Антука
1888
Глава восьмая
Паныч Гершко оказался против Якуба находчивей. Он, как только увидал мертвого Якуба, сам начал про просьбу кричать:
— Я имею просьбу… Ай, я имею большую предсмертную просьбу!
Ксендз говорит:
— Хорошо, хорошо! Ты ее скажешь. Но только я вперед тебе должен одно сказать: пожалуйста, не просись в христианскую веру. Это у вас такая привычка, но теперь тебе это не поможет, а ты только поставишь нас в неприятное положение.
— Ой, нет, нет! — говорил паныч Гершко, — теперь в христианскую веру проситься не буду. Я совсем другое… Совсем простое прошу.
— Ну, простое проси.
— Я прошу не вешать меня за шею!
Гонорат остановил рассказ и воскликнул:
— Вы понимаете, в чем тут штука?
Мориц молча кивнул головой, а реби Фола вскричал:
— Разумно!
Гонорат бросил на него презрительный взгляд и продолжал:
— Разумно!.. А вот же ты увидишь, к чему это повело!
Ксендз рассердился.
— Ах ты, — говорит, — каналья! Так-то ты за деликатность платишь! Разве это можно выдумывать!
— Отчего же не можно?
— Да за что же мы тебя повесим?
А Гершко отвечает:
— Мне все равно… Хоть ни за что не вешайте.
Флориан только плечами пожал и говорит:
— Нет, братцы, жиды такой народ, что с ними, действительно, ничего невозможно.
И Гершку повесили.
— За что же? — перебил Мориц.
— Ну, конечно, за шею.
Вышла пауза.
Мориц побарабанил пальцами и, вздохнув, сказал:
— Да, это гемютлих… Сколько вы, капитане, в самом деле пережили ужасного!
— Не мало, Мориц, не мало.
— Но вы, все-таки, хорошо нашлись.
— Как кажется. Иначе мне самому висеть бы на дышле.
— Конечно, конечно! — заметил Целестин. — Нельзя спорить, что всех находчивее вышли ксендз с Гоноратом. Они ли не молодцы! Сами, черт знает, выдумали откуда-то какой-то старинный обозный обычай, сами предсмертную просьбу учредили и сами же все это уничтожили: удавили людей, как тетеревят, а сами живут спокойно.
Гонорат посмотрел на Целестина и, покачав головою, вздохнул и молвил:
— Почтенный пан Целестин, вы не можете судить чужую душу. Теперь я спокоен, но меня это долго мучило, и я не находил покоя даже после того, как нас тогда скоро рассеяли, и я принес покаяние, и меня простили…
— А вы, капитане, чистосердечно раскаялись? — спросил Мориц.
— Это что за вопрос? Разумеется, чистосердечно.
— То-то… как добрый католик.
Гонорат покачал головою.
— Любезнейший Мориц! Как это глупо!
— Да я ничего.
— Нет, не «ничего». А я это для твоей же пользы… Я переменил свой образ мыслей, и надел вот эту жандармскую шляпу с казенным пером, Мориц, — это всякий может видеть; но я долго не знал покоя в жизни.
Целестин сделал презрительную гримасу и процедил:
— Отчего же это?
— Да, вот именно «отчего»? Тебе, почтенный Целестин, будет непонятно, потому что ты не поляк.
— Почему же это я не поляк?
— Потому что ты лютер или кальвин, а не католик, и у тебя черствое сердце. Ты — ведь я тебя знаю… ты не веришь…
— Вы все должны знать.
— Да не перебивай! Ты в Бога не веришь.
— Вы врете.
— Возьми свое слово назад. Твоя вера, какова она есть, это все равно, что ее и нет. Ты хлопочешь о том, что всего меньше стоит. Не отпирайся: ты внушаешь молодым людям, что поэзия вздор, и хлопочешь только о том, чтобы все занимались работой, чтобы процветал труд и ремесла, как будто в этом для нас все и дело; а я — добрый католик: и люблю поэзию, и имею чувствительное сердце: мне дорого то, что ждет нас после смерти. Да; мне всегда приходит на память, что всем надо умереть… И когда мне это придет на ум, и я подумаю, что я тоже умру, то всякий раз ясно вижу перед собою это… как у них были глаза… оба к носу… и темя шевелилось. Я уверяю тебя, что это престрашно, и это со мною долго продолжалось.
— Но, однако, прошло?
— Да, прошло.
— Отчего же?
— От одного ужасного случая, от которого я черт знает как уцелел на свете.
— Какой же это случай? — спросил Мориц.
— Это, Мориц, был чертовский случай, — это адская сцена, на которую опять выходит отец Флориан.
Реби Фола потянул ухо к Морицу и прошептал:
— Так это было на сцене!
— Да, реби Фола, — молчите, — все это было на сцене.
— Хорошо, хорошо!
Гонорат продолжал.