Неточные совпадения
В ней сознательно проводится метод исхождения, а не прихождения, исхождения из того, что открылось, увиделось как свет, а не прихождения к тому, что
еще не открылось, не увиделось
и погружено в тьму.
В основе «философии свободы» лежит деление на два типа мироощущения
и мироотношения — мистический
и магический. Мистика пребывает в сфере свободы, в ней — трансцендентный прорыв из необходимости естества в свободу божественной жизни. Магия
еще пребывает в сфере необходимости, не выходит из заколдованности естества. Путь магический во всех областях легко становится путем человекобожеским. Путь же мистический должен быть путем богочеловеческим. Философия свободы есть философия богочеловечества.
И после того как философия была превращена Гегелем в идол, философия была свергнута, она пала так низко, как не падала
еще никогда в истории человеческого самосознания.
И для него нет ни подлинной свободы, ни подлинной личности, ни подлинной реальности, он все
еще остается пантеистическим идеалистом.
Современная теософия есть одна из форм гностицизма,
и все бесплодие гностических притязаний сказывается в ней
еще сильнее, чем в старом, классическом гностицизме.
У Джемса
и Бергсона прагматическая точка зрения не есть
еще религиозная, у Леруа она становится уже религиозной.
Лютер был
еще взбунтовавшимся католиком
и подлинным мистиком.
Не так давно
еще «передовому» сознанию представлялся решенным
и упраздненным древний спор знания
и веры.
Современная наука также расшатывает основы дарвинизма
и недавно
еще господствовавшей теории развития.
Но посмотрим
еще, на чем покоится эта уверенность в видимых вещах
и твердость знания о них.
Попробуем характеризовать
еще с другой стороны психологическую противоположность знания
и веры.
Чтобы осветить
еще с другой стороны вопрос о взаимоотношении знания
и веры, обратимся к анализу причинности, этой основы всякого знания.
Кроме их царства есть
еще безмерные
и безграничные области познания.
Еще раз подчеркиваю: не в индивидуальной душе знание есть оформление
и просветление, т. е. творческое развитие бытия, а в самом универсальном бытии.
Можно найти
еще точки соприкосновения с Джемсом
и с Бергсоном.]
Если понимать принцип критицизма формально, как исследование природы познания, то критическая философия начала свое существование задолго до Канта: критикой познания занималась
еще греческая философия
и всякая настоящая философия непременно критическая.
Безумно думать, что бытие грядет во времени, но что его
еще не было
и нет.
Абсолютный центр
и смысл бытия был потерян
еще раньше; этого центра
и смысла не было в ложном объективизме, капитулировавшем перед необходимостью, преклонившимся пред законом природы вместо закона Божьего, подменившим бытие призрачной феноменальностью.
Кроме бытия нам дано
и нами мыслится
еще и небытие, злая пустота, очень содержательная в отношении к нашему опыту, нами переживаемая
и испытываемая.
В Ветхом Завете
и язычестве Бог открывается человеку как Сила, но он
еще не Отец; люди сознают себя не детьми Бога, а рабами; отношение к Богу основано не на любви
и свободе,
и на насилии
и устрашении.
В язычестве было подлинное откровение Божества, точнее, откровение мировой души, но открывалась там лишь бесконечная божественная мощь; смысл оставался
еще закрытым,
и религия любви
еще не явилась в мир.
Ни одна древняя религия, ни язычество, ни браманизм, ни даже Ветхий Завет, не была
еще религией спасения: ни в одной из дохристианских религий не было обетования о восстановлении творения в идеальном космосе, о всеобщем воскресении, о вечной
и полной жизни.
Прежде всего нужно помнить, что язычество было религией рода, что в нем не было
еще самоощущения
и самосознания личности.
Родовые религии сделали возможными первые стадии человеческой истории; в них открылись элементарно необходимые истины; но откровения о личности
и ее идеальной природе в них не было
еще, не настало
еще для этого время.
Даже в утонченной
и высокой греческой культуре не была
еще сознана личность в ее безусловном значении,
и это сказалось в античном обоготворении государства.
В религии Диониса, которую теперь сближают с христианством, не было
еще личности; дионисическая трагедия целиком совершается
еще в стихии натурального рода; в ней все возрождается в стихийности
и хаотичности природных сил.
Жертва, принесенная человеком, его кровь
и страдания, не может искупить греха, не спасает, так как не соответствует всей безмерности содеянного преступления
и не есть
еще действие совместное с Богом, не есть
еще богодейство.
Его только не было
еще в мире
и другого Христа никогда не будет.
И самое сильное препятствие, быть может, в том, что не видят чуда от веры в Христа, что поверивший в Христа все
еще остается слабым человеком.
Средние века, которые будут для нас вечным поучением
и ко многим сторонам которых мы неустанно должны возвращаться, особенно поучительны сочетанием небесной мечты с земной силой этого мира, лежавшего
еще во зле.
В религии Христа был дан Богочеловек
и открылась правда о личном небесном спасении, но не было
еще дано богочеловечество
и не была
еще целиком открыта правда о соборном спасении мира, о пути осуществления духа Христова в мировом космосе.
Государство — языческого происхождения,
и только для языческого мира оно нужно; государство не может быть формой христианской общественности,
и потому католический папизм
и византийский цезаризм — остатки язычества, знаки того, что человечество
еще не приняло в себя Христа.
В христианской истории, в «историческом христианстве» времена этого откровения
еще не наступили,
и человечество соблазнялось, жило в своей коллективной истории по-язычески.
Ту же правду, которая провозглашена была протестантизмом
и была началом революции человеческого духа,
еще смелее
и крайнее утверждал гуманизм.
Религиозно-космический процесс воздействия Божества на человечество
еще не закончился,
и вся драма человека новой истории, весь новый опыт подготовляют материны для нового откровения.
Но христианские пророчества
и обетования не осуществились
еще в истории,
и христианское сознание не вместило
еще религиозного смысла прогресса.
Но тоска усилится, радости будет
еще меньше, ужас пустоты
и небытия достигнет размеров небывалых.
Антропология исторического христианского сознания осталась
еще слишком языческой
и ветхозаветной.
Вся историческая драма религии Нового Завета в том, что Новый Завет человека с Богом, Завет любви
и свободы не был
еще соборным соединением человечества с Божеством.
В мировой истории человечества
и во всей культуре человечества многое должно
еще произойти, прежде чем станет возможным вступить в новую религиозную эпоху.
Духа не могла
еще наступить не только в XIII веке, но
и в XIX веке, не настали
еще времена
и сроки.
Социализм
и анархизм, декадентство
и мистика, разочарование в науке
и пустота новейшей философии, небывалое
еще ощущение личности
и сознание неизбежности нового общества, мучительное обострение проблемы пола — все это ведет к какому-то пределу, к таинственному
еще разрешению.
Достоевский ставит вопрос о христианской свободе на религиозную почву
и дает невиданную
еще по силе апологию свободы.
Христианский быт, попирающий
и насилующий дух свободы, есть быт языческо-иудейский, не принявший
еще в себя новозаветный дух любви
и свободы.
Мир не мог
еще существовать без принуждения
и закона, он не родился
еще для благодатной жизни в порядке свободы
и любви.
Плоть
и кровь человечества притягивали его к языческой
еще земле.
Наша эпоха если
и не признается
еще, то будет признана эпохой небывалого обострения религиозного сознания.
Мистика всегда предшествует эпохе сильного религиозного света, но сама эта мистика не есть
еще свет, слишком часто она темна
и хаотична.
Никогда
еще за всю христианскую историю не ставился так остро вопрос о взаимоотношении мистики
и церкви.
Никогда
еще мы не были так близки к окончательному осознанию той религиозной истины, что не только Церковь как живая историческая плоть — мистична, но что мистична
и сама история с ее иррациональной плотью,
и сама культура — мистична.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт
и свет
и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, //
И локтем Таню враз толкнули, //
И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, //
И ум,
еще в сужденьях зыбкой, //
И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать //
И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; //
И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет //
И юный жар
и юный бред.
Хотя мы знаем, что Евгений // Издавна чтенье разлюбил, // Однако ж несколько творений // Он из опалы исключил: // Певца Гяура
и Жуана // Да с ним
еще два-три романа, // В которых отразился век //
И современный человек // Изображен довольно верно // С его безнравственной душой, // Себялюбивой
и сухой, // Мечтанью преданной безмерно, // С его озлобленным умом, // Кипящим в действии пустом.
Бывало, он
еще в постеле: // К нему записочки несут. // Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, //
И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Всего, что знал
еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в чем он истинный был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что было для него измлада //
И труд,
и мука,
и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой век блестящий
и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.