Неточные совпадения
С одной стороны,
я переживаю все события моей эпохи, всю судьбу мира как события, происходящие со
мной, как собственную судьбу, с
другой стороны,
я мучительно переживаю чуждость мира, далекость всего, мою неслиянность ни с чем.
Некоторые
друзья шутя называли
меня врагом рода человеческого.
В детстве
мне было известно, что мои родители были
друзья обергофмейстерины княгини Кочубей, которая имела огромное влияние на Александра III.
Брат был человек очень одаренный, хотя совсем в
другом направлении, чем
я, очень добрый, но нервно больной, бесхарактерный и очень несчастный, не сумевший реализовать своих дарований в жизни.
Но в коллективной атмосфере военного учебного заведения
я был резким индивидуалистом, очень отъединенным от
других.
Но ввиду знания языков,
я имел в этом преимущество перед
другими кадетами.
Лучше
других предметов
я знал историю и естествознание.
Поступив в университете на естественный факультет,
я лучше
других студентов ориентировался в естественных науках.
И это относится не только ко
мне, но в такой же степени к
другим.
Семья брата была для
меня первым выходом из аристократической среды и переходом в
другой мир.
У
меня было острое чувство своей особенности, непохожести на
других.
Внешне
я не только не старался подчеркнуть свою особенность, но наоборот, всегда старался сделать вид, притвориться, что
я такой же, как
другие люди.
Шатобриана, то
меня поразила одна черта сходства с ним, несмотря на огромное различие в
других отношениях.
Мне еще близко то, что сказал о себе вообще не близкий
мне Морис Баррес: «Mon évolution ne fut jamais une course vers quelque chose, mais une fuite vers ailleurs» [«Мое развитие никогда не определялось стремлением к чему-то конкретно, а всегда было направлено за его пределы, к
другому» (фр.).].
По-настоящему жил
я в
другом плане.
Для
меня не ставилась проблема «плоти» как, например, у Мережковского и
других, для
меня ставилась проблема свободы.
Я не мог примириться с тем, что это мгновение быстро сменяется
другим мгновением.
Я больше всего любил философию, но не отдался исключительно философии;
я не любил «жизни» и много сил отдал «жизни», больше
других философов;
я не любил социальной стороны жизни и всегда в нее вмешивался;
я имел аскетические вкусы и не шел аскетическим путем; был исключительно жалостлив и мало делал, чтобы ее реализовать.
Я не думал, что
я лучше
других людей, вкорененных в мир, иногда думал, что
я хуже их.
Но
я всегда приходил как бы из
другого мира и уходил в
другой мир.
Меня притягивает всегда и во всем трансцендентное,
другое, выходящее за грани и пределы, заключающее в себе тайну.
Мне всегда было трудно интимное общение с
другим человеком, труден был разговор вдвоем.
Мне свойственно переживание тоски и в совсем
другие мгновения, чем чудный лунный вечер.
Это, конечно, совсем не значит, что
я не хотел учиться у
других, у всех великих учителей мысли, и что не подвергался никаким влияниям, никому ни в чем не был обязан.
Для
меня свобода всегда означала что-то совсем
другое.
Что
меня всегда поражало, так эта моя большая способность, чем у
других интеллигентов, к общению с простым народом.
В
другом месте
я буду еще говорить о конфликте жалости и творчества.
Я убежден, что сторонниками ада являются люди, которые его хотят, для
других, конечно.
Я не выношу жестокости, но в борьбе за свободу
я мог доходить до жестокости, рвал с
друзьями.
О своей религиозной жизни
я буду говорить в
другой части книги.
В этом
я не сходился с моим
другом Л. Шестовым.
Я, может быть, был под впечатлением отношения к профессорской философии, с одной стороны, Шопенгауера, с
другой — Л. Толстого.
Даже когда
я утверждал что-то родственное Кирхегардту и Л. Шестову,
я утверждал это в совершенно
другой тональности, в
другой волевой направленности.
О ней
я буду говорить в
другом месте.
И в этом
я отличаюсь от
других течений русской религиозной философии, которая чувствует большую связь с Платоном и Шеллингом.
Я не любил светского общества по
другим причинам, но светское общество, связанное еще с патриархальным бытом, представлялось
мне чем-то совсем иным, чем государство.
Другим, конечно, революционная аскеза свойственна была в гораздо большей степени, чем
мне, которому особенных страданий от преследований выносить не пришлось.
И в том и
другом случае
я отталкивался от довольства «миром сим», хотел выйти из этого мира к иному миру.
Для
меня это было приемлемее
других форм социализма.
Это странно, потому что по внешнему своему обличью
я был дальше
других социал-демократов интеллигентов от рабочей среды,
я все-таки был барином и человеком интеллектуальным более всех.
Я несколько раз замечал, что
мне было легче общение с народным слоем, чем
другим интеллигентам.
Да и
я изначально принадлежал к
другому течению в марксизме.
Но состояние, которое испытал
я и многие
другие, когда социал-демократы в большом количестве были водворены в тюрьму, заключало в себе что-то совсем особенное, что сейчас должно казаться смешным.
Так прекратилось общение с
другими, и
я мог читать.
Гегелианцем
я совсем не был, как
другие марксисты.
Это было философское обоснование революционного социализма, к которому
я стоял ближе
других сторонников критического марксизма.
Я всегда общался и с
другими кругами.
В это время, перед ссылкой,
я познакомился с человеком, который остался моим
другом на всю жизнь, быть может, единственным
другом, и которого
я считаю одним из самых замечательных и лучших людей, каких
мне приходилось встречать в жизни.
С Л. Шестовым были связаны и
другие люди, которые имели для
меня не философское значение.
Это было также острое переживание конфликта между личностью и обществом, которое
мне было, может быть, более свойственно, чем
другим представителям идеалистического движения.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь
я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду
я зевать // И о былом воспоминать?
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А
я, быть может,
я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир
меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он
меня любил, // Он
мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный
друг, желанный
друг, // Приди, приди:
я твой супруг!..»
Мне памятно
другое время! // В заветных иногда мечтах // Держу
я счастливое стремя… // И ножку чувствую в руках; // Опять кипит воображенье, // Опять ее прикосновенье // Зажгло в увядшем сердце кровь, // Опять тоска, опять любовь!.. // Но полно прославлять надменных // Болтливой лирою своей; // Они не стоят ни страстей, // Ни песен, ими вдохновенных: // Слова и взор волшебниц сих // Обманчивы… как ножки их.
Вдовы Клико или Моэта // Благословенное вино // В бутылке мерзлой для поэта // На стол тотчас принесено. // Оно сверкает Ипокреной; // Оно своей игрой и пеной // (Подобием того-сего) //
Меня пленяло: за него // Последний бедный лепт, бывало, // Давал
я. Помните ль,
друзья? // Его волшебная струя // Рождала глупостей не мало, // А сколько шуток и стихов, // И споров, и веселых снов!
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые
друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для
меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. // Люблю ее, мой
друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.