Неточные совпадения
Волжский звонкий говор,
с ударением на «о», ходил по всему пароходу, и женские
голоса переплетались
с мужскими, еще певучее,
с более характерным крестьянским /оканьем. «Чистая» публика разбрелась по разным углам.
— Борис Петрович, — говорил минут через пять Теркин,
с ласкою в звуках
голоса. — За что я вас люблю и почитаю, это за то, что вы не боитесь правду показывать о мужике… о темном люде вообще.
Теркину сначала не хотелось возражать. Он уже чувствовал себя под обаянием этого милого человека
с его задушевным
голосом и страдательным выражением худого лица. Еще немного, и он сам впадет, пожалуй, в другой тон, размякнет на особый лад, будет жалеть мужика не так, как следует.
Она первая должна была
с ним заговорить.
Голос ее точно где внутри отдался у него. Глазами он в нее впился и не мог оторваться, хоть и чувствовал, что так нельзя сразу обглядывать порядочную женщину.
«Нет, она не барское дитя», — сказал он себе тогда же, и
с этой самой минуты у них пошел разговор все живее и живее, и она ему рассказала под гул
голосов, что муж ее уехал на следствие, по поручению прокурора, по какому-то важному убийству, что она всего два года как кончила курс и замужем второй год, что отец и мать ее — по старой вере, отец перешел в единоверие только недавно, а прежде был в «бегло-поповской» секте.
Дуэт пели солистка,
с отбитым, но задушевным
голосом, и начальник хора, бас, затянутый, — ему и теперь памятна эта подробность, — в чекмень из верблюжьего сукна ремнем
с серебряным набором и в широчайших светло-синих шароварах, покрывавших ему концы носков, ухарски загнутых кверху.
Слова он, кажется, произносил не совсем верно, но он их так заучил
с детства, да и она так же. Но что бы они ни пели, как бы ни выговаривали слов, их
голоса стремительно сливались, на душе их был праздник. И она, и он забыли тут, где они, кто они; потом она ему признавалась, что муж, дом — совсем выскочили у нее из головы, а у него явилось безумное желание схватить ее, увлечь
с собой и плыть неизвестно куда…
Звали его отец Вениамин. Он начал
с религиозных галлюцинаций, слышал ночью
голоса, то райские, то диавольские; проходил и через манию преследования.
— Поверите ли, — отозвался Теркин, сдерживая звук
голоса, — ведь больше десяти лет минуло
с той поры — и так меня всего захватило!.. Вот проходил и просидел на палубе часа два. Уж солнце садиться стало. А я ничего и не заметил, где шли, какими местами.
До Теркина долетал смех обоих мужчин и отрывочные звуки
голоса татарки, говорившей довольно чисто по-русски. Она держала себя
с некоторым достоинством, не хохотала нахально, а только отшучивалась.
Он не мог отделаться от этой мысли, ушел на самую корму, сел на якорь. Но и туда долетали гоготание мужчин, угощавших татарку, и звуки ее низкого, неприятного
голоса. Некоторые слова своего промысла произносила она по-русски,
с бессознательным цинизмом.
Теркин присел на стул и откинул покрышку альбома. Позади его у стола, где сидел другой полицейский офицер, шло разбирательство. Хриплый мужской
голос раздавался вперемежку
с женским, молодым, жирным и высоким.
Начальник задал ему два-три вопроса строгим
голосом,
с унылым взглядом человека, которому такая «пустяковина», как кража из пиджака четырехсот рублей, нимало не занимательна.
Протискавшись к прилавку, Теркин нашел целых двух тетенек
с оренбургскими платками. Одна была еще молодая, картавая, худая и
с визгливым
голосом.
— Однако позвольте, — Теркин понизил
голос, но продолжал
с легким вздрагиванием
голоса. — Вы изволили же в былые годы служить некоторым идеям. И я первый обязан вам тем, что вы меня поддержали… не как любостяжательный хозяин, а как человек
с известным направлением…
Голос правды всегда поднимается в нем вместе
с образом покойного.
Он не видал раньше ее фотографии; представлял себе не то «растрепанную девулю», не то «черничку». Чтение ее письма дало ему почуять что-то иное. И когда она точно выплыла перед ним, — они сидели на террасе, — и высоким вздрагивающим
голосом поздоровалась
с ними, он ее всю сразу оценил. Ее наружность, костюм, тон, манеры дышали тем, что он уже вычитал в ее письме к Серафиме.
Это пошлое прозвище — пошлое и нелепое — пришло ему на память так, как его произносила Серафима,
с звуком ее
голоса. Ему стало стыдно за нее и обидно за Калерию.
Шли они медленно. Калерия нет-нет да и нагнется, сорвет травку. Говорит она слабым высоким
голосом, похожим на
голос монашек. Расспрашивать зря она не любит, не считает уместным. Ей, девушке, неловко, должно быть, касаться их связи
с Серафимой… И никакой горечи в ней нет насчет прежней ее жизни у родных… Не могла она не чувствовать, что ни тетка, ни двоюродная сестра не терпели ее никогда.
Лица ее он не мог видеть.
Голос не изменил ей. Теркин поглядел на Калерию и вмиг сообразил, что так лучше: значит, та на вопрос Серафимы ответила просто, что гуляла
с ним по саду. Она ему дала честное слово не говорить о его признании. Он ей верил.
Она, точно медоточивая струя, зажурчала: «Что нам, сестрица, считаться, — Серафима передразнивала
голос Калерии, — ежели вы сами признаете, что дяденька оставил вам капитал для передачи мне, это уж дело вашей совести
с тетенькой; я ни судиться, ни требовать не буду.
Голос у нее звучал гораздо ниже обыкновенного и
с легкой хрипотой.
Для этого надо общий приговор
с узаконенным числом
голосов.
— Кого вам? — раздался слабый женский
голос с заметным шамканьем.
— И не надо, — упавшим
голосом, но
с той же убежденностью сказал Аршаулов. — Народ терпимее по натуре, чем мы. Сектантство — только форма протеста или проблеск умственной жажды. В душу вашу он инквизиторски не залезает.
Без всяких оговорок и смятенья, порывисто, со слезами в
голосе, он раскрыл ему свою душу, рассказал про все — сделку
с совестью, связь
с чужой женой, разрыв, встречу
с чудной девушкой и ее смерть, про поворот к простой мужицкой вере и бессилие свое найти ее, про то чувство,
с каким приехал в Кладенец.
С балкона доносился жирный
голос тети Марфы.
Голос землемера звучал музыкально и немного нараспев,
с южным акцентом, точно он заводил речитатив на сцене.
— «Крамбамбули — отцов наследство», — запел Первач сдержанно…
Голос у него был звучный и
с легкой вибрацией.
Да если и „без этого“? Он такой красивый, взгляда глаз его она не выдерживает. И
голос у него чудесный. Одет всегда
с иголочки.
Из передней он услыхал
голоса направо, где поместился Низовьев, узнал
голос таксатора и не вошел туда прямо, а сначала заглянул в свою комнату. Там Хрящев смиренно сидел у открытого окна
с книжкой. В зальце был приготовлен стол на несколько приборов.
— Унижать!.. — повторила она без слез в
голосе, а каким-то особенным полушепотом. — Унижать! Разве я могу считаться
с тобой! Пойми! Милостыни у тебя просят, а ты
с нравоучениями!
Теркин спросил это
с некоторой тревогой в
голосе.
Она слышит его
голос, где дрожит сердечное волнение.
С ней он хочет братски помириться. Ее он жалеет. Это была не комедия, а истинная правда. Так не говорят, так не смотрят, когда на сердце обман и презрительный холод. И что же ему делать, если она для него перестала быть душевно любимой подругой? Разве можно требовать чувства? А брать в любовницы без любви — только ее позорить, низводить на ступень вещи или красивого зверя!
В острог попадал он в первый раз в жизни. Все тут было тесно,
с грязцой, довольно шумно, — начался обед арестантов, и отовсюду доносился гул мужских
голосов.
— Позвольте, — стремительно заговорил он,
с усилием поднимая глухой, сиплый звук
голоса. —
С такой теорией Антона Пантелеича и обовшивеешь, по-мужицки выражаясь!"Никто не прав, никто не виноват! Все-чудо в мироздании!"
Неточные совпадения
Бывало, льстивый
голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь //
С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. // Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На
голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
И скоро звонкий
голос Оли // В семействе Лариных умолк. // Улан, своей невольник доли, // Был должен ехать
с нею в полк. // Слезами горько обливаясь, // Старушка,
с дочерью прощаясь, // Казалось, чуть жива была, // Но Таня плакать не могла; // Лишь смертной бледностью покрылось // Ее печальное лицо. // Когда все вышли на крыльцо, // И всё, прощаясь, суетилось // Вокруг кареты молодых, // Татьяна проводила их.
Они поют, и,
с небреженьем // Внимая звонкий
голос их, // Ждала Татьяна
с нетерпеньем, // Чтоб трепет сердца в ней затих, // Чтобы прошло ланит пыланье. // Но в персях то же трепетанье, // И не проходит жар ланит, // Но ярче, ярче лишь горит… // Так бедный мотылек и блещет, // И бьется радужным крылом, // Плененный школьным шалуном; // Так зайчик в озими трепещет, // Увидя вдруг издалека // В кусты припадшего стрелка.
Между тем псы заливались всеми возможными
голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и
с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.