Неточные совпадения
Тесно стало моему дедушке жить в Симбирской губернии, в родовой отчине своей, жалованной предкам его от царей московских; тесно стало ему
не потому, чтоб в самом деле было тесно, чтоб недоставало лесу, пашни, лугов и других угодьев, —
всего находилось в излишестве, — а потому, что отчина, вполне еще прадеду его принадлежавшая, сделалась разнопоместною.
И за
всё это платилось каких-нибудь сто рублей (разумеется, целковыми) да на сто рублей подарками,
не считая частных угощений.
— Полюбились дедушке моему такие рассказы; и хотя он был человек самой строгой справедливости и ему
не нравилось надуванье добродушных башкирцев, но он рассудил, что
не дело дурно, а способ его исполнения, и что, поступя честно, можно купить обширную землю за сходную плату, что можно перевесть туда половину родовых своих крестьян и переехать самому с семейством, то есть достигнуть главной цели своего намерения; ибо с некоторого времени до того надоели ему беспрестанные ссоры с мелкопоместными своими родственниками за общее владение землей, что бросить свое родимое пепелище, гнездо своих дедов и прадедов, сделалось любимою его мыслию, единственным путем к спокойной жизни, которую он, человек уже
не молодой, предпочитал
всему.
Впрочем, тогда дворяне долго служили в солдатском и унтер-офицерском званиях, если
не проходили их в колыбели и
не падали
всем на голову из сержантов гвардии капитанами в армейские полки.
Но крестьяне, а за ними и
все окружные соседи, назвали новую деревеньку Новым Багровом, по прозванию своего барина и в память Старому Багрову, из которого были переведены: даже и теперь одно последнее имя известно
всем, а первое остается только в деловых актах: богатого села Знаменского с прекрасною каменною церковию и высоким господским домом
не знает никто.
На
всех лицах было что-то заботливое и торжественное:
все к чему-то готовились;
вся деревня почти
не спала эту ночь.
Всё это производилось с такою быстротою, с таким общим рвением, беспрерывным воплем, что всякий проезжий или прохожий испугался бы, услыхав его, если б
не знал причины.
Боже мой, как, я думаю, была хороша тогда эта дикая, девственная, роскошная природа!.. Нет, ты уже
не та теперь,
не та, какою даже и я зазнал тебя — свежею, цветущею, неизмятою отвсюду набежавшим разнородным народонаселением! Ты
не та, но
всё еще прекрасна, так же обширна, плодоносна и бесконечно разнообразна, Оренбургская губерния!.. Дико звучат два эти последние слова! Бог знает, как и откуда зашел туда бург!.. Но я зазнал тебя, благословенный край, еще Уфимским наместничеством!
И уфимская куница, более
всех уважаемая,
не перевелась еще в лесистых верховьях рек Уфы и Белой!
Троицкое некогда сидело на прекрасной речке Майне, вытекавшей версты за три от селения из-под Моховых озер, да сверх того вдоль
всего селения тянулось, хотя
не широкое, но длинное, светлое и в середине глубокое озеро, дно которого состояло из белого песка; из этого озера даже, бежал ручей, называвшийся Белый ключ.
Старинному преданию,
не подтверждаемому новыми событиями, перестали верить, и Моховые озера мало-помалу, от мочки коноплей у берегов и от пригона стад на водопой, позасорились, с краев обмелели и даже обсохли от вырубки кругом леса; потом заплыли толстою землянистою пеленой, которая поросла мохом и скрепилась жилообразными корнями болотных трав, покрылась кочками, кустами и даже сосновым лесом, уже довольно крупным; один провал затянуло совсем, а на другом остались два глубокие, огромные окна, к которым и теперь страшно подходить с непривычки, потому что земля, со
всеми болотными травами, кочками, кустами и мелким лесом, опускается и поднимается под ногами, как зыбкая волна.
Со
всех сторон потянулись луговая мордва, черемисы, чуваши, татары и мещеряки; [Мещеряки — часть поволжских татар.] русских переселенцев, казенных крестьян разных ведомств и разнокалиберных помещиков также было
не мало.
Явились и соседи у дедушки: шурин его Иван Васильевич Неклюдов купил землю в двадцати верстах от Степана Михайловича, перевел крестьян, построил деревянную церковь, назвал свое село Неклюдовым и сам переехал в него с семейством, чему дедушка совсем
не обрадовался: до
всех родственников своей супруги, до
всей неклюдовщины, как он называл их, Степан Михайлович был большой неохотник.
Между тем,
не только виноватая, но и
все другие сестры и даже брат их с молодою женою и маленьким сыном убежали из дома и спрятались в рощу, окружавшую дом; даже там ночевали; только молодая невестка воротилась с сыном, боясь простудить его, и провела ночь в людской избе.
Закусили губы и потупили глаза свекровь и золовки,
все не любившие невестку, которая почтительно и весело отвечала на ласки свекра, бросая гордые и торжествующие взгляды на своих недоброхоток…
Дедушка употребил однажды самое действительное, последнее средство; он изрубил топором на пороге своей комнаты
все белье, сшитое из оброчной лленой холстины, несмотря на вопли моей бабушки, которая умоляла, чтоб Степан Михайлович «бил ее, да своего добра
не рубил…», но и это средство
не помогло: опять явилось толстое белье — и старик покорился…
Танайченок, будить Аксютку и барыню, — чаю!»
Не нужно было повторять приказаний: неуклюжий Мазан уже летел со
всех ног с медным, светлым рукомойником на родник за водою, а проворный Танайченок разбудил некрасивую молодую девку Аксютку, которая, поправляя свалившийся на бок платок, уже будила старую, дородную барыню Арину Васильевну.
Бабушка была женщина самая простая и находилась в полном распоряжении у своих дочерей; если иногда она осмеливалась хитрить с Степаном Михайловичем, то единственно по их наущению, что, по неуменью, редко проходило ей даром и что старик знал наизусть; он знал и то, что дочери готовы обмануть его при всяком удобном случае, и только от скуки или для сохранения собственного покоя, разумеется будучи в хорошем расположении духа, позволял им думать, что они надувают его; при первой же вспышке
всё это высказывал им без пощады, в самых нецеремонных выражениях, а иногда и бивал, но дочери, как настоящие Евины внучки,
не унывали: проходил час гнева, прояснялось лицо отца, и они сейчас принимались за свои хитрые планы и нередко успевали.
В этот раз
всё шло благополучно; может быть, и попадались целизны, только Степан Михайлович их
не замечал или
не хотел заметить.
Он побывал и на крестьянских полях, чтобы знать самому, у кого уродился хлеб хорошо и у кого плохо, даже пар крестьянский объехал и попробовал,
всё заметил и ничего
не забыл.
— «Ну, бог простит, давай новую шестерню, а у старой подтертую цевку переменить, да чтобы новая была
не толще,
не тоньше других — в этом
вся штука».
Староста уже видел барина, знал, что он в веселом духе, и рассказал о том кое-кому из крестьян; некоторые, имевшие до дедушки надобности или просьбы, выходящие из числа обыкновенных, воспользовались благоприятным случаем, и
все были удовлетворены: дедушка дал хлеба крестьянину, который
не заплатил еще старого долга, хотя и мог это сделать; другому позволил женить сына,
не дожидаясь зимнего времени, и
не на той девке, которую назначил сам; позволил виноватой солдатке, которую приказал было выгнать из деревни, жить попрежнему у отца, и проч.
В отпуск приезжал редко, да и приезжать было
не к чему, потому что у него родового имения
всего было душ с полтораста, и то малоземельных, находившихся в разнопоместном селении Грачовке.
С этой определенной целью он удвоил свои заискиванья к бабушке и тетке Прасковьи Ивановны и добился до того, что они в нем, как говорится, души
не чаяли; да и за молодой девушкой начал так искусно ухаживать, что она его полюбила, разумеется как человека, который потакал
всем ее словам, исполнял желания и вообще баловал ее.
Гость попытался восстановить общественное спокойствие и приятность беседы, но напрасно: от
всех начал он получать короткие ответы, от хозяина же и
не совсем учтивые.
Арина Васильевна с своей стороны совершенно одобрила такое намерение, но выразила сомнение, «чтобы Степан Михайлович на это согласился, и что, бог знает почему, Михаил Максимович, хотя
всем взял, но ему больно
не понравился».
— Призвали на совет старших дочерей Арины Васильевны, и под председательством старухи Бактеевой и ее дочери Курмышевой, особенно горячо хлопотавшей за майора, положено было: предоставить улаживание этого дела родной бабушке, потому что она внучке
всех ближе, но таким образом, чтоб супруга Степана Михайловича и ее дочери остались в стороне, как будто они ничего
не знают и ничему
не причастны.
Прасковья Ивановна была очень довольна, бабушке ее стало сейчас лучше, угодник майор привез ей из Москвы много игрушек и разных гостинцев, гостил у Бактеевой в доме безвыездно, рассыпался перед ней мелким бесом и скоро так привязал к себе девочку, что когда бабушка объявила ей, что он хочет на ней жениться, то она очень обрадовалась и, как совершенное дитя, начала бегать и прыгать по
всему дому, объявляя каждому встречному, что «она идет замуж за Михаила Максимовича, что как будет ей весело, что сколько получит она подарков, что она будет с утра до вечера кататься с ним на его чудесных рысаках, качаться на самых высоких качелях, петь песни или играть в куклы,
не маленькие, а большие, которые сами умеют ходить и кланяться…» Вот в каком состоянии находилась голова бедной невесты.
Через неделю жениха с невестой обвенчали с соблюдением
всех формальностей, показав новобрачной, вместо пятнадцатого, семнадцатый год, в чем по ее наружности никто усумниться
не мог.
Он убедительно доказал, что
весь гнев Степана Михайловича упадет на родную бабушку Бактееву, которая тоже по своей опасной болезни, хотя ей теперь, благодаря бога, лучше, имела достаточную причину
не испрашивать согласия Степана Михайловича, зная, что он
не скоро бы дал его, хотя конечно бы со временем согласился; что мешкать ей было нельзя, потому что она, как говорится, на ладан дышала и тяжело было бы ей умирать,
не пристроив своей родной внучки, круглой сироты, потому что
не только двоюродный, но и родной брат
не может заменить родной бабушки.
Все не могли довольно нахвалиться прекрасною парочкой молодых, во
всех так умели найти они благосклонное расположение, что одобрение этого брака сделалось общим мнением.
— Степан Михайлович, узнав, что
все живы и здоровы, светел и радостен вошел в свой господский дом, расцеловал свою Аришеньку, дочерей и сына и весело спросил: «Да где же Параша?» Ободрившись ласковостью супруга, Арина Васильевна отвечала ему с притворной улыбкой: «Где, доподлинно
не знаю; может, у бабушки.
Степан Михайлович принялся было за расправу с своей супругой, но она, повалившись ему в ноги со
всеми дочерьми и представив письма старухи Бактеевой, успела уверить его, что «знать ничего
не знает и что она была сама обманута».
Я устроила ее счастие,
не дожидаясь твоего согласия, потому что была больна при смерти и
не хотела ее оставить на
всю твою волю; ведь я знаю, что ты бешеный и сумасшедший; живя у тебя, пожалуй, она в иной час и палки отведала; Михаил Максимович ей по
всему пара, и Парашенька его сама полюбила.
Я скажу только в коротких словах, что виноватые признались во
всем, что
все подарки, и первые, и последние, и назначенные ему, он отослал к старухе Бактеевой для возвращения кому следует, что старшие дочери долго хворали, а у бабушки
не стало косы и что целый год ходила она с пластырем на голове.
Сначала он
не хотел
не только видеть, но и слышать об молодых Куролесовых, даже
не читал писем Прасковьи Ивановны; но к концу года, получая со
всех сторон добрые вести об ее житье и о том, как она вдруг сделалась разумна
не по годам, Степан Михайлович смягчился, и захотелось ему видеть свою милую сестричку.
Почувствовала ли она бессознательно, что из
всех баловниц и потатчиц ее ребяческим желаниям —
всех больше любит ее грубый брат, противник ее счастия,
не взлюбивший любимого ею мужа?..
Не знаю, но для
всех было поразительно, что прежняя легкомысленная, равнодушная к брату девочка,
не понимавшая и
не признававшая его прав и своих к нему обязанностей, имеющая теперь
все причины к чувству неприязненному за оскорбление любимой бабушки, — вдруг сделалась
не только привязанною сестрою, но горячею дочерью, которая смотрела в глаза своему двоюродному брату, как нежно и давно любимому отцу, нежно и давно любящему свою дочь…
Она
не просила, чтоб Степан Михайлович сейчас простил ее мужа, виноватого больше
всех, но надеялась, что со временем, видя, как она счастлива, какой попечительный, неутомимый хозяин ее муж, как устраивает ее состояние, — братец простит Михаила Максимовича и позволит ему приехать.
Казалось,
все обстоятельства говорили в пользу Михайла Максимовича, но дедушка повторял свое: «Хорош парень, ловок и смышлен, а сердце
не лежит».
Мало-помалу стали распространяться и усиливаться слухи, что майор
не только строгонек, как говорили прежде, но и жесток, что забравшись в свои деревни, особенно в Уфимскую, он пьет и развратничает, что там у него набрана уже своя компания, пьянствуя с которой, он доходит до неистовств всякого рода, что главная беда: в пьяном виде немилосердно дерется безо всякого резону и что уже два-три человека пошли на тот свет от его побоев, что исправники и судьи обоих уездов, где находились его новые деревни,
все на его стороне, что одних он задарил, других запоил, а
всех запугал; что мелкие чиновники и дворяне перед ним дрожкой дрожат, потому что он всякого, кто осмеливался делать и говорить
не по нем, хватал середи бела дня, сажал в погреба или овинные ямы и морил холодом и голодом на хлебе да на воде, а некоторых без церемонии дирал немилосердно какими-то кошками.
Хотя Михайло Максимович ни с кем в Чурасове
не дрался, предоставляя это удовольствие старосте и дворецкому, но
все понаслышке дрожали от одного его взгляда; даже в обращении с ним родных и коротких знакомых было заметно какое-то смущение и опасение.
Прасковья Ивановна ничего
не замечала, а если и замечала, то приписывала совсем другой причине: невольному уважению, которое внушал
всем Михайло Максимович своим диковинным хозяйством, своим уменьем жить богато и разумной твердостью своих поступков.
Наконец, старик и старуха решились рассказать барыне
всё и, улучив время, когда Прасковья Ивановна была одна, вошли к ней оба; но только вырвалось у старушки имя Михайла Максимовича, как Прасковья Ивановна до того разгневалась, что вышла из себя; она сказала своей няне, что если она когда-нибудь разинет рот о барине, то более никогда ее
не увидит и будет сослана на вечное житье в Парашино.
Может быть, что в настоящем случае твердый нрав и крепкая воля Прасковьи Ивановны, сильно подкрепленные тем обстоятельством, что
всё богатство принадлежало ей, могли бы в начале остановить ее супруга и он, как умный человек,
не захотел бы лишить себя
всех выгод роскошной жизни,
не дошел бы до таких крайностей,
не допустил бы вырасти вполне своим чудовищным страстям и кутил бы умеренно, втихомолку, как и многие другие.
Да, дело лежало у него на плечах, занимало
все его умственные способности и
не давало ему предаться пагубному пьянству, которое, отнимая у него ум, снимало узду с его страстей, чудовищных, бесчеловечных.
Пируя с гостями, он любил хвастаться, что вот эту красотку в золотых рамах отнял он у такого-то господина, а это бюро с бронзой у такого-то, а эту серебряную стопку у такого-то, — и
все эти такие-то господа нередко пировали тут же и притворялись, что
не слышат слов хозяина, или скрепя сердце сами смеялись над собой.
Она продолжала жить беззаботно и весело: летом занималась с увлечением своим плодовитым садом и родниками, которых
не позволяла обделывать и очень любила сама расчищать, а
всё остальное время года проводила с гостями и сделалась большой охотницей играть в карты.
В письме была описана
вся жизнь Михайла Максимовича и в заключение сказано, что грешно оставлять в неведении госпожу тысячи душ, которые страдают от тиранства изверга, ее мужа, и которых она может защитить, уничтожив доверенность, данную ему на управление имением; что кровь их вопиет на небо; что и теперь известный ей лакей, Иван Ануфриев, умирает от жестоких истязаний и что самой Прасковье Ивановне нечего опасаться, потому что Михайла Максимович в Чурасово
не посмеет и появиться; что добрые соседи и сам губернатор защитят ее.
Прасковья Ивановна едва
не упала в обморок от такого зрелища; она
всё поняла и, никем
не замеченная, потому что горница была полна народа, затворила дверь и вышла из сеней.