Неточные совпадения
Игрушки у нас
были самые простые: небольшие гладкие шарики или кусочки дерева, которые мы называли чурочками; я строил из них какие-то клетки, а моя подруга
любила разрушать их, махнув своей ручонкой.
Нянька наша
была странная старуха, она
была очень к нам привязана, и мы с сестрой ее очень
любили.
Мать не имела расположения к уженью, даже не
любила его, и мне
было очень больно, что она холодно приняла мою радость; а к большому горю, мать, увидя меня в таком волнении, сказала, что это мне вредно, и прибавила, что не пустит, покуда я не успокоюсь.
Я
был изумлен, я чувствовал какое-то непонятное волнение и очень полюбил этих добрых людей, которые всех нас так
любят.
Отец как-то затруднялся удовлетворить всем моим вопросам, мать помогла ему, и мне отвечали, что в Парашине половина крестьян родовых багровских, и что им хорошо известно, что когда-нибудь они
будут опять наши; что его они знают потому, что он езжал в Парашино с тетушкой, что
любят его за то, что он им ничего худого не делал, и что по нем
любят мою мать и меня, а потому и знают, как нас зовут.
Отец мой очень
любил всякие воды, особенно ключевые; а я не мог без восхищения видеть даже бегущей по улицам воды, и потому великолепные парашинские родники, которых
было больше двадцати, привели меня в восторг.
Там негде
было кормить в поле, но как мать моя не
любила останавливаться в деревнях, то мы расположились между последним двором и околицей.
Когда мать выглянула из окошка и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее наполнились слезами и на лице выразилась грусть; хотя и прежде, вслушиваясь в разговоры отца с матерью, я догадывался, что мать не
любит Багрова и что ей неприятно туда ехать, но я оставлял эти слова без понимания и даже без внимания и только в эту минуту понял, что
есть какие-нибудь важные причины, которые огорчают мою мать.
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не хотел отойти ни на шаг от матери, и отец, боясь, чтобы я не расплакался, если станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все) очень их
любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня
есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала мать.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не
были так ласковы к нам, как мне хотелось, не
любили или так мало
любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Сначала заглядывали к нам, под разными предлогами, горничные девчонки и девушки, даже дворовые женщины, просили у нас «поцеловать ручку», к чему мы не
были приучены и потому не соглашались, кое о чем спрашивали и уходили; потом все совершенно нас оставили, и, кажется, по приказанью бабушки или тетушки, которая (я сам слышал) говорила, что «Софья Николавна не
любит, чтоб лакеи и девки разговаривали с ее детьми».
Она, например, не понимала, что нас мало
любят, а я понимал это совершенно; оттого она
была смелее и веселее меня и часто сама заговаривала с дедушкой, бабушкой и теткой; ее и
любили за то гораздо больше, чем меня, особенно дедушка; он даже иногда присылал за ней и подолгу держал у себя в горнице.
Я очень это видел, но не завидовал милой сестрице, во-первых, потому, что очень
любил ее, и, во-вторых, потому, что у меня не
было расположенья к дедушке и я чувствовал всегда невольный страх в его присутствии.
Должно сказать, что
была особенная причина, почему я не
любил и боялся дедушки: я своими глазами видел один раз, как он сердился и топал ногами; я слышал потом из своей комнаты какие-то страшные и жалобные крики.
Первая
была Александра Степановна; она произвела на меня самое неприятное впечатление, а также и муж ее, который, однако, нас с сестрой очень
любил, часто сажал на колени и беспрестанно целовал.
Вторая приехавшая тетушка
была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это
была предобрая, нас очень
любила и очень ласкала, особенно без других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от всех и велела так
есть, чтоб никто не видал; она пожурила няньку нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили.
Они
были в доме свои: вся девичья и вся дворня их знала и
любила, и им
было очень весело, а на нас никто и не смотрел.
Он даже высказал мне, что считал меня баловнем матери, матушкиным сынком, который отца своего не
любит, а родных его и подавно, и всем в Багрове «брезгует»; очевидно, что это
было ему насказано, а моя неласковость, печальный вид и робость, даже страх, внушаемый его присутствием, утвердили старика в таких мыслях.
Они воспитывались в Москве, в университетском благородном пансионе,
любили читать книжки и умели наизусть читать стихи; это
была для меня совершенная новость: я до сих пор не знал, что такое стихи и как их читают.
Вдобавок ко всему дядя Сергей Николаич очень
любил рисовать и хорошо рисовал; с ним
был ящичек с соковыми красками и кисточками… одно уж это привело меня в восхищение.
Это
были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей
были почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно
любил за то, что ее звали так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой офицер Христофович, которые
были дружны с моими дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это
был давнишний друг нашего дома.
Из военных гостей я больше всех
любил сначала Льва Николаевича Энгельгардта: по своему росту и дородству он казался богатырем между другими и к тому же
был хорош собою.
Долго говорила она; ее слова, нежные и грозные, ласковые и строгие и всегда убедительные, ее слезы о моем упрямстве поколебали меня: я признавал себя виноватым перед маменькой и даже дяденькой, которого очень
любил, особенно за рисованье, но никак не соглашался, что я виноват перед Волковым; я готов
был просить прощенья у всех, кроме Волкова.
Более всего
любил я смотреть, как мать варила варенье в медных блестящих тазах на тагане, под которым разводился огонь, — может
быть, потому, что снимаемые с кипящего таза сахарные пенки большею частью отдавались нам с сестрицей; мы с ней обыкновенно сидели на земле, поджав под себя ноги, нетерпеливо ожидая, когда масса ягод и сахара начнет вздуваться, пузыриться и покрываться беловатою пеленою.
Зараженный примером одного из моих дядей, который
любил декламировать стихи, то
есть читать их нараспев, я принялся подражать ему.
Я сейчас подумал, что губернатор В.** должен
быть недобрый человек; тут же я услышал, что он имел особенную причину радоваться: новый государь его очень
любил, и он надеялся при нем сделаться большим человеком.
Я видел, что моей матери все это
было неприятно и противно: она слишком хорошо знала, что ее не
любили, что желали ей сделать всякое зло.
Она отвечала холодно, что «никогда никакой власти на себя не возьмет и что
будет всех уважать и
любить, как и прежде».
Двор и улица
были полны народу: не только сошлись свои крестьяне и крестьянки, от старого и до малого, но и окольные деревни собрались проститься с моим дедушкой, который
был всеми уважаем и
любим как отец.
Я узнал, например, что они очень мало
любят, а только боятся своих родителей, что они беспрестанно лгут и обманывают их; я принялся
было осуждать своих сестриц, доказывать, как это дурно, и учить их, как надобно поступать добрым детям.
Мать
была очень этим довольна, потому что не
любила присутствия и сообщества слуг и служанок.
Наконец кончилась стукотня топоров, строганье настругов и однообразное шипенье
пил; это тоже
были для меня любопытные предметы: я
любил внимательно и подолгу смотреть на живую работу столяров и плотников, мешая им беспрестанными вопросами.
Я уже не дивился тому, что моего отца и меня все крестьяне так
любят; я убедился, что это непременно так
быть должно: мой отец — сын, а я — внук Степана Михайлыча.
Его доброе расположение ко мне впоследствии росло с годами, и когда я
был уже гимназистом, то он очень
любил меня.
Прасковья Ивановна тоже ее
любила и постоянно сидела или лежала в ней на диване, когда общество
было не так многочисленно и состояло из коротко знакомых людей.
Сестрица так меня
любила, что обо всем думала точно то же, что и я, и мы с ней всегда во всем
были согласны.
Между прочим тут находились: Александр Михайлыч Карамзин с женой, Никита Никитич Философов с женой, г-н Петин с сестрою, какой-то помещик Бедрин, которого бранила и над которым в глаза смеялась Прасковья Ивановна, М. В. Ленивцев с женой и Павел Иваныч Миницкий, недавно женившийся на Варваре Сергеевне Плещеевой; это
была прекрасная пара, как все тогда их называли, и Прасковья Ивановна их очень
любила: оба молоды, хороши собой и горячо привязаны друг к другу.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не
любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою
любит она
петь песни, слушать, как их
поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не
любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Но для того, чтоб могли случиться такие строгие и возмутительные наказания, надобно
было самой барыне нечаянно наткнуться, так сказать, на виноватого или виноватую; а как это бывало очень редко, то все вокруг нее утопало в беспутстве, потому что она ничего не видела, ничего не знала и очень не
любила, чтоб говорили ей о чем-нибудь подобном.
Денег взаймы она давала очень неохотно и также не
любила раздачу мелкой милостыни; но, узнав о каком-нибудь несчастном случае с человеком, достойным уваженья, помогала щедро, а как люди, достойные уваженья, встречаются не часто, то и вспоможенья ее
были редки, и Прасковью Ивановну вообще не считали доброю женщиною.
Надобно сказать правду, что доброты, в общественном смысле этого слова, особенно чувствительности, мягкости — в ней
было мало, или, лучше сказать, эти свойства
были в ней мало развиты, а вдобавок к тому она не
любила щеголять ими и скрывала их.
Правда, не много
было людей, которых она
любила, потому что она
любила только тех, кого уважала.
Это
были поистине прекраснейшие люди, особенно Павел Иваныч Миницкий, который с поэтической природой малоросса соединял энергическую деятельность, благородство души и строгость правил; страстно
любя свою красавицу жену, так же любившую своего красавца мужа, он с удивительною настойчивостию перевоспитывал ее, истребляя в ней семена тщеславия и суетности, как-то заронившиеся в детстве в ее прекрасную природу.
Сестрицу я
любил час от часу горячее; ее дружба очень утешала меня, но я
был старше, более развит и мог только сообщать ей свои мысли, а не советоваться с ней.
Я знал только один кабинет; мне не позволяли оставаться долго в детской у братца, которого я начинал очень
любить, потому что у него
были прекрасные черные глазки, и которого, бог знает за что, называла Прасковья Ивановна чернушкой.
Я
любил тогда рыбу больше, чем птиц, потому что знал и
любил рыбную ловлю, то
есть уженье, каждого большого линя, язя или головля воображал я на удочке, представляя себе, как бы он стал биться и метаться и как
было бы весело вытащить его на берег.
По совету тетушки, для нашего усыпления позвали один раз ключницу Палагею, которая
была великая мастерица сказывать сказки и которую даже покойный дедушка
любил слушать.
Они неравнодушно приняли наш улов; они ахали, разглядывали и хвалили рыбу, которую очень
любили кушать, а Татьяна Степановна — удить; но мать махнула рукой и не стала смотреть на нашу добычу, говоря, что от нее воняет сыростью и гнилью; она даже уверяла, что и от меня с отцом пахнет прудовою тиной, что, может
быть, и в самом деле
было так.
Мы с Евсеичем стояли на самом высоком берегу Бугуруслана, откуда далеко
было видно и вверх и вниз, и смотрели на эту торопливую и суматошную ловлю рыбы, сопровождаемую криком деревенских баб, мальчишек и девчонок; последние употребляли для ловли рыбы связанные юбки и решета, даже хватали добычу руками, вытаскивая иногда порядочных плотиц и язиков из-под коряг и из рачьих нор, куда во всякое время особенно
любят забиваться некрупные налимы, которые также попадались.
Бабушка же и тетушка ко мне не очень благоволили, а сестрицу мою
любили; они
напевали ей в уши, что она нелюбимая дочь, что мать глядит мне в глаза и делает все, что мне угодно, что «братец — все, а она — ничего»; но все такие вредные внушения не производили никакого впечатления на любящее сердце моей сестры, и никакое чувство зависти или негодования и на одну минуту никогда не омрачали светлую доброту ее прекрасной души.