Неточные совпадения
— Этим
ни себя,
ни мужика не подымешь, Борис Петрович, вы это прекрасно должны понимать. Позвольте к вашим сочинениям обратиться. Всюду осатанелость забралась в мужика, распутство, алчность, измена земле, пашне, лесу, лугу, реке, всему,
чем душа крестьянская жива есть. И сколько я
ни перебирал моим убогим умишком, просто не вижу спасения
ни в
чем. Разве в одном только…
Жги, вырубай, мелей…
ни на
что отклика нет в нем.
Его тянуло за Борисом Петровичем, но он счел бестактным нарушать их беседу вдвоем.
Ни за
что не хотел бы он показаться навязчивым. В нем всегда говорило горделивое чувство. Этого пистоля он сердечно любил и увлекался им долго, но «лебезить»
ни перед кем не желал, особливо при третьем лице, хотя бы и при таком хорошем малом, как Кузьмичев. Через несколько недель капитан мог стать его подчиненным.
Не заедет он по доброй воле в Кладенец, и сделайся он миллионщиком,
ни алтына не даст на нужды мира тому сельскому обществу,
что собирает сходки в старинном барском флигеле, до сих пор известном под прозвищем «графского приказа».
Так они и не справились до появления Кузьмичева,
что случилось часа через полтора, когда красная полоса заката совсем побледнела и пошел девятый час. Сорвать пароход с места паром не удалось помощнику и старшему судорабочему, а завозить якорь принимались они до двух раз так же неудачно. На все это глядел Теркин и повторял при себя: «Помощника этого я к себе не возьму
ни под каким видом, да и Андрей-то Фомич слишком уж с прохладцей капитанствует».
Слова он, кажется, произносил не совсем верно, но он их так заучил с детства, да и она так же. Но
что бы они
ни пели, как бы
ни выговаривали слов, их голоса стремительно сливались, на душе их был праздник. И она, и он забыли тут, где они, кто они; потом она ему признавалась,
что муж, дом — совсем выскочили у нее из головы, а у него явилось безумное желание схватить ее, увлечь с собой и плыть неизвестно куда…
Не мог он не откликнуться на это признание.
Ни минуты не усомнился он,
что она поет ему и для него, а никогда он себя не упрекал в фатовстве и с женщинами был скорее неловок и туг на первое знакомство.
И он забыл,
что она «мужняя жена», и
ни разу не спросил ее про то, как она живет, счастлива ли, хотя и не мог не сообразить,
что из раскольничьего дома, наверно, ушла она если не тайком, то и не с полного согласия родителей. Тот барин, правовед, мог, конечно, рассчитывать на приданое, но она вряд ли стала его женой из какого-нибудь расчета.
Она придет. Она должна была ждать минуты свидания с тем же чувством, как и он. Но он допускал,
что Серафима отдается своему влечению цельнее,
чем он. И рискует больше. Как бы она
ни жила с мужем, хорошо или дурно, все-таки она барыня, на виду у всего города, молоденькая бабочка, всего по двадцать первому году. Одним таким свиданием она может себя выдать, в лоск испортить себе положение. И тогда ей пришлось бы поневоле убежать с ним.
Влекло его к ней и то,
что она второй год не принадлежала ему. Он не хотел себе дать полного отчета в том, какая именно борьба идет между ними и кто прямее, но теперь ему кажется,
что — она. Ведь он
ни разу,
ни устно,
ни письменно, не сказал ей...
Он ей верил; факты налицо. Рудич — мот и эгоист, брюзга, важнюшка, барич, на каждом шагу «щуняет ее», — она так нарочно и выразилась сейчас, по-мужицки, — ее «вульгарным происхождением»,
ни чуточки ее не жалеет, пропадает по целым ночам, делает истории из-за каждого рубля на хозяйство, зная,
что проиграл не один десяток тысяч ее собственных денег.
— Вася! ты на меня как сейчас взглянул — скажешь: я интересанка!.. Клянусь тебе, денег я не люблю, даже какое-то презрение к ним чувствую; они хуже газетной бумаги, на мой взгляд… Но ты пойми меня: мать — умная женщина, да и я не наивность, не институтка. Только в совете нам не откажи, когда нужно будет… больше я
ни о
чем не прошу.
—
Ни в каком случае! Это и мать говорит, а она отроду не выдумывала. Не знаю, солгала ли на своем веку в одном каком важном деле, хоть и не принимала никогда присяги. Отец-то Калерию баловал… куда больше меня. И все ее эти выдумки и поступки не то
что одобрял… а не ограничивал. Всегда он одно и то же повторял: «Мой первый долг — Калерию обеспечить и ее капиталец приумножить».
Когда он произносил эти слова, за него думал еще кто-то. Ему вспомнилось,
что тот делец, Усатин, к кому он ехал на низовья Волги сделать заем или найти денег через него, для покрытия двух третей платы за пароход «Батрак», быть может, и не найдет
ни у себя,
ни вокруг себя такой суммы, хоть она и не Бог знает какая. — А во сколько, — спросил он Серафиму, перебивая самого себя, — по твоим соображениям, мог он приумножить капитал Калерии?
— Почему же ты не хочешь? — порывисто спросила она. — Думаешь, я тебе в этом не помощница?.. Нет, Вася, я хочу все делить с тобой. Не в сладостях одних любовь сидит. Если я тебе полчаса назад сказала,
что без обеспечения нельзя женщине… верь мне… сколько бы у меня
ни оказалось впоследствии денег, я не для себя одной.
Чего же тебе от меня скрытничать!
Когда он вышел из каюты и сел у кормы, он
ни о
чем не думал, ничего не вспоминал; на него нашло особого рода спокойствие, с полным отсутствием дум. Воображение и чувства точно заснули.
Он был тогда в шестом классе и собирался в университет через полтора года. Отцу его, Ивану Прокофьичу, приходилось уж больно жутко от односельчан. Пошли на него наветы и форменные доносы, из-за которых он, два года спустя, угодил на поселение. Дела тоже приходили в расстройство. Маленькое спичечное заведение отца еле — еле держалось. Надо было искать уроков. От платы он был давно освобожден, как хороший ученик,
ни в
чем еще не попадавшийся.
В своем классе Василий Теркин считался «битк/ой» за смелость, физическую силу, речистость, отличную память и товарищеский дух.
Что бы
ни затевалось сообща — он всегда был во главе.
Они оба были уверены,
что ни одна душа ничего не видала и не слыхала. В классе Виттих вел себя осторожно и стал как будто даже мирволить им: спрашивал реже и отметки пошли щедрее. Как надзиратель в пансионе обходился с Зверевым по-прежнему, балагурил, расспрашивал про его деревню, родных, даже про бильярдную игру.
— Ну, ладно! Только смотри, Петька: я себя не продаю
ни за какие благостыни… Будь
что будет — не пропаду. Но смотри, ежели отец придет в разорение и мне нечем будет кормить его и старуху мать и ты или твои родители на попятный двор пойдете, открещиваться станете — мол, знать не знаем, — ты от меня не уйдешь живой!
Ее он не испугался. Как
ни велик будет для его стариков удар — самоубийство приемного сына, — но все-таки он не сравнится с тем, через
что они могут пройти, если его накажут в волости и сошлют…
— Как знаете. Только здоровье-то надо восстановить.
Что бы с вами
ни сталось, это ваш единственный капитал.
В девять ушел фельдшер; сторож ночевал рядом, в передней. В четверть десятого Теркин сразу выпил все,
что было в пузырьке. Думал он написать два письма: одно домой, старикам, другое — товарищам; кончил тем,
что не написал никому.
Чего тут объясняться? Да и не дошли бы
ни до стариков,
ни до товарищей письма, какие стоило оставлять после своей добровольной смерти.
Болезнь уходила; Теркин ел и спал лучше, но с каждым днем он казался страннее, говорил
ни с
чем «несуразные» вещи, — так докладывал о нем унтер и не на шутку побаивался его.
Он возмущался тем,
что больница на его отделении содержалась скаредно, грязно, по-старинному, и как он
ни бился — не мог ее без средств и без помощников поставить на другую ногу.
Забор садика женщин шел вдоль межи и неглубокого рва. По ту сторону начиналась запашка. Раз он приложился глазом к щели… Стоял яркий знойный день. Солнце так и обливало весь четырехугольник садика. Только там не было
ни одного деревца. Впоследствии он узнал,
что женщины выдергивали деревца с корнями. Начальство побилось-побилось, да так и бросило.
Ударить его
чем ни попало сзади по мозжечку так, чтобы психиатр сам попал в сумасшедший дом…
Что ему за это будет? Он — невменяем; иначе зачем же его держать здесь? Ну, подержат в секрете, и все обойдется; просидит он лишний год, зато никто уже не будет сомневаться, здоров он или болен… Это лучше,
чем подбить другого, хоть бы того же Капитона. И тому новый доктор не нравился.
Тогда ему не пришло
ни разу в голову,
что в той же горнице секли без счету самых тихих и безобидных мужиков только за то,
что они вовремя не уплатили мирских поборов.
Все,
что он в журналах и газетах читал сочувственного крестьянской самоуправе, вылетело разом и перешло в страстное стремление — уйти из податного сословия во
что бы то
ни стало, правдой или неправдой; оградить себя службой или деньгами от нового позора.
— Не знаю-с! — перебил Перновский. — И не желаю, господин Теркин, отвечать вам на такие…
ни с
чем не сообразные слова. Надо бы иному разночинцу проживать до сего дня в местах не столь отдаленных за всякое озорство, а он еще похваляется своим закоренелым…
Дочь его и не хотела бы думать об этом, да не может. Ей довольно противно сторожить смерть отца. Она не считает себя
ни злой,
ни бездушной. Но отец так мучится,
что для него кончина — избавление.
— Да
что, Симочка… Столь плох, столь плох!.. Сегодня больно на заре маялся, сердешный. Я хотела было за тобой посылать… Заливает ему грудь-то…
ни лежать,
ни сидеть… Теперь вот забылся… И я пошла отдохнуть…
Она не поблажала ей
ни в
чем,
что было против ее правил, выговаривала, но всегда, точно старшая сестра или, много, тетка, как бы рассуждала вслух.
И с той самой поры она считает себя гораздо честнее. Нужды нет,
что она вела больше года тайные сношения с чужим мужчиной, а теперь отдалась ему, все — таки она честнее. У нее есть для кого жить. Всю свою душу отдала она Васе, верит в него, готова пойти на
что угодно, только бы он шел в гору. Эта любовь заменяла ей все…
Ни колебаний,
ни страха,
ни вопросов,
ни сомнений!..
Не жаль ей этого домика, хотя в нем, благодаря ее присмотру, все еще свежо и нарядно. Опрятность принесла она с собою из родительского дома. В кабинете у мужа, по ту сторону передней, только слава,
что «шикарно», — подумала она ходячим словом их губернского города, а
ни к
чему прикоснуться нельзя: пыль, все кое-как поставлено и положено. Но Север Львович не терпит, чтобы перетирали его вещи, дотрагивались до них… Он называет это: «разночинская чистоплотность».
И какая в этом сладость,
что он ее
ни на кого не променял, даже если б она и любила его?..
И чтобы на себя вину взять —
ни за
что!
Пускай
ни о
чем не догадывается в своем самодовольстве и чванном самообожании.
Никаких уколов совести не чувствовала она перед ним, даже не вспомнила
ни на одно мгновение,
что она — неверная жена,
что этот человек вправе требовать от нее супружеской верности.
— Да вы, Петр Иванович, не думайте, пожалуйста,
что я у вас выпытываю.
Ни Боже мой!.. В деловые секреты внедряться не хочу… Но вам уже известно,
что я у Арсения Кирилыча служил, много ему обязан, безусловно его почитаю. Следственно, к его интересам не могу быть равнодушен.
— Помилуйте! — закричал он и подвинулся к Теркину. — Вы заведуете технической частью в акционерном деле, вы прямо не замешаны, не значитесь
ни членом правления,
ни кассиром, и вдруг, оттого,
что дело связано, между прочим, и с производством, по которому мы давали свою экспертизу, вы сейчас — караул! И готовы стать на сторону тех, кто строчит доносы и бьет набат в заведомо шантажных газетчонках!.. Все это, чтобы выгородить свое цивическое целомудрие, ха, ха!..
Не сразу уразумел он, на
чем произошла «заминка» в новом акционерном предприятии, пущенном в ход Арсением Кирилычем. Как он
ни прикрывал того,
что стряслось в Москве, своей диалектикой, но «уголовщиной» запахло.
И как Усатин
ни замазывал сути дела, как
ни старался выставить все это «каверзой», с которой легко справиться, Теркин распознал,
что тот не на шутку смущен и должен будет прибегнуть к каким-нибудь экстренным мерам, разумеется, окольными путями.
«Стало быть, — пытал он себя, — будь я уверен,
что все останется шито-крыто, иди предприятие Усатина
ни шатко
ни валко, не поднимай никто тревоги в газетах, я бы, пожалуй, рискнул помочь ему в его делеческих комбинациях, предъявил бы, когда нужно, дутые документы и явился бы на общее собрание с чужими акциями?»
На это он отвечал сначала,
что Усатин «покачнулся», а с этим и его вера в него… Значит, он уж не прежний Арсений Кирилыч. Тот
ни под каким видом не стал бы подстроивать такую «механику».
Ему жутко за Серафиму, не хочется
ни подо
что подводить ее.
Одно только сладко щекотало: чувство полной победы, сознание,
что такая умная, красивая, нарядная, речистая женщина бросила для него, мужичьего сына, своего мужа, каков бы он
ни был, — барина, правоведа, на хорошей дороге. «А такие, с протекцией, забираются высоко», — думал он.
Она остановила себя.
Ни в
чем не желает она обвинять его. Он ее любит. Верит она и в то,
что еще
ни одна женщина его так не «захлестнула».
В сумке увезла она капитал Калерии, но ничего еще не говорила об этом Васе. Он тоже молчит про то, с каким ответом уехал от Усатина. Что-то ей подсказывало,
что ни с
чем.