Неточные совпадения
Были и еще минуты радостного покоя, тихой уверенности, что жизнь пройдет хорошо и никакие ужасы не коснутся любимого сердца: это когда Саша и сестренка Линочка ссорились из-за переводных картинок
или вопроса, большой дождь был
или маленький, и бывают ли дожди больше этого. Слыша за перегородкой их взволнованные голоса, мать тихо улыбалась и молилась как будто не вполне в соответствии с моментом: «Господи, сделай, чтобы всегда было
так!»
До именин Линочки, когда пили почему-то шампанское, и Елена Петровна пила, и все пели, и было
так весело, что и вспомнить трудно, —
или после?
И
такие же высокие в орденах груди у его друзей
или подчиненных: кланяются, звякая шпорами, блестят золотом шитья, точно поднимают потолки в комнатах и раздвигают стены, — в мрачном великолепии и важности застыла холодная пустота.
И память ли обманывает,
или так это и было: однажды сам Саша своим тогдашним маленьким кулаком ударил Тимошку по лицу, и что-то страшно любопытное, теперь забытое, было в этом ударе и ожидании: что будет потом?
К гимназисткам, подругам Линочки, и ко всем женщинам Саша относился с невыносимой почтительностью, замораживавшей самых смелых и болтливых: язык не поворачивался, когда он низко кланялся
или торжественно предлагал руку и смотрел
так, будто сейчас он начнет служить обедню
или заговорит стихами; и хотя почти каждый вечер он провожал домой то одну, то другую, но
так и не нашел до сих пор, о чем можно с ними говорить
так, чтобы не оскорбить, как-нибудь не нарушить неловким словом того чудесного, зачарованного сна, в котором живут они.
— Не знаю, не знаю, Господь с ним! — торопливо говорил Ш. и пальцами, которые у него постоянно дрожали, как у сильно пьющего
или вконец измотанного человека, расправлял какие-то бумажки на столе. — Вероятно, что-нибудь этакое кошмарное, в духе,
так сказать, времени. Но и то надо сказать, что Василий Васильевич последнее время в состоянии… прямо-таки отчаянном. Наши комитетчики…
— Да и не все ли равно, отец это
или кто-нибудь другой? Не вам, Василий Васильевич, удивляться
таким случаям… да и не мне, пожалуй, хоть я на двадцать лет вас моложе. Вы что-то еще хотели мне рассказать.
— Да как же не стоит? Вы же и есть самое главное. Дело — вздор. Вы же, того-этого, и есть дело. Ведь если из бельэтажа посмотреть, то что я вам предлагаю? Идти в лес, стать, того-этого, разбойником, убивать, жечь, грабить, — от
такой, избави Бог, программы за версту сумасшедшим домом несет, ежели не хуже. А разве я сумасшедший
или подлец?
— Конечно, вздор!.. Не стоит говорить.
Или вот борода его тоже нравится. Борода у него была совсем мужицкая, четырехугольная, окладистая, русая, и почему-то помню, как он ее расчесывал; и когда вспомню эту бороду, то уж не могу ненавидеть его
так, как хотел бы. Смешно!
— Кот? А кот сразу поверил… и раскис. Замурлыкал, как котенок, тычется головой, кружится, как пьяный, вот-вот заплачет
или скажет что-нибудь. И с того вечера стал я для него единственной любовью, откровением, радостью, Богом, что ли, уж не знаю, как это на ихнем языке: ходит за мною по пятам, лезет на колена, его уж другие бьют, а он лезет, как слепой; а то ночью заберется на постель и
так развязно, к самому лицу — даже неловко ему сказать, что он облезлый и что даже кухарка им гнушается!
Было ли это юношеское, мало сознательное отношение к смерти,
или то стойкое мужество, которое
так отличило Сашу в его последние дни, но о смерти и говорил он и думал спокойно, как о необходимой составной части дела. Но
так же, впрочем, относился к смерти и Колесников.
А когда пробовал задуматься о дальнейшем
или твердо установить смысл ухода, то оказывалось, что все прежние мысли забыты, остались какие-то кончики, обглоданные селедочные хвостики; и начиналась
такая дикая неразбериха, что хоть в сумасшедший дом.
В пятницу с утра был возле матери. Странно было то, что Елена Петровна, словно безумная
или околдованная, ничего не подозревала и радовалась любви сына с
такой полнотой и безмятежностью, как будто и всю жизнь он ни на шаг не отходил от нее. И даже то бросавшееся в глаза явление, что Линочка сидит в своей комнате и готовится к экзамену, а Саша ничего не делает, не остановило ее внимания. Уж даже и Линочка начала что-то подозревать и раза два ловила Сашу с тревожным вопросом...
Так знай, что с тобой я бы не пошел и зовешь меня не ты, — у тебя и голоса
такого нет, — а… народ,
или ты это забыл?
— Слушаю-сь, Александр Иваныч, но, между прочим, позвольте присовокупить: с народом нашим надо поосторожнее. Слух идет… бабы эти разные… и вообще. Конечно, пока они за нас,
так хоть весь базар говори, ну, а на случай беды
или каких других соображений… Народ они темный, Александр Иваныч!
— Да как же это, Василий!.. Ведь у тебя
такой голос…
или ты сам не знаешь, чудак!
— Мне и то странно было, что я тебе «ты» говорю. Я всю ночь не засну, я очень счастлив, Вася. «Ты, рябинушка, ты, зеленая…» И что удивительно: ведь я мальчишка, и
такой и есть, и вдруг я почувствовал в себе
такую силу и покой, точно я всего достиг
или завтра непременно достигну. Отчего это, Василий?
Еще то сбивало, что одни и те же мужики то приходили и некоторое время работали с шайкой, то
так же внезапно и неслышно уходили, и никогда нельзя было знать, постоянный он
или гостюющий. Какими-то своими соображениями руководились они, приходя и уходя, и нельзя было добиться толку вопросами, да под конец и спрашивать перестали — махнули рукой, как и на дисциплину.
— Скажите мне, Василь Василич, как это
так происходит: в каком бы глухом месте, в лесу
или в овраге, ни лежало мертвое тело, а уж непременно обнаружится, дотлеть не успеет. Если мне не верите, любого мужика спросите, то же вам скажет.
Погодин же вгляделся в начисто выбритый подбородок Андрея Иваныча, в его задумчивые, спокойно-скрытные глаза — и весь передернулся от какого-то мучительного и страшного то ли представления, то ли предчувствия. И долго еще, день
или два, с
таким же чувством темного ожидания смотрел на матросиково лицо, пока не вытеснили его другие боли, переживания и заботы.
— Нет. И не смеюсь, и не плачу. Но ты напрасно беспокоишься: мне не
так плохо, как ты думаешь,
или не
так хорошо, не знаю, чего тебе больше надо. Все идет как следует, будь спокоен. И, пожалуйста, прошу тебя, к случаю: не заставляй Андрея Иваныча торчать около меня и загораживать, да и сам тоже. Боишься, что убьют? Пустяки, Василий, я проживу долго, тебя, брат, переживу. Не бойся!
Тронуло Глашу, что ведут себя
так хорошо, и, уж не зная, кто она, горничная
или хозяйка, нерешительно угощала, — но вдруг расплакалась, глядя на мужиков, и стала их закармливать...
Шагнул через чьи-то ноги и озирается; как сучья лезут руки, и в волосах стоит солома…
или это сами волосы
так стоят? Гавкает.
Это он сказал: Сашенька… Кто же он, который верит теперь — лучший человек на земле
или сам Бог? И
так зелены листья, вернувшиеся к свету, и
так непонятно страшна жизнь, и негде укрыться бедной голове!
—
Так вот, Елена Петровна, — заговорил Телепнев устало и тихо, — дело в следующем. Этот ваш хороший мальчик… ведь он хороший мальчик! — наверное, захочет повидать вас, да, да, конечно, как-нибудь воровски, ну там через забор
или в окно…
Так вот, Елена Петровна, — он многозначительно понизил голос, — за вашей квартирой установлено наблюдение, и его схватят. Уезжайте.
Мужицки веруя в труд, он в этом состоянии нарочитого безделья самому себе казался ужасным, невероятным, более грешным и бунтующим, чем если бы каждый день резал по человеку
или жег по экономии: резать — все-таки труд.
Сильнее накрапывал дождь. Все ждали, когда почувствуется под ногами дорога, но дорога словно пропала
или находилась где-нибудь далеко, в стороне. Вместо дороги попали в неглубокий лесной овраг и тут совсем лишились сил, замучились до полусмерти — но все-таки выбрались. От дождя и от боли, когда втаскивали наверх, Колесников пришел в себя и застонал. Забормотал что-то.
Дождь сильнее:
так же шуршит и шепчет листва, но уже гудят низкие, туго натянутые басовые струны, а в деревянные ступени крыльца льет и плещет тяжело. Мгновениями в лесу словно светлеет…
или обманывает напряженный глаз…
Для всех окружающих, да и для себя, он все тот же:
так же и ест, и пьет, и разговаривает, и делает свое дело, плачет
или смеется, — ничего особенного и не заметишь: а внутри-то, в разуме и совести своей, он ничего не помнит, ничего не сознает, как бы совершенно отсутствует.
Но
так и оставался нерешенным вопрос о личности убитого предводителя: одни из Гнедых говорили, что Жегулев, другие, из страха ли быть замешанными
или вправду не узнавая, доказывали, что не он.