Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а
не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Неточные совпадения
Сестрицу я любил сначала больше всех игрушек, больше матери, и любовь эта выражалась беспрестанным желаньем ее видеть и чувством жалости: мне все казалось, что ей холодно, что она голодна и что ей
хочется кушать; я беспрестанно хотел одеть ее своим платьицем и кормить своим кушаньем; разумеется, мне этого
не позволяли, и я плакал.
Наконец, «Зеркало добродетели» перестало поглощать мое внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне
захотелось почитать других книжек, а взять их решительно было негде; тех книг, которые читывали иногда мой отец и мать, мне читать
не позволяли.
Дедушку с бабушкой мне также
хотелось видеть, потому что я хотя и видел их, но помнить
не мог: в первый мой приезд в Багрово мне было восемь месяцев; но мать рассказывала, что дедушка был нам очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре года ни разу у него
не побывали.
Бабушка хотела напоить нас чаем с густыми жирными сливками и сдобными кренделями, чего, конечно, нам
хотелось; но мать сказала, что она сливок и жирного нам
не дает и что мы чай пьем постный, а вместо сдобных кренделей просила дать обыкновенного белого хлеба.
Я отвечал, что маменька
не увидит, что я спрячусь в полог, когда
захочется плакать; поцеловал руку у дедушки и побежал к матери.
Он добрый, ты должен любить его…» Я отвечал, что люблю и, пожалуй, сейчас опять пойду к нему; но мать возразила, что этого
не нужно, и просила отца сейчас пойти к дедушке и посидеть у него: ей
хотелось знать, что он станет говорить обо мне и об сестрице.
Я сейчас попросился гулять в сад вместе с сестрой; мать позволила, приказав
не подходить к реке, чего именно я желал, потому что отец часто разговаривал со мной о своем любезном Бугуруслане и мне
хотелось посмотреть на него поближе.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но
не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые
не были так ласковы к нам, как мне
хотелось,
не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним
не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое
не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Дяди мои хохотали, а бедный Волков плакал от боли и досады, что
не мог попасть к губернатору, где ему очень
хотелось потанцевать.
Он начал меня учить чистописанию, или каллиграфии, как он называл, и заставил выписывать «палочки», чем я был очень недоволен, потому что мне
хотелось прямо писать буквы; но дядя утверждал, что я никогда
не буду иметь хорошего почерка, если
не стану правильно учиться чистописанию, что наперед надобно пройти всю каллиграфическую школу, а потом приняться за прописи.
Дорога в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами,
не были забыты мной, а только несколько подавлены новостью других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так
захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так
захотелось побегать с Суркой по полям, так
захотелось закинуть удочку, что все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый день просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке.
Кумыс приготовлялся отлично хорошо, и мать находила его уже
не так противным, как прежде, но я чувствовал к нему непреодолимое отвращение, по крайней мере, уверял в том и себя и других, и хотя матери моей очень
хотелось, чтобы я пил кумыс, потому что я был худ и все думали, что от него потолстею, но я отбился.
Очень мне
хотелось посмотреть этой ловли, но мать
не пустила.
Мне очень
хотелось посмотреть эту охоту, но мать
не пускала.
В прошлом лете я
не брал в руки удочки, и хотя настоящая весна так сильно подействовала на меня новыми и чудными своими явлениями — прилетом птицы и возрождением к жизни всей природы, — что я почти забывал об уженье, но тогда, уже успокоенный от волнений, пресыщенный, так сказать, тревожными впечатлениями, я вспомнил и обратился с новым жаром к страстно любимой мною охоте, и чем ближе подходил я к пруду, тем нетерпеливее
хотелось мне закинуть удочку.
Мне тоже
захотелось выудить что-нибудь покрупнее, и хотя Евсеич уверял, что мне хорошей рыбы
не вытащить, но я упросил его дать мне удочку побольше и также насадить большой кусок.
Мне стало как-то скучно и
захотелось домой; но отец и Евсеич и
не думали возвращаться и, конечно, без меня остались бы на пруду до самого обеда.
На третий день мне так уже
захотелось удить, что я, прикрываясь своим детским возрастом, от которого, однако, в иных случаях отказывался, выпросился у матери на пруд поудить с отцом, куда с одним Евсеичем меня бы
не отпустили.
Не мог я
не верить матери, но отцу
хотелось больше верить.
Сад с яблоками, которых мне и есть
не давали, меня
не привлекал; ни уженья, ни ястребов, ни голубей, ни свободы везде ходить, везде гулять и все говорить, что
захочется; вдобавок ко всему, я очень знал, что мать
не будет заниматься и разговаривать со мною так, как в Багрове, потому что ей будет некогда, потому что она или будет сидеть в гостиной, на балконе, или будет гулять в саду с бабушкой и гостями, или к ней станут приходить гости; слово «гости» начинало делаться мне противным…
Как ни
хотелось моему отцу исполнить обещание, данное матери, горячо им любимой, как ни
хотелось ему в Багрово, в свой дом, в свое хозяйство, в свой деревенский образ жизни, к деревенским своим занятиям и удовольствиям, но мысль ослушаться Прасковьи Ивановны
не входила ему в голову.
Мать еще прежде
не один раз говорила, что она хотела бы побывать в Казани и помолиться тамошним чудотворцам; что она
не видывала мощей и очень бы желала к ним приложиться; что ей
хотелось бы посмотреть и послушать архиерейской службы.
Тебе
хотелось помолиться казанским чудотворцам, ты
не любишь дня своего рождения (я и сама
не люблю моего) — чего же лучше? поезжай в Казань с Алексеем Степанычем.
Вот и собирается тот купец по своим торговым делам за море, за тридевять земель, в тридевятое царство, в тридесятое государство, и говорит он своим любезным дочерям: «Дочери мои милые, дочери мои хорошие, дочери мои пригожие, еду я по своим купецкиим делам за тридевять земель, в тридевятое царство, тридесятое государство, и мало ли, много ли времени проезжу —
не ведаю, и наказываю я вам жить без меня честно и смирно; и коли вы будете жить без меня честно и смирно, то привезу вам такие гостинцы, каких вы сами похочете, и даю я вам сроку думать на три дня, и тогда вы мне скажете, каких гостинцев вам
хочется».
Мало ли, много ли тому времени прошло: скоро сказка сказывается,
не скоро дело делается, — стала привыкать к своему житью-бытью молодая дочь купецкая, красавица писаная, ничему она уж
не дивуется, ничего
не пугается, служат ей слуги невидимые, подают, принимают, на колесницах без коней катают, в музыку играют и все ее повеления исполняют; и возлюбляла она своего господина милостивого, день ото дня, и видела она, что недаром он зовет ее госпожой своей и что любит он ее пуще самого себя; и
захотелось ей его голоса послушать,
захотелось с ним разговор повести,
не ходя в палату беломраморную,
не читая словесов огненных.
Прошло мало ли, много ли времени: скоро сказка сказывается,
не скоро дело делается, —
захотелось молодой дочери купецкой, красавице писаной, увидеть своими глазами зверя лесного, чуда морского, и стала она его о том просить и молить; долго он на то
не соглашается, испугать ее опасается, да и был он такое страшилище, что ни в сказке сказать, ни пером написать;
не токмо люди, звери дикие его завсегда устрашалися и в свои берлоги разбегалися.