Неточные совпадения
Главы книги я распределил
не строго хронологически, как в обычных автобиографиях, а по темам и проблемам, мучившим меня
всю жизнь.
Марсель Пруст, посвятивший
все свое творчество проблеме времени, говорит в завершительной своей книге Le temps retrouvé: «J’avais trop expérimenté l’impossibilité d’atteindre dans la réalité ce qui était au fond moi-même» [«Я никогда
не достигал в реальности того, что было в глубине меня» (фр.).].
Всю жизнь он
не мог утешиться, что имение продано, и тосковал по нем.
Я
не любил корпуса,
не любил военщины,
все мне было
не мило.
У меня совсем
не выработалось товарищеских чувств, и это имело последствие для
всей моей жизни.
Это выражалось и в том, что я любил устраивать свою комнату и выделять ее из
всей квартиры,
не выносил никаких посягательств на мои вещи.
Но я
не был эгоцентриком, то есть
не был исключительно поглощен собой и
не относил
всего к себе.
Было бы самомнением и ложью сказать, что я стоял выше соблазнов «жизни», я, наверное, был им подвержен, как и
все люди, но духовно
не любил их.
Физиологические потребности никогда
не казались мне безотлагательными,
все мне представлялось зависящим от направленности сознания, от установки духа.
Я говорил уже, что
не любил военных, меня отталкивало
все, связанное с войной.
Я больше
всего любил философию, но
не отдался исключительно философии; я
не любил «жизни» и много сил отдал «жизни», больше других философов; я
не любил социальной стороны жизни и всегда в нее вмешивался; я имел аскетические вкусы и
не шел аскетическим путем; был исключительно жалостлив и мало делал, чтобы ее реализовать.
Я часто думал, что
не реализовал
всех своих возможностей и
не был до конца последователен, потому что во мне было непреодолимое барство, барство метафизическое, как однажды было обо мне сказано.
Я во
всем участвовал как бы издалека, как посторонний, ни с чем
не сливался.
У меня вообще никогда
не было перспективы какой-либо жизненной карьеры и было отталкивание от
всего академического.
Но я затрудняюсь выразить
всю напряженность своего чувства «я» и своего мира в этом «я»,
не нахожу для этого слов.
Я ничего
не мог узнать, погружаясь в объект, я узнаю
все, лишь погружаясь в субъект.
Своеобразие моего философского типа прежде
всего в том, что я положил в основание философии
не бытие, а свободу.
Вспоминая
всю свою жизнь, начиная с первых ее шагов, я вижу, что никогда
не знал никакого авторитета и никогда никакого авторитета
не признавал.
У меня даже никогда
не было мысли сделаться профессором, потому что это
все же предполагает существование начальства и авторитетов.
Это, конечно, совсем
не значит, что я
не хотел учиться у других, у
всех великих учителей мысли, и что
не подвергался никаким влияниям, никому ни в чем
не был обязан.
Борьбу за свободу я понимал прежде
всего не как борьбу общественную, а как борьбу личности против власти общества.
Когда Пеги сказал ее, в 1900 году, он говорил
не как воинствующий социолог, а как Пеги-человек обо
всей своей жизни.
Все, что
не связано с происхождением по духу, вызывало во мне отталкивание.
Я
не видел этой любви к свободе ни у господствующих слоев старого режима, ни в старой революционной интеллигенции, ни в историческом православии, ни у коммунистов и менее
всего в новом поколении фашистов.
Мое творческое дерзновение, самое важное в моей жизни, выражалось прежде
всего в состояниях субъекта, в продуктах же объективного мира оно никогда
не достигало достаточного совершенства.
Из Евангелия более
всего, запали в мою душу слова «
не судите, да
не судимы будете» и «кто из вас безгрешен, тот пусть первый бросит в нее камень».
Мне иногда приходило в голову, что если я попаду в «рай», то исключительно за то, что
не склонен к осуждению,
все остальное во мне казалось
не заслуживающим «рая».
Я вообще
не хочу писать о своей интимной жизни, о своих интимных отношениях с людьми, менее
всего хочу писать о близких мне людях, которым более
всего обязан.
Мужская любовь частична, она
не захватывает
всего существа.
Меня никогда
не покидало чувство, что я и
весь мир окружены тайной, что отрезок воспринимаемого мной эмпирического мира
не есть
все и
не есть окончательное.
Хотя я никогда
не был человеком школы, но в философии я все-таки более
всего прошел школу Канта, более самого Канта, чем неокантианцев.
Всю мою жизнь я относился
не только с враждой, но и с своеобразным моральным негодованием к легализму.
Меня
всё хотят отнести к категориям, в которые я никак вместиться
не могу.
На философии отпечатываются
все противоречия жизни, и
не нужно их пытаться сглаживать.
В средневековой схоластической философии христианство
не проникло еще в мысль и
не переродило ее, это была
все еще греческая античная, дохристианская философия.
В неприятной реакции против романтизма, которая сильна была между двумя войнами, романтизмом называли
все, что
не нравилось и вызывало осуждение.
У меня
всю жизнь было абсолютное презрение к так называемому «общественному мнению», каково бы оно ни было, и я никогда с ним
не считался.
Меня отталкивало более
всего, что они
не являются духовными революциями, что дух ими совсем отрицается или остается старым.
Она сказывалась в моем глубоком презрении ко
всем лжесвятыням и лжевеличиям истории, к ее лжевеликим людям, в моем глубоком убеждении, что
вся эта цивилизационная и социализированная жизнь с ее законами и условностями
не есть подлинная, настоящая жизнь.
Я рано почувствовал разрыв с дворянским обществом, из которого вышел, мне
все в нем было
не мило и слишком многое возмущало.
Когда я поступил в университет, это у меня доходило до того, что я более
всего любил общество евреев, так как имел, по крайней мере, гарантию, что они
не дворяне и
не родственники.
У меня
не могло быть никакого ressentiment, я принадлежал к привилегированному, господствующему классу, моя семья находилась в дружеских отношениях со
всеми генерал-губернаторами и губернаторами.
Петербургский литературный вечер вызвал во мне чувство чуждости, отталкивания, мне
все казалось
не настоящим.
Все это в совокупности толкало меня в сторону марксизма, в который я никогда вместиться
не мог.
Самое же главное, что мне свойственно абсолютно равное отношение ко
всем людям, я ни к кому
не относился свысока.
При аресте и допросах, как и во
всех катастрофических событиях жизни, я по характеру своему
не склонен был испытывать состояние подавленности, наоборот, у меня всегда был подъем и воинственная настроенность.
Мой марксизм
не был тоталитарным, я
не принимал
всего.
Как и всегда у меня, это
не был только умственный процесс, но связан был со
всеми событиями моей жизни.
Все это меня отдаляло от революционной марксистской среды, с которой я, впрочем, никогда
не сливался.
Но во мне
все же
не было изначальной любви к «жизни».
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: //
Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив,
не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый
не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
У ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче
всех подруг небесных // Луна в воздушной синеве. // Но та, которую
не смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается она! // Как негой грудь ее полна! // Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Он знак подаст — и
все хлопочут; // Он пьет —
все пьют и
все кричат; // Он засмеется —
все хохочут; // Нахмурит брови —
все молчат; // Так, он хозяин, это ясно: // И Тане уж
не так ужасно, // И любопытная теперь // Немного растворила дверь… // Вдруг ветер дунул, загашая // Огонь светильников ночных; // Смутилась шайка домовых; // Онегин, взорами сверкая, // Из-за стола гремя встает; //
Все встали: он к дверям идет.
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. //
Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные книги
не глядел.
Но в них
не видно перемены; //
Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены //
Всё тот же тюлевый чепец; //
Всё белится Лукерья Львовна, //
Всё то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так же глуп, // Семен Петрович так же скуп, // У Пелагеи Николавны //
Всё тот же друг мосье Финмуш, // И тот же шпиц, и тот же муж; // А он,
всё клуба член исправный, //
Всё так же смирен, так же глух // И так же ест и пьет за двух.