались припадки; сторож побежал за фельдшером;
тот тотчас же распознал, в чем дело, но не донес. Даже доктора просил от себя — затушить дело, не доводить до директора.
Фельдшер пристально и долго на него смотрел. В глазах было желание помочь бедняге, разумеется,
так, чтобы
тот его не выдал.
Забор садика женщин шел вдоль межи и неглубокого рва. По
ту сторону начиналась запашка. Раз он приложился глазом к щели… Стоял яркий знойный день. Солнце
так и обливало весь четырехугольник садика. Только там не было ни одного деревца. Впоследствии он узнал, что женщины выдергивали деревца с корнями. Начальство побилось-побилось, да
так и бросило.
Он это сказал с глазу на глаз и директору вряд ли докладывал в
таком именно смысле. Опасность росла с каждым днем. Стал он замечать, что и директор иначе с ним держится и совсем не
те вопросы задает, как прежде.
Ударить его чем ни попало сзади по мозжечку
так, чтобы психиатр сам попал в сумасшедший дом… Что ему за это будет? Он — невменяем; иначе зачем же его держать здесь? Ну, подержат в секрете, и все обойдется; просидит он лишний год, зато никто уже не будет сомневаться, здоров он или болен… Это лучше, чем подбить другого, хоть бы
того же Капитона. И
тому новый доктор не нравился.
Сельского старосту он не
так отчетливо помнит. Он считался «пустельгой»; перед
тем он только что был выбран. Но дом его Теркин до сих пор помнит над обрывом, в конце
того порядка, что идет от монастырской ограды. Звали его Егор Туляков. Жив он или умер — он не знает; остальные, наверно, еще живы.
— И
так побудет, — отозвался старшина, — а
то еще драться полезет.
Капитану было известно кое-что из прошедшего Теркина. Об ученических годах они не
так давно говорили. И Теркин рассказывал ему свою школьную историю; только вряд ли помнил
тот фамилию «аспида». Они оба учились в
ту эпоху, когда между классом и учителями
такого типа, как Перновский, росла взаимная глухая неприязнь, доводившая до взрывов. О прежних годах, когда учителя дружили с учениками, они только слыхали от
тех, кто ранее их на много лет кончали курс.
— Поверите ли, — отозвался Теркин, сдерживая звук голоса, — ведь больше десяти лет минуло с
той поры — и
так меня всего захватило!.. Вот проходил и просидел на палубе часа два. Уж солнце садиться стало. А я ничего и не заметил, где шли, какими местами.
— Теперь
такой господин для меня — мразь и больше ничего!.. Но надо же было этой физии очутиться предо мной вон там в
ту минуту, когда я был в самом
таком настроении.
— Вы что же это, Фрументий Лукич, как словно меня и признать не хотите? Ведь
то, чт/о случилось в гимназии с лишком десять лет назад, быльем поросло. Мало ли что случается в жизни!.. Нельзя же
так долго серчать…
Лицо Перновского становилось совсем красным, влажное от чая и душевного волнения. Глаза бегали с одной стороны на другую; чуть заметные брови он
то подымал,
то сдвигал на переносице. Злобность всплыла в нем и держала его точно в тисках, вместе с предчувствием скандала. Он видел, что попался в руки «теплых ребят», что они неспроста обсели его и повели разговор в
таком тоне.
И в
ту же самую минуту Теркина схватила за сердце боязнь, как бы «аспид» не прошелся насчет этого. У него достанет злобы, да и всякий бы на его месте воспользовался
таким фактом, чтобы дать отпор и заставить прекратить приставанье, затеянное, как он мог предполагать, не кем иным, как Теркиным.
Как она жила до сих пор, мать знала, по крайней мере знала
то, как она живет с мужем, «каков он есть человек», видела, что сердце дочери не нашло в
таком муже ничего, кроме сухости, чванства, бездушных повадок картежника.
Мать подошла к ней
так тихо, что она встрепенулась, когда
та окликнула ее...
Если она и сейчас
так высказалась насчет своего зятя,
то потому, что у них давно уже установился этот тон.
Где же ей взять наружностью против Симочки! А все-таки, когда она здесь жила перед
тем, как в Петербурге в «стриженые» сбежала, ст/оящие молодые люди почитали ее больше, чем Симочку, хоть она и по учению-то шла всегда позади.
И с
той самой поры она считает себя гораздо честнее. Нужды нет, что она вела больше года тайные сношения с чужим мужчиной, а теперь отдалась ему, все —
таки она честнее. У нее есть для кого жить. Всю свою душу отдала она Васе, верит в него, готова пойти на что угодно, только бы он шел в гору. Эта любовь заменяла ей все… Ни колебаний, ни страха, ни вопросов, ни сомнений!..
Не
то что она — все-таки дочь почтенных людей, по местному купечеству, гимназистка с медалью, — какая-нибудь дрянь, потаскушка, глядишь, влюбит в себя первого в городе богача или человека в чинах, дворянина с титулом и помыкает им, как собачонкой.