Неточные совпадения
— Стойте, стойте! Дайте мне разглядеть вас хорошенько, — продолжал он, поворачивая их, —
какие же длинные на вас свитки! [Верхняя одежда у южных россиян. (Прим. Н.В. Гоголя.)] Экие свитки! Таких свиток еще и на свете не было. А побеги который-нибудь
из вас! я посмотрю, не шлепнется ли он на землю, запутавшися в полы.
Бульба по случаю приезда сыновей велел созвать всех сотников и весь полковой чин, кто только был налицо; и когда пришли двое
из них и есаул Дмитро Товкач, старый его товарищ, он им тот же час представил сыновей, говоря: «Вот смотрите,
какие молодцы! На Сечь их скоро пошлю». Гости поздравили и Бульбу, и обоих юношей и сказали им, что доброе дело делают и что нет лучшей науки для молодого человека,
как Запорожская Сечь.
Это был один
из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли
какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Уже известно всем
из истории,
как их вечная борьба и беспокойная жизнь спасли Европу от неукротимых набегов, грозивших ее опрокинуть.
Теперь он тешил себя заранее мыслью,
как он явится с двумя сыновьями своими на Сечь и скажет: «Вот посмотрите,
каких я молодцов привел к вам!»;
как представит их всем старым, закаленным в битвах товарищам;
как поглядит на первые подвиги их в ратной науке и бражничестве, которое почитал тоже одним
из главных достоинств рыцаря.
Все три всадника ехали молчаливо. Старый Тарас думал о давнем: перед ним проходила его молодость, его лета, его протекшие лета, о которых всегда плачет козак, желавший бы, чтобы вся жизнь его была молодость. Он думал о том, кого он встретит на Сечи
из своих прежних сотоварищей. Он вычислял,
какие уже перемерли,
какие живут еще. Слеза тихо круглилась на его зенице, и поседевшая голова его уныло понурилась.
Торговки, сидевшие на базаре, всегда закрывали руками своими пироги, бублики, семечки
из тыкв,
как орлицы детей своих, если только видели проходившего бурсака.
Он редко предводительствовал другими в дерзких предприятиях — обобрать чужой сад или огород, но зато он был всегда одним
из первых, приходивших под знамена предприимчивого бурсака, и никогда, ни в
каком случае, не выдавал своих товарищей.
По небу, изголуба-темному,
как будто исполинскою кистью наляпаны были широкие полосы
из розового золота; изредка белели клоками легкие и прозрачные облака, и самый свежий, обольстительный,
как морские волны, ветерок едва колыхался по верхушкам травы и чуть дотрогивался до щек.
Иногда слышался
из какого-нибудь уединенного озера крик лебедя и,
как серебро, отдавался в воздухе.
Это было то место Днепра, где он, дотоле спертый порогами, брал наконец свое и шумел,
как море, разлившись по воле; где брошенные в средину его острова вытесняли его еще далее
из берегов и волны его стлались широко по земле, не встречая ни утесов, ни возвышений.
Чуприна развевалась по ветру, вся открыта была сильная грудь; теплый зимний кожух был надет в рукава, и пот градом лил с него,
как из ведра.
Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным, что при них же приходила на Сечь гибель народа, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти люди, кто они и
как их зовут. Они приходили сюда,
как будто бы возвращаясь в свой собственный дом,
из которого только за час пред тем вышли. Пришедший являлся только к кошевому, [Кошевой — руководитель коша (стана), выбиравшийся ежегодно.] который обыкновенно говорил...
Некоторые
из трезвых куреней хотели,
как казалось, противиться; но курени, и пьяные и трезвые, пошли на кулаки. Крик и шум сделались общими.
— Ступай же, говорят тебе! — кричали запорожцы. Двое
из них схватили его под руки, и
как он ни упирался ногами, но был наконец притащен на площадь, сопровождаемый бранью, подталкиваньем сзади кулаками, пинками и увещаньями. — Не пяться же, чертов сын! Принимай же честь, собака, когда тебе дают ее!
Из-за
какого дела пробили сбор?» Никто не отвечал.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое война, тогда
как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть.
Какой и запорожец
из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
— Да говори нам, что делается, собачий сын! — закричал один
из толпы,
как видно, потеряв терпение.
— Слушайте!.. еще не то расскажу: и ксендзы ездят теперь по всей Украйне в таратайках. Да не то беда, что в таратайках, а то беда, что запрягают уже не коней, а просто православных христиан. Слушайте! еще не то расскажу: уже говорят, жидовки шьют себе юбки
из поповских риз. Вот
какие дела водятся на Украйне, панове! А вы тут сидите на Запорожье да гуляете, да, видно, татарин такого задал вам страху, что у вас уже ни глаз, ни ушей — ничего нет, и вы не слышите, что делается на свете.
— Ясновельможные паны! — кричал один, высокий и длинный,
как палка, жид, высунувши
из кучи своих товарищей жалкую свою рожу, исковерканную страхом. — Ясновельможные паны! Слово только дайте нам сказать, одно слово! Мы такое объявим вам, чего еще никогда не слышали, такое важное, что не можно сказать,
какое важное!
— Ей-богу, правда! — отвечали
из толпы Шлема и Шмуль в изодранных яломках, оба белые,
как глина.
—
Как? чтобы запорожцы были с вами братья? — произнес один
из толпы. — Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове! Всех потопить, поганцев!
Эти слова были сигналом. Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя,
как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе. Бедный оратор, накликавший сам на свою шею беду, выскочил
из кафтана, за который было его ухватили, в одном пегом и узком камзоле, схватил за ноги Бульбу и жалким голосом молил...
А старому Тарасу любо было видеть,
как оба сына его были одни
из первых.
Длинные и черные,
как уголь, волосы, неприбранные, растрепанные, лезли из-под темного, наброшенного на голову покрывала.
Опять вынырнула перед ним,
как из темной морской пучины, гордая женщина.
— Не слыхано на свете, не можно, не быть тому, — говорил Андрий, — чтобы красивейшая и лучшая
из жен понесла такую горькую часть, когда она рождена на то, чтобы пред ней,
как пред святыней, преклонилось все, что ни есть лучшего на свете.
Но не слышал никто
из них,
какие «наши» вошли в город, что привезли с собою и
каких связали запорожцев. Полный не на земле вкушаемых чувств, Андрий поцеловал в сии благовонные уста, прильнувшие к щеке его, и небезответны были благовонные уста. Они отозвались тем же, и в сем обоюднослиянном поцелуе ощутилось то, что один только раз в жизни дается чувствовать человеку.
Как только увидели козаки, что подошли они на ружейный выстрел, все разом грянули в семипядные пищали, и, не перерывая, всё палили они
из пищалей.
А тем временем иноземный капитан сам взял в руку фитиль, чтобы выпалить
из величайшей пушки,
какой никто
из козаков не видывал дотоле.
Пропил он и прогулял все, всем задолжал на Сечи и, в прибавку к тому, прокрался,
как уличный вор: ночью утащил
из чужого куреня всю козацкую сбрую и заложил шинкарю.
Так школьник, неосторожно задравши своего товарища и получивши за то от него удар линейкою по лбу, вспыхивает,
как огонь, бешеный выскакивает
из лавки и гонится за испуганным товарищем своим, готовый разорвать его на части; и вдруг наталкивается на входящего в класс учителя: вмиг притихает бешеный порыв и упадает бессильная ярость. Подобно ему, в один миг пропал,
как бы не бывал вовсе, гнев Андрия. И видел он перед собою одного только страшного отца.
— Молчи ж, говорят тебе, чертова детина! — закричал Товкач сердито,
как нянька, выведенная
из терпенья, кричит неугомонному повесе-ребенку. — Что пользы знать тебе,
как выбрался? Довольно того, что выбрался. Нашлись люди, которые тебя не выдали, — ну, и будет с тебя! Нам еще немало ночей скакать вместе. Ты думаешь, что пошел за простого козака? Нет, твою голову оценили в две тысячи червонных.
Они весело плыли назад; за ними гнался десятипушечный турецкий корабль и залпом
из всех орудий своих разогнал,
как птиц, утлые их челны.
— Знаю, знаю все: за мою голову дают две тысячи червонных. Знают же, они, дурни, цену ей! Я тебе пять тысяч дам. Вот тебе две тысячи сейчас, — Бульба высыпал
из кожаного гамана [Гаман — кошелек, бумажник.] две тысячи червонных, — а остальные —
как ворочусь.
И через час воз с кирпичом выехал
из Умани, запряженный в две клячи. На одной
из них сидел высокий Янкель, и длинные курчавые пейсики его развевались из-под жидовского яломка по мере того,
как он подпрыгивал на лошади, длинный,
как верста, поставленная на дороге.
Жиды начали опять говорить между собою на своем непонятном языке. Тарас поглядывал на каждого
из них. Что-то, казалось, сильно потрясло его: на грубом и равнодушном лице его вспыхнуло какое-то сокрушительное пламя надежды — надежды той, которая посещает иногда человека в последнем градусе отчаяния; старое сердце его начало сильно биться,
как будто у юноши.
Но прежде еще, нежели жиды собрались с духом отвечать, Тарас заметил, что у Мардохая уже не было последнего локона, который хотя довольно неопрятно, но все же вился кольцами из-под яломка его. Заметно было, что он хотел что-то сказать, но наговорил такую дрянь, что Тарас ничего не понял. Да и сам Янкель прикладывал очень часто руку ко рту,
как будто бы страдал простудою.
— И на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир,
какое счастие посылает бог людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и
из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных. О, Боже мой! Боже милосердый!
«Ах,
какое мученье!» — кричали
из них многие с истерическою лихорадкою, закрывая глаза и отворачиваясь; однако же простаивали иногда довольное время.
— Дай же, Боже, чтобы все,
какие тут ни стоят еретики, не услышали, нечестивые,
как мучится христианин! чтобы ни один
из нас не промолвил ни одного слова!
Но когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось,
как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь
из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи...
В летописных страницах изображено подробно,
как бежали польские гарнизоны
из освобождаемых городов;
как были перевешаны бессовестные арендаторы-жиды;
как слаб был коронный гетьман Николай Потоцкий с многочисленною своею армиею против этой непреодолимой силы;
как, разбитый, преследуемый, перетопил он в небольшой речке лучшую часть своего войска;
как облегли его в небольшом местечке Полонном грозные козацкие полки и
как, приведенный в крайность, польский гетьман клятвенно обещал полное удовлетворение во всем со стороны короля и государственных чинов и возвращение всех прежних прав и преимуществ.
Когда же полковой писарь подал условие и гетьман приложил свою властную руку, он снял с себя чистый булат, дорогую турецкую саблю
из первейшего железа, разломил ее надвое,
как трость, и кинул врозь, далеко в разные стороны оба конца, сказав...
— А вы, хлопцы! — продолжал он, оборотившись к своим, — кто
из вас хочет умирать своею смертью — не по запечьям и бабьим лежанкам, не пьяными под забором у шинка, подобно всякой падали, а честной, козацкой смертью — всем на одной постеле,
как жених с невестою? Или, может быть, хотите воротиться домой, да оборотиться в недоверков, да возить на своих спинах польских ксендзов?
Смутны стояли гетьман и полковники, задумалися все и молчали долго,
как будто теснимые каким-то тяжелым предвестием. Недаром провещал Тарас: так все и сбылось,
как он провещал. Немного времени спустя, после вероломного поступка под Каневом, вздернута была голова гетьмана на кол вместе со многими
из первейших сановников.