Неточные совпадения
— Хороший парень Андрей-то Фомич! Жаль, что на таком дрянном суденышке ходит,
как этот «Бирюч». И глянь-ка, сколько товару наворотил. Хорошая искра попади вон в те тюки —
из нас одно жаркое будет.
Он подметил взгляд писателя, когда произносил имя Погодина и делал цитату
из его изречений. В этом взгляде был вопрос:
какого, в сущности, образования мог быть его собеседник.
Вдруг
как кто проедет невзначай
из знакомых?
К концу ужина, когда они с ней уже несколько раз чокнулись и он начал ей рассказывать про себя, про своего названого отца Ивана Прокофьича, про гимназию и про житейские испытания, через
какие проходил, когда вылетел
из гимназии, распорядитель и заводчик этого импровизированного пикника, заезжий адвокат, позвал цыган.
Слова он, кажется, произносил не совсем верно, но он их так заучил с детства, да и она так же. Но что бы они ни пели,
как бы ни выговаривали слов, их голоса стремительно сливались, на душе их был праздник. И она, и он забыли тут, где они, кто они; потом она ему признавалась, что муж, дом — совсем выскочили у нее
из головы, а у него явилось безумное желание схватить ее, увлечь с собой и плыть неизвестно куда…
И он забыл, что она «мужняя жена», и ни разу не спросил ее про то,
как она живет, счастлива ли, хотя и не мог не сообразить, что
из раскольничьего дома, наверно, ушла она если не тайком, то и не с полного согласия родителей. Тот барин, правовед, мог, конечно, рассчитывать на приданое, но она вряд ли стала его женой
из какого-нибудь расчета.
— Ласков… Простил давно. Муженька моего он сразу разгадал и видит,
какие у нас лады… Я ему ничего не говорю про то, что мои деньги Рудич проиграл. Ты знаешь, Вася, в нашем быту первое дело — капитал. Он меня обвинит и будет прав. Еще добро бы, я сразу души не чаяла в Рудиче и все ему отдала, — а то ведь я его
как следует никогда не любила… нужды нет, что чуть не убежала
из родительского дома.
Он не понимал даже,
как мог он оторваться от нее и попасть на пароход. Да и она, — скажи он слово, осталась бы до позднего часа, и тогда ее разрыв с мужем произошел бы сегодня же. Ведь нынче вечером должен приехать
из Москвы Рудич. Но она ушла в допустимый час — часа в два. В такой час она могла, в глазах прислуги, вернуться
из сада или гостей.
Его торжество
как мужчины полное. Стоит ему дать ей депешу
из ближайшего города, и она убежит.
Он был тогда в шестом классе и собирался в университет через полтора года. Отцу его, Ивану Прокофьичу, приходилось уж больно жутко от односельчан. Пошли на него наветы и форменные доносы, из-за которых он, два года спустя, угодил на поселение. Дела тоже приходили в расстройство. Маленькое спичечное заведение отца еле — еле держалось. Надо было искать уроков. От платы он был давно освобожден,
как хороший ученик, ни в чем еще не попадавшийся.
Начальство, особливо наставники, не очень-то его долюбливали, проговаривались, что крестьянским детям нечего лезть в студенты, что, мол, это только плодить в обществе «неблагонамеренных честолюбцев». Такие фразы доходили до учеников
из заседаний педагогических советов, — неизвестно,
какими каналами, но доходили.
В старших классах учителями-наставниками были неизвестно
какого происхождения Виттих и Перновский, вот этот самый «Фрошка»,
из духовного звания, он же состоял и в надзирателях в дворянском пансионе.
Виттих и Перновский не терпели один другого. Из-за количества уроков они беспрестанно подставляли друг другу ножку. Перновский читал в старшем отделении. На первые два года по его предмету бывал всегда особый преподаватель, всего чаще инспектор или директор. А тут Виттих захватил себе ловко и незаметно и эти часы; Перновский еще ядовитее возненавидел его, хотя снаружи они
как будто и ладили.
Но револьвера негде достать. Веревку легче, но
как? Подкупить сторожа? При нем состоял особый унтер, суровый и полуглухой. С ним надо кричать.
Из товарищей к нему никого не пускали.
Другая, в дворянской общей палате, тихая, чопорная,
из старых дев, разорившаяся по проискам родственников. Обо всем она говорила довольно толково и всегда отборными фразами; но стоило только
какому — нибудь стороннему посетителю зайти в палату, она останавливала его и жаловалась на то, что ее вещи продавали сегодня утром в соборе.
Двое судей в верблюжьих кафтанах. Оба — пьянчуги,
из самых отчаянных горлопанов, на отца его науськивали мир; десятки раз дело доходило до драки; один — черный, высокий, худой; другой — с брюшком, в «гречюшнике»: так называют по-ихнему высокую крестьянскую шляпу. Фамилии их и имена всегда ему памятны; разбуди его ночью и спроси:
как звали судей, когда его привели наказывать? — он выговорит духом: Павел Рассукин и Поликарп Стежкин.
Капитану было известно кое-что
из прошедшего Теркина. Об ученических годах они не так давно говорили. И Теркин рассказывал ему свою школьную историю; только вряд ли помнил тот фамилию «аспида». Они оба учились в ту эпоху, когда между классом и учителями такого типа,
как Перновский, росла взаимная глухая неприязнь, доводившая до взрывов. О прежних годах, когда учителя дружили с учениками, они только слыхали от тех, кто ранее их на много лет кончали курс.
Окрик капитана, доставшийся ему два дня перед тем, угроза высадить «за буйство», все еще колом стояли у него в груди, и он боялся,
как бы ему не выйти
из себя, не нарваться на серьезную неприятность. Капитан способен был высадить его на берег, а потом поди судись с ним!
Это был большой графин с водкой. Он приказал подать его
из буфета второго класса вскоре после того,
как спустился к себе.
Но ведь это будет позорное бегство! Значит, он проглотил за «здорово живешь» такой ряд оскорблений? И от кого? От мужика, от подкидыша! От пароходного капитана,
из бывших ссыльных, — ему говорил один пассажир,
какое прошедшее у Кузьмичева.
Она сидела под зонтиком
из черного кружева и была вся в черном, в том самом туалете,
как и в тот вечер свидания с Теркиным у памятника, пред его отъездом. Ее миндалевидные глаза обошли медленно кругом.
Как только Аксинья скрылась за дверью во внутренние комнаты, Серафима пододвинулась к одному
из зеркал, потянула вуалетку, чтобы ее лицо ушло под тюль до рта, и вглядывалась в свои глаза и щеки — не могут ли они ее выдать?
Пока Серафима вынимала длинные булавки
из волос и клала шляпку на стол, Матрена Ниловна, оправив концы платка,
как бы про себя выговорила...
С тех пор,
как вернулся
из Москвы муж, она за собою следит. Но ей не нужно особенно себя сдерживать. Он для нее точно какой-то постоялец. Ни злобы, ни раздражения, ни желания показать,
как она к нему относится… Только бы он не вздумал нежничать.
В этой спальне прошла ее замужняя жизнь. Все в ней было ее, данное за ней
из родительского дома. Обе ореховые кровати, купленные на ярмарке в Нижнем у московского мебельщика Соловьева с «Устретенки»,
как произносила ее мать; вот это трюмо оттуда же; ковер, кисейные шторы, отделка мебели
из «морозовского» кретона, с восточными разводами… И два золоченых стульчика в углу около пялец… К пяльцам она не присаживалась с тех пор,
как вышла замуж.
С мужем все это выело у нее, ровно червяк
какой сточил. Не полюби она Васи — что бы
из нее вышло?
Справа
из сеней была просторная комната в четыре окна, отделанная
как конторы в хороших сельских экономиях: серенькие обои, несколько карт и расписаний по стенам, шкапы с картонами, письменный стол, накрытый клеенкой, гнутая венская мебель.
Тело его занимало все сиденье просторного фаэтона, грузное и большое, в чесучовой паре; голова ушла в плечи, круглая и широкая; двойной подбородок свесился на рубашку; борода точно повылезла, такая же русая,
как и прежде, без заметной на расстоянии седины; только острые темно-серые глазки прорезали жир щек и точечками искрились из-под крутых бровных орбит, совсем почти без бровей.
И ему захотелось верить, что такой человек,
как Арсений Кирилыч, не свихнется; что все эти газетные слухи просто «враки», и только такой «головастик»,
как Дубенский, может мучиться из-за подобных пустяков.
— Удивительное дело!.. Кажется, я всем таким господам,
как милейший Петр Иваныч, давал и даю ход. Без моей поддержки ему бы не выбраться
из мизерии поднадзорного прозябания.
— Помилуйте!.. И
как еще!.. Теперь он директор значительного завода. Пять тысяч жалованья и процент. Во мне было достаточно времени увериться. Я никого
из работающих со мною не подведу.
Мужчины, видно,
из другого теста сделаны, хотя бы и такие пылкие и смелые,
как ее Вася. У них слишком много всяких дел, всюду их тянет, не дает им окунуться с головой в страсть…
И все,
как ополоумевшее стадо, бросились к катеру, подтянутому у одного
из бортов кормовой части.
Даже свежей булки трудно достать иначе,
как в базарные дни, когда их привозят из-за Волги,
из Лыскова, где живет и «все начальство».
Ему даже это
как будто понравилось под конец. Натура Серафимы выяснялась перед ним: вся
из порыва, когда говорила ее страсть, но в остальном скорее рассудочная, без твердых правил, без идеала. В любимой женщине он хотел бы все это развить. На
какой же почве это установить? На хороших книжках? На мышлении? Он и сам не чувствует в себе такого грунта. Не было у него довольно досуга, чтобы путем чтения или бесед с «умственным» народом выработать себе кодекс взглядов или верований.
Так он ведь мужчина; у него всегда будет
какой ни на есть «царь в голове», а женщина, почти каждая, вся
из одних порывов и уколов страсти.
Начальник задал ему два-три вопроса строгим голосом, с унылым взглядом человека, которому такая «пустяковина»,
как кража
из пиджака четырехсот рублей, нимало не занимательна.
На крыльце садика, куда выходил фасад здания, Теркин, только что надевший шляпу в сенях, опять снял ее,
как делают невольно, выходя
из духоты на свежий воздух.
Как ему жаль было ружья и собаки! Они остались там, на Волге, в посаде, где у него постоянная квартира, поблизости пароходной верфи. Там же и все остальное добро. На «Сильвестре» погибла часть платья, туалетные вещи, разные бумаги. Но все-таки у него было такое чувство, точно он начинает жить сызнова, по выходе
из школы, с самым легким багажом без кола, без двора.
Да «кола и двора» у него и до сих пор
как следует нет.
Из крестьянского общества он давно уволился. Домишко Ивана Прокофьича после смерти старухи отдал в аренду, потом продал.
И вспомнилось ему,
как он еще мальчуганом гостил с отцом в промысловом селе «Заводное», вверх по Волге в соседней губернии, на луговом берегу, и
как он забирался на колокольню одной
из двух церквей и по целым часам глядел на барскую усадьбу с парком, который спускался вниз к самой реке.
— Суп-потафё! — хрипло и насмешливо ответил один
из валявшихся, в холстинном грязном картузе и непомерно широких штанах,
какие носят полотеры.
Из самых ранних ячеек памяти внезапно выскочили стихи — и
какие! — немецкие, чт/о его и удивило, и порадовало. По-немецки он учился,
как и все его товарищи, через пень-колоду. В пятом классе немец заставил их всех учить наизусть одну
из баллад Шиллера.
Там тоже должны торговать мещанки
из Оренбурга — «тетеньки»,
как он привык их звать, наезжая к Макарию; но у него совсем
из головы вылетела просьба Серафимы.
Не хотелось ему иметь перед Усатиным вид человека, который точно перед ним провинился. Правда, он уехал
из усадьбы вроде
как тайком; но мотив такого отъезда не трудно было понять: не желал пачкаться.
— Вы уж слишком, Василий Иваныч! — заговорил Кузьмичев, и тут только его обыкновенно смешливые глаза обратились к Теркину с более искренним приветом. — Канючить я не люблю, но положение мое из-за той глупой истории с Перновским так покачнулось, что просто и не знаю,
как быть.
— Охота!.. Так вот, видишь, старец-то,
как помирать стал, и оставил мешочек начетчику, разумеется, мужику… фамилию я забыла… И начал этот мешок с сухариками переходить
из рук в руки, от одного начетчика к другому, по завещанию. Разумеется, прежние — то кусочки, от агнца-то, давно перевелись, а только крошки запекали в просвиры и резали потом на новые кусочки и сушили.
— Да ведь досадно и больно за мать!.. Помилуй, она теперь только и спит и видит,
как бы ей от Глафиры мешочек достался, когда та умирать станет. Она уж начала ей подарки делать, начетчиков и уставщиков угощает, наверно и денег дает… Я побаиваюсь, чтобы они и совсем ее не обработали… На мельнице арендатор — тоже беспоповец и в моленной у них один
из заправил… Хоть ты бы когда заехал, вразумил ее!..
Не желая разрыдаться перед ним, Серафима побежала к террасе и не заметила,
как выронила
из рук письмо Калерии.
Эта порубка вывела его сразу
из раздумья. Ему стало жалко леса,
как всегда и везде. Минуту спустя он сообразил, что, вероятно, эта порубка сделана правильно. Он даже слыхал про это от своего кучера. Лес был казенный и шел на десятки верст наполовину хвойный, наполовину чернолесье, к тому краю, где он теперь шел.