Неточные совпадения
Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесятых
годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, — кормилица, маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого определенного значенья и
были только безыменными образами.
Тут следует большой промежуток, то
есть темное пятно или полинявшее место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже очень больным, и не в начале болезни, которая тянулась с лишком полтора
года, не в конце ее (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь.
Я принялся
было за Домашний лечебник Бухана, но и это чтение мать сочла почему-то для моих
лет неудобным; впрочем, она выбирала некоторые места и, отмечая их закладками, позволяла мне их читать; и это
было в самом деле интересное чтение, потому что там описывались все травы, соли, коренья и все медицинские снадобья, о которых только упоминается в лечебнике.
Дедушку с бабушкой мне также хотелось видеть, потому что я хотя и видел их, но помнить не мог: в первый мой приезд в Багрово мне
было восемь месяцев; но мать рассказывала, что дедушка
был нам очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре
года ни разу у него не побывали.
Степь не
была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале
лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава
была скошена и сметана в стога, а по другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь
была тиха, и ни один птичий голос не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже не кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Когда же мой отец спросил, отчего в праздник они на барщине (это
был первый Спас, то
есть первое августа), ему отвечали, что так приказал староста Мироныч; что в этот праздник точно прежде не работали, но вот уже
года четыре как начали работать; что все мужики постарше и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни все приедут, и что в поле остался только народ молодой, всего серпов с сотню, под присмотром десятника.
Что такое староста Мироныч — я хорошо понял, а что такое барщина — по моим
летам понять мне
было трудно.
Солнце стояло еще очень высоко;
было так жарко, как среди
лета.
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем
были такие прекрасные букеты цветов, что я много
лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Это
был скорее огород, состоявший из одних ягодных кустов, особенно из кустов белой, красной и черной смородины, усыпанной ягодами, и из яблонь, большею частию померзших прошлого
года, которые
были спилены и вновь привиты черенками; все это заключалось в огороде и
было окружено высокими навозными грядками арбузов, дынь и тыкв, бесчисленным множеством грядок с огурцами и всякими огородными овощами, разными горохами, бобами, редькою, морковью и проч.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не
были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по
летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Здоровье моей матери видимо укреплялось, и я заметил, что к нам стало ездить гораздо больше гостей, чем прежде; впрочем, это могло мне показаться: прошлого
года я
был еще мал, не совсем поправился в здоровье и менее обращал внимания на все происходившее у нас в доме.
Это
были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей
были почти одних
лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой офицер Христофович, которые
были дружны с моими дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это
был давнишний друг нашего дома.
Надо вспомнить, что я
года полтора
был болен при смерти, и потому не удивительно, что меня берегли и нежили; но милая моя сестрица даром попала на такую же диету и береженье от воздуха.
Она имела много изданий; кажется, первое
было сделано в 1792
году.
Я имею теперь под руками три издания «Детской библиотеки»: 1806 (четвертое издание), 1820 и 1846
годов (вероятно, их
было более десяти); но, к удивлению моему, не нахожу в двух последних небольшой драматической пиески, в которой бедный крестьянский мальчик
поет следующую песню, сложенную для его отца каким-то грамотеем.
Почему и кем
была исключена драматическая пиеса и песня в изданиях 1820 и 1846
годов, не понимаю.
Какая надобность
была перепечатывать текст старых изданий 1790
годов, когда
было издание 1806
года, исправленное и значительно пополненное самим Шишковым?
Он указал мне зарубки на дубовом пне и на растущем дубу и сказал, что башкирцы, настоящие владельцы земли, каждые сто
лет кладут такие заметки на больших дубах, в чем многие старики его уверяли; таких зарубок на пне
было только две, а на растущем дубу пять, а как пень
был гораздо толще и, следовательно, старее растущего дуба, то и
было очевидно, что остальные зарубки находились на отрубленном стволе дерева.
Отец прибавил, что он видел дуб несравненно толще и что на нем находилось двенадцать заметок, следовательно, ему
было 1200
лет.
Во все время моего детства и в первые
года отрочества заметно
было во мне странное свойство: я не дружился с своими сверстниками и тяготился их присутствием даже тогда, когда оно не мешало моим охотничьим увлечениям, которым и в ребячестве я страстно предавался.
Голова моя
была старше моих
лет, и общество однолетних со мною детей не удовлетворяло меня, а для старших я
был сам молод.
У меня
было и предчувствие и убеждение, что с нами случится какое-нибудь несчастие, что мы или замерзнем, как воробьи и галки, которые на
лету падали мертвыми, по рассказам Параши, или захвораем.
Все в ней
было точно так же, как и прошлого
года, только стекла чудными узорами разрисовались от сильного мороза.
Тогда мы тетушку Татьяну Степановну увезем в Уфу, и
будет она жить у нас в пустой детской; а если бабушка не умрет, то и ее увезем, перенесем дом из Багрова в Сергеевку, поставим его над самым озером и станем там
летом жить и удить вместе с тетушкой…
Хотя это известие очень меня занимало и радовало, но грустно мне
было лишиться надежды прожить
лето в Сергеевке.
Споры, однако, продолжались, отец не уступал, и все, чего могла добиться мать, состояло в том, что отец согласился не выходить в отставку немедленно, а отложил это намерение до совершенного выздоровления матери от будущей болезни, то
есть до
лета.
По крайней мере, хотя несколько раз в
год можно
будет с ними отвести душу».
В этот
год там случился неурожай; ржаные хлеба
были редки, а яровые — низки и травны.
Терентий
был тогда же отставлен от всех работ и через
год умер.
Отец с досадой отвечал: «Совестно
было сказать, что ты не хочешь
быть их барыней и не хочешь их видеть; в чем же они перед тобой виноваты?..» Странно также и неприятно мне показалось, что в то время, когда отца вводили во владение и когда крестьяне поздравляли его шумными криками: «Здравствуй на многие
лета, отец наш Алексей Степаныч!» — бабушка и тетушка, смотревшие в растворенное окно, обнялись, заплакали навзрыд и заголосили.
Его доброе расположение ко мне впоследствии росло с
годами, и когда я
был уже гимназистом, то он очень любил меня.
В этот
год также
были вынуты из гнезда и выкормлены в клетке, называвшейся «садком», два ястреба, из которых один находился на руках у Филиппа, старого сокольника моего отца, а другой — у Ивана Мазана, некогда ходившего за дедушкой, который, несмотря на то, что до нашего приезда ежедневно посылался жать, не расставался с своим ястребом и вынашивал его по ночам.
В Мертовщине
был еще человек, возбуждавший мое любопытство, смешанное со страхом: это
был сын Марьи Михайловны, Иван Борисыч, человек молодой, но уже несколько
лет сошедший с ума.
И память, и дар слова
были у него удивительные:
года, числа указов и самые законы знал он наизусть.
Рябая девица
была Александра Ивановна Ковригина, двоюродная моя сестра, круглая сирота, с малых
лет взятая на воспитанье Прасковьей Ивановной; она находилась в должности главной исполнительницы приказаний бабушки, то
есть хозяйки дома.
Потом она стала сама мне рассказывать про себя: как ее отец и мать жили в бедности, в нужде, и оба померли; как ее взял
было к себе в Багрово покойный мой и ее родной дедушка Степан Михайлович, как приехала Прасковья Ивановна и увезла ее к себе в Чурасово и как живет она у ней вместо приемыша уже шестнадцать
лет.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие
летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она
петь песни, слушать, как их
поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Говела она не всегда в Великий пост, а как ей вздумается, раза по два и по три в
год, не затрудняясь употребленьем скоромной пищи, если
была нездорова; терпеть не могла монахов и монахинь, и никогда черный клобук или черная камилавка не смели показываться ей на глаза.
«Да, Софья Николавна, — говорила она, — ты еще не видала моего Чурасова; его надо видеть
летом, когда все деревья
будут покрыты плодами и когда заиграют все мои двадцать родников.
В самом деле, там
было очень хорошо: берега
были обсажены березами, которые разрослись, широко раскинулись и давали густую тень; липовая аллея пересекала остров посередине; она
была тесно насажена, и под нею вечно
был сумрак и прохлада; она служила денным убежищем для ночных бабочек, собиранием которых, через несколько
лет, я стал очень горячо заниматься.
Я очень хорошо помнил, в какую беду ввел
было ее прошлого
года и как я потом раскаивался, но утаить всего я не мог.
Отец хотел только оттянуть подалее время отъезда, вместо 1 августа ехать 10-го, основываясь на том, что все
лето были дожди и что яблоки
поспеют только к Успеньеву дню.
Тетушка Аксинья Степановна
была радехонька такому зятю, но по молодости невесты (ей
было ровно пятнадцать
лет) отложила совершение этого дела на
год.
Три
года для восьмилетнего возраста значат очень много, и можно
было бы ожидать, что я гораздо живее, сознательнее, разумнее почувствую красоты разнообразной, живописной природы тех местностей, по которым нам должно
было проезжать.
К прискорбию моему, я не мог участвовать в такого рода уженье: оно
было мне еще не по
летам, и на маленькую свою удочку таскал я маленьких рыбок на мелком, безопасном месте, сидя на плотине.
Зимой я ничего не заметил, но
летом увидел, что это
было самое скучное степное место.
Пересыхающая во многих местах речка Берля, запруженная навозною плотиной, без чего
летом не осталось бы и капли воды, загнившая, покрытая какой-то пеной,
была очень некрасива, к тому же берега ее
были завалены целыми горами навоза, над которыми тянулись ряды крестьянских изб; кое-где торчали высокие коромыслы колодцев, но вода и в них
была мутна и солодковата.
Флигель, в котором мы остановились,
был точно так же прибран к приезду управляющего, как и прошлого
года. Точно так же рыцарь грозно смотрел из-под забрала своего шлема с картины, висевшей в той комнате, где мы спали. На другой картине так же лежали синие виноградные кисти в корзине, разрезанный красный арбуз с черными семечками на блюде и наливные яблоки на тарелке. Но я заметил перемену в себе: картины, которые мне так понравились в первый наш приезд, показались мне не так хороши.
Дурасов
был известный богач, славился хлебосольством и жил великолепно; прошлого
года он познакомился с нами в Чурасове у Прасковьи Ивановны.