Неточные совпадения
Ее возглас: «глупости какие!» отвлек его сразу совсем к другим чувствам и образам. Как похоже произнесла она этот звук «глупости»,
такими же вздрагивающими грудными нотами! Может, и поет она
таким же низковатым голосом? И в чертах лица есть что-то общее, —
только у нее пепельного цвета плоские волосы, растрепанные теперь от ветерка, поднявшегося на палубе к вечеру, а у той — как смоль черные и слегка волнистые. И стан как будто похож, сколько можно было видеть снизу, и рост также.
В
такие минуты
только и сознаешь свою мужскую мощь, особливо когда есть вера и в свой деловой ум, когда ты все шибче и шибче катишься по житейской дороге.
Во всем этом он способен был повиниться Борису Петровичу, если бы разговор принял
такой оборот. И спроси его тот: «Почему же вы не хотите послужить меньшей братии? Зачем стремитесь
так к денежной силе?» — он не стал бы лгать, не начал бы уверять его, что
так он живет до поры до времени, что это
только средство служить народу.
Нужна опаска! Чем кончится их любовь — уйдет она от мужа или нет, все-таки он должен до поры до времени ограждать ее — ее больше, чем всякую другую женщину. Она — огонь, все в ней горит, и ничего нет легче, как дать ей зарваться, без разума,
только на один срам…
Когда она заговорила, он в ней распознал волжанку. Говор у нее был почти
такой же, как у него,
только с особенным произношением звука «щ», как выговариют в Казани и ниже, вроде «ш-ш». И увидал он тут
только, что она очень молода, лет много двадцати. Стан у нее был изумительной стройности и глаза
такие блестящие, каких он никогда не видал — точно брильянтики заискрились в глубине зрачков.
Теркин слушал внимательно, и в голове у него беспрестанно мелькал вопрос: «зачем Серафима рассказывает ему
так подробно об этой Калерии?» Он хотел бы схватить ее и увлечь к себе, забыть про то, кто она, чья жена, чьих родителей, какие у нее заботы… Одну минуту он даже усомнился: полно,
так ли она страстно привязалась к нему, если способна говорить о домашних делах, зная, что он здесь
только до рассвета и она опять его долго не увидит?..
Ему в самом деле было приятно, что он совершенно неожиданно попал на «Бирюч». Ему казалось
только странным, почему этот пароход
так поздно пришел в тот губернский город, где он сегодня чем свет сел на него.
Начальство, особливо наставники, не очень-то его долюбливали, проговаривались, что крестьянским детям нечего лезть в студенты, что, мол, это
только плодить в обществе «неблагонамеренных честолюбцев».
Такие фразы доходили до учеников из заседаний педагогических советов, — неизвестно, какими каналами, но доходили.
Только одному учителю нельзя было и заикнуться о «перехвате» денег — Перновскому. Весь класс его ненавидел, и Перновский точно услаждался этой ненавистью. Прежде, по рассказам тех, кто кончил курс десять лет раньше,
таких учителей совсем и не водилось. В них ученики зачуяли что-то фанатическое и беспощадное. Перновский с первого же года, — его перевели из-за Москвы, — показал, каков он и чего от него ждать…
Уже и тогда Перновский смотрел
таким же старообразным и высохшим, а ему не было больше тридцати трех-четырех лет;
только на щеках у него показывалась часто подозрительная краснота с кровяными жилками…
Забор садика женщин шел вдоль межи и неглубокого рва. По ту сторону начиналась запашка. Раз он приложился глазом к щели… Стоял яркий знойный день. Солнце
так и обливало весь четырехугольник садика.
Только там не было ни одного деревца. Впоследствии он узнал, что женщины выдергивали деревца с корнями. Начальство побилось-побилось, да
так и бросило.
Сельского старосту он не
так отчетливо помнит. Он считался «пустельгой»; перед тем он
только что был выбран. Но дом его Теркин до сих пор помнит над обрывом, в конце того порядка, что идет от монастырской ограды. Звали его Егор Туляков. Жив он или умер — он не знает; остальные, наверно, еще живы.
Капитану было известно кое-что из прошедшего Теркина. Об ученических годах они не
так давно говорили. И Теркин рассказывал ему свою школьную историю;
только вряд ли помнил тот фамилию «аспида». Они оба учились в ту эпоху, когда между классом и учителями
такого типа, как Перновский, росла взаимная глухая неприязнь, доводившая до взрывов. О прежних годах, когда учителя дружили с учениками, они
только слыхали от тех, кто ранее их на много лет кончали курс.
В каморке было
так темно, что она не могла отчетливо разглядеть отцовского лица, заметила
только, что оно раздулось; грудь была обнажена сверху; косой ворот рубашки откинут.
И с той самой поры она считает себя гораздо честнее. Нужды нет, что она вела больше года тайные сношения с чужим мужчиной, а теперь отдалась ему, все —
таки она честнее. У нее есть для кого жить. Всю свою душу отдала она Васе, верит в него, готова пойти на что угодно,
только бы он шел в гору. Эта любовь заменяла ей все… Ни колебаний, ни страха, ни вопросов, ни сомнений!..
Обыкновенно она ложилась часу в первом и не ждала мужа. Он возвращался в два, в три. И сегодня Захар будет его ждать, пожалуй, до рассвета. Если Север Львович проигрался, он разденется у себя в кабинете, на цыпочках войдет в спальню и ляжет на свою постель
так тихо, что она почти никогда не проснется. Но чуть
только ему повезло — он входит шумно, непременно разбудит ее, начнет хвалиться выигрышем, возбужденно забрасывать ее вопросами, выговаривать ей, что она сонная…
В другое время он остановил бы ее одним каким-нибудь движением перекошенного рта, а тут он
только выкинул монокль из орбиты глаза и быстро присел на кушетку,
так быстро, что она должна была подвинуться.
Может быть, Усатин и зарвался.
Только скорее он в трубу вылетит, чем изменит своим правилам. Слишком он для этого горд…
Такие люди не гнутся, а ломаются, даром что Арсений Кирилыч на вид мягкий и покладистый.
Тело его занимало все сиденье просторного фаэтона, грузное и большое, в чесучовой паре; голова ушла в плечи, круглая и широкая; двойной подбородок свесился на рубашку; борода точно повылезла,
такая же русая, как и прежде, без заметной на расстоянии седины;
только острые темно-серые глазки прорезали жир щек и точечками искрились из-под крутых бровных орбит, совсем почти без бровей.
И ему захотелось верить, что
такой человек, как Арсений Кирилыч, не свихнется; что все эти газетные слухи просто «враки», и
только такой «головастик», как Дубенский, может мучиться из-за подобных пустяков.
Дольше он не желал теребить себя, но в душе все-таки оставалось неясным: заговорила ли в нем честность или
только жуткое чувство уголовной опасности, нежелание впутаться в темное дело, где можно очутиться и в дураках?
Она находила
такую осторожность «трусостью» и повторяла, что желает даже «скандала», — это
только поскорее развяжет ее навсегда.
Одно
только сладко щекотало: чувство полной победы, сознание, что
такая умная, красивая, нарядная, речистая женщина бросила для него, мужичьего сына, своего мужа, каков бы он ни был, — барина, правоведа, на хорошей дороге. «А
такие, с протекцией, забираются высоко», — думал он.
Ей неприятно
только то, что он просит ее поменьше показываться на палубе. Конечно, это показывает, как он на нее смотрит! Но чего ей бояться и что терять? Если бы она не ставила выше всего его любви, жизни с ним, она, жена товарища прокурора, у всех на виду и в почете, не ушла бы
так скандально.
Ее голос, низковатый и слегка вздрагивающий, проникал в него и грел.
Так может звучать
только беззаветная любовь.
Только вчера «обмундировались» они, как шутя отзывался Теркин. Он купил почти все готовое на Тверской и в пассажах. Серафима обшивалась дольше, но и на нее пошло всего три дня; два платья были уже доставлены от портнихи, остальное она купила в магазинах. Ни ей, ни ему не хотелось транжирить, но все-таки у них вышло больше шестисот рублей.
А теперь это было если неосуществимо сегодня-завтра, то возможно, вероятно, если «Батрак» принесет с собой удачу. Пароход, участие в «Товариществе» — это
только ступеньки, средство расширить «район». К лесу тянет его… И тянет не
так, как гнусного скупщика, который рубит и корчует, хищнически истребляет вековые кряжи соснового бора, полного чудесной русской мощи и поэзии.
В один год он уже
так расширил круг своих оборотов, что «Батрак», вполне оплаченный, был теперь
только подспорьем.
На душе стало
так скверно, что он жаждал видеть и слышать Марию Стюарт,
только бы уйти от целой вереницы вопросов о своем чувстве к Серафиме. Ведь всего год прошел, как они живут вместе, всего один год!
— Раздобылся, — ответил Теркин с усмешечкой и тут
только рассердился на Усатина за
такой простой вопрос.
Такой оборот разговора Теркин нашел очень ловким и внутренне похвалил себя. — Пытал?.. Ха-ха!.. Я вам, Теркин, предлагал самую простую вещь. Это делается во всех «обществах». Но
такой ригоризм в вас мне понравился. Не знаю, долго ли вы с ним продержитесь. Если да, и богатым человеком будете — исполать вам.
Только навряд, коли в вас сидит человек с деловым воображением, способный увлекаться идеями.
— Вы уж слишком, Василий Иваныч! — заговорил Кузьмичев, и тут
только его обыкновенно смешливые глаза обратились к Теркину с более искренним приветом. — Канючить я не люблю, но положение мое из-за той глупой истории с Перновским
так покачнулось, что просто и не знаю, как быть.
Они сидели поздним утром на террасе, окруженной с двух сторон лесом… На столе кипел самовар. Теркин
только что приехал с пристани. Серафима не ждала его в этот день. Неожиданность радости
так ее всколыхнула, что у нее совсем подкосились ноги, когда она выбежала на крыльцо, завидев экипаж.
— С сухарниками… Потеха! Это, видишь,
такие же беспоповцы…
Только у них беглых попов нет… Надоела возня с ними… Дорого стоят, полиция травит, и безобразие от них идет большое.
— Охота!..
Так вот, видишь, старец-то, как помирать стал, и оставил мешочек начетчику, разумеется, мужику… фамилию я забыла… И начал этот мешок с сухариками переходить из рук в руки, от одного начетчика к другому, по завещанию. Разумеется, прежние — то кусочки, от агнца-то, давно перевелись, а
только крошки запекали в просвиры и резали потом на новые кусочки и сушили.
Теркин ожидал чего-нибудь слащавого, поучительного и вместе с тем на евангельский манер — и этого не оказалось.
Так могла писать
только искренняя, добродушная женщина, далеко не безграмотная, хотя и не твердая в мягких знаках.
—
Так, по-твоему, выходит, — начала она глухо, как будто у нее перехватывало в горле, — мы обязаны ей в ножки хлопнуться, как
только она вот на эту террасу войдет, и молить о помиловании?
— Сима! — сказал Теркин строго, стоя все еще у дерева. — Совести своей я тебе не продавал… Мой долг не
только самому очиститься от всякого облыжного поступка, но и тебя довести до сознания, что
так не гоже, как покойный батюшка Иван Прокофьич говорил в этаких делах.
— Как ты велишь,
так и сделаю!.. Господи!..
Только не срами себя… Не начинай первый! Дай мне поговорить с ней!.. Радость моя!.. Не могу я
так… Убей, но не мучь меня!
— А-а!.. Вот оно что! Как
только увидал эту кривляку,
так и преисполнился к ней благоговения!.. Скажите, пожалуйста!
— Но
только знай, — вдруг громким и порывистым шепотом заговорила Серафима, — что я не намерена терпеть у нас в доме
такого царства Калерии Порфирьевны. Пускай ее на Волгу едет и лучше бы сюда не возвращалась; а приедет да начнет опять свои лукавые фасоны — я ей покажу, кто здесь хозяйка!
Кто же мешал ей поддаться его добрым словам? Он того
только и добивался, чтобы вызвать в ее душе
такой же поворот, как и в себе самом!.. У нее и раньше была женская «растяжимая совесть», а от приезда Калерии она точно «бесноватая» стала.
— Я не трусиха, Василий Иваныч, а
только иной раз невпопад. Может, они там отдыхают. А то
так Бог знает еще что подумают. Впрочем… как знаете…
— А ты выслушай. Репримандов я не желаю, голубчик. Мышьяк — мерзость. Хорош
только для крыс. Также и головки от спичек. Да нынче
таких и не делают почти. Все шведские пошли. Ну, хоть опиуму побольше, или морфию, или хлоралу, если цианкали нельзя, или той… как бишь, синильной кислоты.
Ее гложет ненависть к Калерии,
такая, что как
только она вспомнит ее лицо или белый чепчик и пелеринку, — дрожь пойдет у нее от груди к ногам и к рукам, и кулаки сжимаются сами собою.
Но Теркин уже вскочил и сейчас все вспомнил. Лег он, дождавшись Калерии, в большом волнении. Она его успокоила, сказала, что мальчик еще жив, а остальные дети с слабыми формами поветрия. Серафима прошла прямо к себе из лесу. Он ее не стал ждать и ушел наверх, и как
только разделся,
так и заснул крепко. Не хотел он новых сцен и решил утром рано уехать в посад, искать доктора и побывать у местных властей.
— Ничего! Пройдет! —
так же жестко выговорил он и тут
только вспомнил, что надо припрятать кинжал, брошенный на пол.
— С какой стати? Что вы! — чуть не крикнул Теркин. — Я поеду… сейчас же…
Только в ножки вам поклонюсь, голубушка, — он впервые
так ее назвал, — не ездите вы сегодня в Мироновку!
Волновался он и насчет того, как барышня сама себя чувствует и понимает здесь, на даче… Ей, должно быть, жутко. Она ведь барину совсем чужая. Из-за нее случилось
такое дело. И выходит, на посторонний взгляд, точно она сама этого
только дожидалась и желает его довести до точки, влюбить в себя и госпожой Теркиной очутиться.
Он вспомнил, как после смерти названого отца своего, Ивана Прокофьева, служил панихиду, заказал ее
так, чтобы
только почтить память его, без особой веры, и зарыдал при первом минорном возгласе дьякона: «Господу помолимся».