Глава 3
Время, рациональность, сотрудничество
3.1. Одного равновесия недостаточно
Во вступительной главе было показано, что разработка и осуществление мер экономической политики базируются на весьма своеобразном понимании экономической науки, в рамках которого ее предметом считаются не реальные люди, а типовые экономические агенты (акторы) и/или широкие социальные группы, в том числе латентные и активные коалиции. Эта разновидность экономической науки довольно мало интересуется выяснением того, чтó на самом деле думают и делают действующие агенты, и обычно удовлетворяется формулированием упрощающих рабочих гипотез, которые затем используются для обнаружения фундаментальных статистических закономерностей. Как ясно выразился Милтон Фридмен около 60 лет назад, эти гипотезы принимаются или отвергаются в зависимости от их прогностической силы. На словах важность изучения предпочтений (относительно которых принято считать, что они весьма трудно поддаются определению и генерализации) иногда признается, однако большинство экономистов склонны исходить из якобы испытываемого людьми удовлетворения от того, что они находятся в состоянии экономического равновесия, а также из якобы присущего людям стремления к достижению этого состояния и якобы имеющихся у них знаний о том, как этого состояния достичь. При этом все остальные элементы реальности, конечно, не игнорируются совсем, но де-факто исключаются из сферы экономических исследований, и их изучение вменяется в обязанность другим наукам, таким как психология или антропология. Неудивительно, что данный подход привел к тому, что экономисты стали строить модели и системы уравнений, описывающие действия и взаимодействия неких существ, подобных роботам, которые либо находятся в состоянии равновесия, либо пытаются оказаться в этом состоянии. В последние десятилетия поиски свойств равновесия и попытки определить условия равновесия стали главным элементом позитивистской доктрины и тем самым главным признаком сдвига мейнстрима к трактовке экономической теории как одной из естественных наук.
В действительности понятие равновесия не слишком далеко продвигает творцов экономической политики. Если понимать его буквально, этот термин указывает на ситуацию, в которой каждый экономический агент не имеет никаких стимулов для того, чтобы изменить свое поведение и начать действовать как-то иначе. Последовательно логическое рассуждение приводит к выводу, согласно которому экономическая политика, направленная на достижение равновесия, состоит в том, чтобы помочь индивиду в его стремлении к счастью в условиях ограничений, налагаемых редкостью, т. е. чтобы помочь ему в его усилиях полностью использовать все доступные ему возможности. Это практически не выходит за рамки обеспечения защиты физической неприкосновенности, прав собственности, свободы контрактов и, возможно, принуждения к соблюдению добровольно заключенных соглашений. Иначе говоря, экономическая политика должна иметь своей целью облегчение поиска равновесия и обеспечение сохранности этого состояния. Схожая логика применима и к понятию «социального равновесия», которое описывает гипотетическую ситуацию, когда агенты довольны тем, что они делают, пока их поведение соответствует (или направлено к достижению такого соответствия) коллективным интересам, определяемым политической элитой[64].
Таким образом, рассмотренное с нормативной точки зрения равновесие представляет собой либо тавтологию, либо прикрытие произвола. Если упор делается на том факте, что каждый экономический агент всегда действует так, как он действует, потому что он думает, что у него нет лучшей альтернативы, тогда он всегда находится в состоянии равновесия просто по определению. Государству для достижения равновесия ничего делать не нужно, за исключением мер, перечисленных выше. Однако, если равновесие представляет собой предварительно установленную коллективную цель, скрытую под покровом неопределенности и неведения, который, по счастью, неким таинственным образом прозрачен для политиков и технократов[65], тогда определение этой коллективной цели представляет собой результат произвольного выбора немногих, а не объект научного исследования.
Чтобы стать операционально полезной, идея равновесия должна быть усовершенствована с помощью двух линий рассуждений, одна из которых апеллирует к понятию времени, а другая — к понятию рациональности. Эти концепции и последствия их использования выдвигают на первый план одну из опорных конструкций экономической политики[66], и обеспечивают для квалифицированных и внимательных плановиков логическую возможность разрабатывать стратегии, направленные на достижение желаемых целей (конструктивизм), или ускорять то, что в ином случае стало бы итогом хотя и приводящего к цели, но весьма длительного эволюционного процесса (вариант спонтанного порядка). Изучение этих аспектов составляет главное содержание данной главы (разделы 3.2 и 3.3), в которой мы попытаемся проанализировать основания индивидуального поведения и оценить степень, в которой внешнее вмешательство в деятельность индивидов с целью исправления ошибок и/или расширения сотрудничества является оправданным. Имея в виду эту цель, в четвертом разделе мы вновь обратимся к оценке последствий работы с понятиями времени и рациональности в разных контекстах; в частности, нами будут проанализированы такие феномены, как эффект безбилетника, альтруизм, культура и обычаи.
3.2. Иллюзии экономики без времени
Много лет тому назад Армен Алчиан в [Alchian, 1950] заметил, что анализ и планирование равновесия имеют смысл, только если имеет место желание действовать вне понятия о времени, т. е. в том случае, если не принимать во внимание тот факт, что человеческая деятельность в будущем отличается, причем двояким образом, от человеческой деятельности в настоящем. Во-первых, это отличие связано с тем, что вследствие приобретенного знания[67], прогресса технологий, эволюции институтов и новых психологических паттернов[68]предпочтения и возможности изменяются. Во-вторых, оно связано с тем, что вследствие фундаментальной неопределенности будущего можно гарантировать, что указанные изменения будут непредсказуемыми, по крайней мере отчасти[69].
С другой стороны, если в теоретической схеме присутствует концепция времени, то будущее до некоторой степени всегда является неизвестным, поскольку нам не известно, чему суждено случиться вокруг нас. Мы не можем предвидеть, какой будет наша реакция на новые системы стимулов. Мы даже не знаем, будут ли стимулы, воздействие которых мы испытывали в прошлом, приводить к такой же ответной реакции в будущем. Следовательно, если теория учитывает существование времени, и если при этом приходится прибегать к экстраполяции, нужно понимать, что прогнозы неизбежно превращаются в гадание или в лучшем случае в информированное гадание. В этой ситуации понятие равновесия, возможно, остается релевантным для дескриптивных исследований, как это имеет место в области экономической истории, но претензии экономистов-теоретиков на использование понятия равновесия в целях объяснения или в нормативной теории могут иметь лишь весьма ограниченный характер[70].
В противном случае, т. е. в случае, когда экономическая теория не содержит понятия времени, будущее есть просто повторение настоящего, дополненное результатами сегодняшних действий или планами таких действий. Иными словами, то, что мы должны будем делать завтра, является предсказуемой комбинацией того, кем мы являемся сегодня, и новых связей, порожденных нашим текущим поведением. Как было отмечено выше, для описания таких комбинаций и разрабатываются модели и статистические методы. Поэтому сегодня хорошими разработчиками экономико-математических моделей являются те, кто предлагают хорошее описание прошлого и работают с такой областью, которая не испытывает на себе воздействия новых событий, что придает всей этой деятельности несколько парадоксальный характер. Таким образом, для достижения каких-либо успехов в занятиях экономической наукой требуется, чтобы будущее не наступало до тех пор, пока не подтвердится высокая степень его соответствия статистическим данным. Поэтому не приходится удивляться тому, что прогноз обязательно совпадает с экстраполяцией, если не происходит ничего нового.
3.2.1. Отсутствие времени и природа противоциклической экономической политики
Справедливости ради нужно признать, что экономико-теоретический подход, не включающий феномен времени, достаточно хорош для упражнений по моделированию. Однако этот подход становится критически проблематичным, когда используется для оправдания стабилизационной экономической политики. Конечно, профессиональное сообщество не отрицает существования неопределенности. Даже самый верный адепт позитивизма знает, что картины в его хрустальном шаре не вполне отчетливы, и на самом деле даже такой позитивист готов признать, что изменения, порожденные неопределенностью, могут ослабить его претензии на постижение нормативного совершенства, не зависящего от времени. Достаточно бросить беглый взгляд на большинство динамических моделей, чтобы понять, что их разработчики предупреждают читателей, чтобы те не допускали наличия потенциальных «шоков», которые выявлялись бы в моменты, когда модель применяется и/или когда счет по ней заканчивается.
Тем не менее те, кто формирует и реализует экономическую политику, полагают также, что настоящее не является желательным, что его необходимо скорректировать с помощью некоего просвещенного дирижизма, и что не стоит надеяться на спонтанное и достаточно быстрое улучшение ситуации, сложившейся к настоящему моменту. Хотя плановик понимает, что впереди его ждут вызовы технического характера, он верит в то, что благотворное планирование в конце концов позволит сделать все правильно или почти правильно. Действительно, согласно представителям позитивистского мейнстрима даже такой хрустальный шар, в котором ничего нельзя увидеть, годится для обоснования вмешательства государства в экономику, и предположение об отсутствии времени вполне приемлемо, по крайней мере в периоды времени, границы которых определяются шоками. Если возникнут проблемы, то подходящим названием игры будет «оптимальная подстройка». Например, если лицо, формирующее и реализующее экономическую политику, ставит своей целью увеличить какой-либо агрегированный показатель производства и что-то еще, например совокупный спрос на труд в экономике, и если избранным средством будет более мягкая кредитно-денежная политика, то соображения о побочных эффектах таких мер отойдут на второй план. Другой вариант состоит в том, что беспокойство по поводу побочных эффектов будет уменьшено обещаниями на более поздних стадиях принять дополнительные меры, направленные на уменьшение ущерба от возможных нежелательных результатов первоначальных мер, причем, никакого особого внимания на проблему взаимодействия между мерами первой и второй стадий (например, в том, что касается порождаемых этими мера ожиданий) никогда никто не обратит. Мы знаем, что в рамках нашего примера проблема, связанная с тем, что в реальности время существует, заставляет лицо, принимающее решения, периодически оценивать, являются ли текущие особенности кредитно-денежной политики эффективными средствами достижения заявленных целей (высокие темпы роста производства и занятости). Если один из этих показателей принимает значения, считающиеся нежелательными, в экономику закачивается дополнительное количество денег. Если экономика перегревается (имеет место инфляция), то излишняя ликвидность изымается. Это порождает два последствия. Во-первых, экономические агенты будут принимать во внимание временной лаг между тем моментом, когда мера денежной политики осуществляется, и тем моментом, когда она начинает действовать. Как часто указывается в литературе, это может оказаться совсем не так легко, не в последнюю очередь потому, что предусмотренные вливания могут более не осуществляться в тот момент, когда они начнут действовать. С другой стороны, по самой своей природе необходимая коррекция может не быть ярко выраженной, особенно когда цели экономической политики генерируют потенциальные конфликты. Очевидными примерами здесь является конфликт между инфляцией и экономическим ростом, конфликт между расширением экономики в ответ на рост государственных расходов и ее сжатием в ответ на настоящее и будущее налогообложение, конфликт между искушением предоставить социальные гарантии (привилегии) и уменьшением возможностей для безработных и протекционизмом.
Итак, все говорит о том, что некоторые разновидности экономической политики, похоже, разглядеть будущее в хрустальном шаре, в котором ничего разглядеть нельзя. В соответствии с вышеупомянутой потребностью в корректировке экономической политики в ходе ее реализации, и принимая во внимание, что неспособность учесть неопределенность менее значима по своим последствиям при уменьшении временнóго горизонта, вера в результативность мер экономической политики предполагает, что разумное вмешательство в экономику имеет тенденцию применяться в краткосрочном периоде. Долгосрочная перспектива преобразуется в последовательность краткосрочных мероприятий, подлежащих частому пересмотру и обновлениям. Итог очевиден: игнорируя неопределенность, творцы экономической политики сами неизбежно превращаются в источник дополнительной неопределенности[71].
3.2.2. Отступление: новое вино в старые мехи
Нужно отметить, что все вышесказанное не вполне ново. На самом деле нынешние попытки основать общественную науку, которая не содержала бы категории времени, есть упрощенная версия старой истории, а именно концепции временного горизонта человека[72]. В христианском Средневековье в будущем наступал конец света, день Страшного суда[73]. Так как конец света был зафиксирован, течение времени начинало осознаваться как уменьшение остающегося ресурса. В те дни это означало, что человек должен забыть о материальном благополучии и все свои силы отдать тому, чтобы духовно приготовиться к попаданию в ряд тех немногих, кому суждена жизнь вечная. В XVII в. Тридцатилетняя война превратила представление об исчерпании ограниченного ресурса времени в средневековую фантазию, которая позже была заменена на прямо противоположную концепцию — концепцию ускорения времени и его человеческого изменения. Согласно этой концепции протекание времени более не мыслилось в виде уменьшающегося периода, отделяющего сегодняшний момент в жизни человечества от момента Страшного суда. Время стало тем, что доступно индивиду для самореализации, для улучшения материальных условий своей собственной жизни и для общественного прогресса. Таким образом, новая цель более не состояла в обеспечении религиозного единства ввиду Страшного суда, она трансформировалась в необходимость обеспечить религиозную терпимость, которая требуется, чтобы избегать конфликтов и прочих горестей земных. На смену универсальному общественному телу, помышляющему о единой цели, пришли отдельные индивиды, обладающие непредвзятым разумом[74].
Говоря сегодняшним языком, можно утверждать, что экономическая теория, не содержащая категории времени, эквивалента принятию концепции убывающего ресурса времени, в течение которого общества должны достичь некоей конечной цели, обладающей свойством идеала, в виде, например, социальной справедливости, стабилизации, устойчивого роста или стагнации, причем, этот конечный идеал лежит, по крайней мере отчасти, вне сферы целесообразной деятельности человека, и может быть упущен или предан, если индивидов предоставить самим себе, допустив, чтобы они руководствовались своими собственными («эгоистическими») соображениями материального характера. Неудивительно, что это воззрение резко контрастирует с идеей ускорения времени, согласно которой будущее представляет собой неизвестный результат творческих усилий человека, по определению лежащий за пределами горизонтов плановика и социального инженера[75].
К сожалению, есть искушение считать, что в последние несколько десятилетий преобладающее направление в экономической теории и экономической политике следовало мировоззрению, которое было устаревшим уже 350 лет назад. Иногда противоречие между концепцией исчерпания ресурса времени, с одной стороны, и ожиданиями постоянного роста жизненного уровня — с другой, успешно скрывалось, как будто оно заметалось под ковер бурного, самоподдерживающегося технологического прогресса, в особенности в тот период, когда социальная инженерия еще не слишком затрудняла предпринимательскую деятельность. Иногда это противоречие обнаруживало себя и приводило к кризису. Например, так произошло в конце 1920-х гг. и повторилось в 2007–2009 гг., когда политики отреагировали на экономический крах популистскими мерами, и в обществе восторжествовали идеи исчерпания времени. В каждом из этих случаев выбор делался в пользу Мартина Лютера, а не Давида Юма. Конечно, временной горизонт больше не определялся моментом предположительно неминуемого конца света, но острая потребность раздавать обещания социальной справедливости и гарантий (современная версия конца света) была очевидной.
3.3. От методологического индивидуализма к рациональности и осознанности
В последние десятилетия в качестве практического ответа на эти противоречия были выдвинуты две линии рассуждений. Обе они подаются в качестве доктрин, свободных от ценностных суждений, и поэтому обе они претендуют на то, что не подлежат ни моральной оценке, ни проверке на наличие эсхатологических допущений. Одна линия выступает под эмблемой рациональности, и мы проанализируем ее прямо сейчас. В рамках другой линии обсуждаются вопросы, относящиеся к феномену сотрудничества между людьми, и ее содержание составит предмет раздела 3.4.
Релевантность проблемы рациональности связана с принципом, который обычно определяется как методологический индивидуализм. В краткой формулировке методологический индивидуализм означает, что все объяснения общественных явлений начинаются с индивида, поскольку субъектом любой целенаправленной деятельности с необходимостью является именно индивид. Конечно, можно спорить о том, что лежит в основе действий индивида: эгоистический хладнокровный расчет; инстинкты и страсти; воспроизведение действий какого-то иного лица (или желание все делать наоборот); все определяется положением звезд, — или все эти факторы действуют одновременно. Так или иначе, в соответствии с этим подходом первичным движителем действия остается человек, который может действовать в качестве одиночного индивида, будучи либо физически изолированным (как Робинзон Крузо, не участвующий в обмене), либо если он следует образцам аскетического поведения (как анахорет, не участвующий в производстве). Но он может выбрать (и чаще всего выбирает именно этот вариант) участие в обмене посредством продажи производимых им товаров и услуг; он может решить сотрудничать с другими людьми, участвуя в действиях, согласованных с другими (координация); либо он может предпочесть делегировать это другим, поручив им действовать от своего имени. Множество индивидов, рассмотренных вместе, могут осуществлять коллективные действия. Аналогично взаимодействия индивидов, формирующих общественное тело, производят то, что можно определить как агрегированное поведение.
Таким образом, методологический индивидуализм не отрицает того обстоятельства, что социальное окружение (институты) влияет на индивидуальные предпочтения и поведение индивидов. Даже если некто утверждает, что предпочтения не являются предметом экономико-теоретического исследования[76], действия индивидов на самом деле являются взаимозависимыми. А поскольку взаимозависимость обнаруживает такой факт, как следование данным наборам норм, нет никаких сомнений в том, что методологический индивидуализм по необходимости отводит центральную роль институциональной картине как в статическом, так и в динамическом контексте.
В заключение скажем, что трудно не согласиться с сутью индивидуалистической позиции[77]. Но если она принимается, методологический спор неизбежно переходит на следующий этап, который занимает центральное место в дискуссии о рациональности: делает ли индивид то, что он на самом деле хочет делать? Действительно ли он поступает согласно своим собственным интересам?
3.3.1. Рациональность и политическое действие
Если ответ на этот вопрос положителен, то творцы экономической политики должны, оставаясь там, где они пребывают, сосредоточиться на экономической конституции, на том, чтобы облегчить для индивида целесообразные действия и взаимодействия с потенциальными сторонами сделок. Как мы знаем, такова позиция австрийской школы. Если же ответ отрицательный, то в сферу экономической политики входит вмешательство, осуществляемое с целью сделать экономического агента более счастливым, несмотря на присущие ему недальновидность и противоречивость его убеждений и желаний[78], либо, выражаясь на экономико-теоретическом жаргоне, несмотря на его ограниченную рациональность[79]. Очевидно, что эта точка зрения отличается от двух разновидностей оправдания экономической политики, представленных в предыдущей главе[80], поскольку в этом случае целью вмешательства является осуществление того, что делал бы индивид, если бы он действовал, преследуя свои материальные интересы. Иначе говоря, причина ограничения и, возможно, нарушения прав свободного экономического агента в экономике без времени состоит в том, что агент отклонится от ситуации идеального вальрасовского равновесия, в которой исключено приобретение знаний (здесь нет ничего нового, что можно было бы узнать), а нарушение планов индивидов, вызванное неопределенностью, исключено. Таким образом, привлекая понятие иррациональности (ограниченной рациональности), политики апеллируют к стремлению индивида к счастью, исходя из подразумеваемой рациональности (и почти из подразумеваемого общественного договора), в соответствии с которой никто в здравом уме не будет возражать против внешнего вмешательства, которое явным образом улучшает его положение.
Надо отдать должное тем немногим авторам, которые отмечали, что дискуссии о рациональности по большей части почти бесполезны, если только это не обсуждение терминологических проблем[81]. Помимо всего прочего, говорится в таких работах, нет никаких сомнений в том, что индивид всегда стремится к увеличению степени своего удовлетворения (максимизирует полезность). Таким образом, чтобы описать тот факт, что условия, в которых индивид доволен, предпочтительнее ситуации, в которой он не так доволен[82], нет никакой необходимости вводить термин «рациональность» (и «полезность»). Не отрицая наличия у такой позиции определенных положительных моментов, мы считаем, что с ее принятием упускается нечто важное. Как только мы признаем, что индивиды не могут всегда адекватно осознавать ситуацию или выбирать так, чтобы их выгода была максимальной (т. е. что они не рациональны), и как только мы допускаем, что иррациональные действия представляют собой потенциальный вред, который часто действует против интересов человека, о чем в долгосрочной перспективе человек пожалеет[83], то решение о том, что именно является рациональным, а что иррациональным, действительно становится критически важным. В частности, оно создает цель и мотив для экономической политики, предположительно нацеленной на нейтрализацию иррационального поведения, которое априори считается нежелательным. Очевидно, что в этом случае данное соображение не есть просто проблема терминологии: если целью становится решение социальной проблемы, то принятие этого соображения влечет за собой меры принуждения, например перераспределение или производство «общественно полезных товаров»[84].
Итак, все дискуссии по проблеме рациональности можно разделить на две части. Первый блок состоит из попыток прояснить, всегда ли цель, которую осознанно преследуют экономические агенты, состоит в увеличении их материального, наблюдаемого благосостояния, даже если они впоследствии жалеют о своем выборе или пересматривают его. Второй блок зависит от ответа на этот вопрос. Если ответ положителен, то рациональность определяет критерий, по которому можно устанавливать соответствие между целями и средствами, между тем, чего экономический агент хочет достичь, и тем, как он это делает (индивидуальная рациональность)[85]. Таким образом, в этом контексте «оптимальная» экономическая политика оправдывается тем, что она является инструментом, с помощью которого индивидам помогают избегать ошибок. Если же ответ на этот вопрос отрицателен, и если индивиды стремятся к благосостоянию в гораздо более широком смысле, то рациональность может лишь указать правильное направление для описания и интерпретации общественной целостности. Это все, что можно сделать с понятием «социальной рациональности»: с его помощью устанавливаются свойства и степень желательности эволюционного процесса, посредством которого некоторые действия становятся повторяемыми, тогда как другие прекращаются. Иначе говоря, в этом последнем случае критерий рациональности позволяет отбирать события реального мира, сопоставляя их с заданным образцом, определяемым более или менее легитимным правителем. В этих условиях желание иметь свободный от психологических моментов, не зависящий от морали и операционально применимый концепт социальной рациональности, конечно же, превращается в неисполнимую мечту, род благого пожелания[86].
3.3.2. Осознанность
Все сказанное выше опирается на неявное предположение, согласно которому поведение человека в принципе можно отнести к рациональному либо иррациональному и согласно которому вердикт о рациональном или об иррациональном характере тех или иных действий может помочь экономисту-теоретику, снабдив его критериями, которыми можно пользоваться в нормативной экономической теории или при изучении экономической истории. Однако это не единственный способ, с помощью которого можно разрешить этот вопрос.
Хотя у экономистов-теоретиков это заняло некоторое время, они в конце концов догадались о том, что люди стремятся улучшить свои материальные условия и ослабить ограничения, накладываемые редкостью. Они также поняли, что люди делают все возможное, чтобы создать и использовать возможности, позволяющие им стать чем-то иным по сравнению с тем, кем они являются, изменяя свое поведение и открывая новые способы адаптации к окружающей среде и/или модификации этой последней.
Вопреки точке зрения, порожденной концепцией Дарвина, человеческие существа отличаются от других живых существ уже самим наличием этого усилия: «…принципиальное отличие моего пса от каждого из нас состоит в том, что у него отсутствует всякое представление о возможности стать иным по сравнению с тем, кем он является. <…> Будучи людьми, мы также знаем, что в определенных пределах мы можем сформировать то, чем мы будем между текущим моментом и временем нашей смерти, даже если мы полностью учтем стохастические компоненты, присутствующие в показателе продолжительности предстоящей жизни» [Buchanan, 1979, p. 94]. Таким образом, атрибут «осознанность» в его противопоставлении неосознанности, беспамятству, инстинктивным поведенческим механизмам и т. п. обозначает черту, отделяющую человека от прочих видов животных[87]. В основе явления осознанности лежат процессы восприятия и категоризации окружающего мира, а также запоминание[88]. Движущей силой осознанности является желание улучшить материальные или эмоциональные условия жизни, а сама она всегда подчиняется внутренним и внешним моральным ограничениям[89]. Иначе говоря, люди, осуществляющие выбор, не являются просто машинами, которые приводятся в действие генетикой или химией. Они осознают, чтó именно они делают, и могут решить не делать этого. Как отмечалось выше, выбор может быть результатом логического суждения о затратах и выгодах (синоним рациональности), но он также может быть результатом эмоций, установившейся рутины или деонтологических принципов. Все это может служить мотивом для действия и подсказывать его направление и быть более предпочтительным, чем хладнокровные эгоистические расчеты. Кроме того, эти («нерациональные») факторы вносят свой вклад в принятие решений о том, вступать в обмен или нет, и если вступать, то с кем, воспринимать информацию и знания или нет, и если воспринимать, то в какой степени, применять способности для создания нового знания (инновации и технологический прогресс) или нет, использовать новые возможности (осуществляя предпринимательство) или нет.
Осознанность покрывает куда больший набор действий, чем рациональность, и наверняка гораздо лучше подходит на роль признака, отличающего человека от других земных живых существ. Вообще говоря, общепринятая экономическая теория не отрицает ограниченности концепции рациональности. Однако мейнстрим утверждает, что оперировать с понятием рациональности значительно проще, и что поэтому следует предпочесть именно его. С одной стороны, этот довод говорит о том, что формальные модели (поведенческие стереотипы) достаточно сложно строить даже в парадигме рациональности. Привлечение же концепции осознанности и подавно делает решение этой задачи практически неразрешимым. С другой стороны, требование придерживаться позитивистского научного стандарта вынуждает настаивать на том, чтобы научные концепции характеризовались формальной элегантностью, простотой и прогностической силой. Поскольку парадигма рациональности удовлетворяет этим требованиям (или обещает удовлетворять им), понятие осознанности можно спокойно игнорировать или просто трактовать как остаточное явление (что является весьма удобным).
И все же мы считаем, что подобные возражения не являются поводом для отказа от концепции осознанности, которая может внести существенный вклад в нашу оценку оснований экономической политики. Во-первых (и вопреки аргументации, принятой в литературе, относящейся к периоду после открытий маржиналистов), сдвиг от парадигмы рациональности к парадигме осознанности вовсе не лишает экономическую теорию статуса общественной науки. Однако он ослабляет амбиции, которые требуют превращения экономической науки в естественную, или «настоящую», науку, и вынуждает экономистов становиться скорее «более междисциплинарными», чем «основывать поселения», колонизируя отдаленные области науки. Во-вторых, принцип рациональности обеспечивает твердую основу для занятий экономической политикой, главной целью которой является предотвращение иррационального поведения (ошибочного или антиобщественного понимания заданной теоретико-игровой матрицы выигрышей). В противоположность этому использование концепции осознанности могло бы дать лишь весьма шаткое основание для насильственного вмешательства. Бессознательное поведение значительно труднее доказывается: это требует расследования конкретных случаев, результатом которого будут скорее убеждение, образование и психологическое наблюдение, нежели немедленная разработка и принятие правил. Мы все же полагаем, что возникновение потребности в альтернативном подходе к нормативной экономической теории само по себе не является достаточно веской причиной игнорирования того, что порождает эту потребность.
В-третьих, признание принципа осознанности с необходимостью поднимает вопрос индивидуальной ответственности в том отношении, что чем шире границы легитимных действий индивида, тем резче проявляется понятие индивидуальных свобод и тем больше значение личной ответственности. Если в качестве отличительного признака человека принимается осознанность поведения, то должны быть признаны все разновидности осознанного поведения — до тех пор, пока они не нарушают личных прав других лиц (например, свободы выражения своих взглядов и, в более общем смысле, свободы от насилия и, пожалуй, свободы самосохранения). Если же вместо этого в основу стандарта кладется парадигма рациональности, немедленно обнаруживается существенный разрыв между рациональным действием и человеческой деятельностью. Этот разрыв может быть заполнен социально нерелевантными событиями (мистер Грин иррационально забыл узнать прогноз погоды, промок и подхватил простуду), но может также состоять из предположительно нежелательных действий (например, там могут помещаться отказ от сотрудничества с определенными категориями людей, приобретение страховых полисов на случай катастроф, желание покупать дешевые, но потенциально опасные продукты питания). Этот разрыв формирует идеальную зону для вмешательства регуляторов и «рациональной» мудрости.
3.3.3. Полезна ли индивидуальная рациональность?
В предыдущем разделе показано, что мы склонны считать сутью человеческой деятельности именно осознанность, а не рациональность. Более того, мы полагаем, что именно это априорное аналитическое суждение лежит в основе наук о человеке (Sciences de l’Homme), как французы изящно назвали дисциплины, относящиеся к сфере наук об обществе[90]. Разумеется, это же относится и к экономической теории, когда она имеет дело с индивидуальным поведением в условиях редкости. Мы не отрицаем того, что человеческая деятельность зачастую бывает подчинена логике затрат и выгод. Когда индивиды принимают решения, они действительно ранжируют различные варианты и часто пытаются построить нечто вроде матрицы выигрышей, в которой находят отражение различные события и исходы. Тем не менее мы убеждены в том, что это еще далеко не всё, — человеческая деятельность может иметь экономические последствия и в тех случаях, когда в картине происходящего присутствует элемент нерациональности, поэтому вряд ли можно утверждать, что нерациональное поведение выпадает из сферы экономического. Так, например, национализм или религиозный фундаментализм может быть причиной того, что индивид отказывается от приобретения каких-то товаров на том основании, что их продает иностранные поставщики или «язычники», даже если они поставляют ровно то, что ему нужно, и по более низкой цене, чем другие. С другой стороны, можно вспомнить о бойкоте южноафриканских товаров, объявленном в 1980-е гг. в знак протеста против политики апартеида. Во всех этих случаях обмен не является результатом решения задачи на максимизацию ценности и цены товаров (точка зрения мейнстрима). Вопреки этой точке зрения акт обмена включает в себя психологические и идеологические элементы, по большей части лежащие вне постмаржиналистской традиции, которая в этом отношении оказалась ущербной: преобладающее в мейнстриме неоклассическое направление фактически исключает возможность экономико-теоретического исследования, тогда как принятие позиции австрийской школы было бы эквивалентно переходу на позиции этакого методологического сторожевого пса.
Можно ли на этом основании утверждать, что экономисту-теоретику было бы лучше забыть о рациональности, этом источнике терминологических проблем, не дающем никаких решений? Дело обстоит не вполне так, потому что существуют ситуации, в которых роль осознанного нерационального поведения (направляемого эмоциями или моральными императивами) минимальна[91], а детерминизм преобладает (или должен преобладать). Например, так бывает, когда деятельность делегируется лояльным посредникам, которые, как предполагается, должны либо углубить сотрудничество в ходе исполнения своих контрактов (или сократить издержки обмена), либо должны обеспечить достижение специфических целей, как это имеет место в случае менеджера компании или управляющего личными активами. Однако в этих условиях парадигма личной рациональности более не является аналитическим инструментом, представляя собой параметр отбора при тестировании.
Подытоживая изложенное выше, можно сказать, что с понятием индивидуальной рациональности можно работать, если создать такие эмпирические приемы, которые позволяли бы устанавливать, ведут экономические агенты себя так, как ожидалось (т. е. в соответствии со стимулами, задаваемыми правилами игры), или же их поведение отклоняется от ожидаемого — то ли потому, что вести себя рационально невыгодно (что говорит о плохо спроектированных правилах), то ли потому, что агенты неспособны к рациональному поведению несмотря на желание ученых-обществоведов. Глядя на проблему под таким углом, можно утверждать, что постмаржиналистское стремление объяснять индивидуальное поведение на самом деле представляет собой попытку смоделировать, что делали бы люди, если бы они поступали в соответствии с более или менее произвольно определенной функцией полезности, и, что более важно, если бы они проявляли постоянную склонность к игнорированию честности, деонтологических принципов, доверия и сотрудничества. Но это тоже, разумеется, является лишь ограничениями данного методологического выбора.
Возможно, не случайно, что когда экономисты мейнстрима, воспринимая самих себя чересчур серьезно, создают организации для проведения в жизнь экономической политики, призванной компенсировать нерациональное поведение и таким способом получать «оптимальные» результаты, то на самом деле они подрывают бесценные компоненты личности человека, такие как доверие и честность. Говоря это, мы не отрицаем, что нарушение доверия и ложь ведут к ущербу, который можно определить количественно. Однако мы хотим подчеркнуть: если источником доверия и честности является моральный кодекс, не имеет смысла задумываться о цене, при которой подобные поведенческие правила могут быть нарушены. Ведь если лицо, отвечающее за разработку и реализацию экономической политики, вводит некую систему регулирования (формальные правила, подкрепленные значимыми санкциями), то нарушение доверия и поведение, противоречащее нормам морали, получают цену (в размере ущерба от санкций) и де-факто становятся признаваемыми, поскольку известна цена, которая может быть уплачена[92]. Иначе говоря, в отсутствие подобной политики имеют место ситуации, когда не существует никакого размена между рациональным действием и нарушением деонтологического принципа: «…вы не должны лгать, поскольку лгать плохо всегда, вне зависимости от чего бы то ни было». Однако, если такая политика существует, ложь больше не является чем-то, что категорически исключено — она становится просто очень дорогой вещью. В этом случае выбор между тем, говорить ложь или правду, становится всего лишь вопросом рационального выбора, и разрыв между рациональностью и осознанностью уменьшается. Короче говоря, и это звучит парадоксально, наличие значимой разницы между осознанностью и рациональностью делает почти неприемлемой разработку и реализацию мер экономической политики, относящихся к регулированию. Вместе с тем, как только политика возникла, она вносит свой вклад в ликвидацию указанной разницы, делая регулирование обоснованным.
3.3.4. Социальная и групповая рациональность
Если концепция рациональности не является удовлетворительной ни в рамках объяснительной, ни в рамках нормативной парадигмы, и если она не подходит для работы с экономико-теоретическими проблемами, порождаемыми индивидуальным поведением, то что можно сказать о пригодности этой концепции в контексте социального взаимодействия? Можем ли мы принять концепцию осознанности для уровня индивидуального поведения и тем не менее выдвинуть довод в пользу рациональных взаимодействий в рамках какой-то общности людей?
Ответ и на этот вопрос тоже в конечном счете зависит от нашего понимания человеческой природы. Сегодня экономисты-теоретики полагают, что индивиды, вообще говоря, являются эгоистами. Как указывалось ранее, мейнстрим со всей определенностью признает, что эгоизм может быть преодолен либо по стратегическим соображениям[93], либо потому, что перевесит генетический интерес, и приоритет будет отдан благополучию и репродуктивным шансам чьих-то генов[94]. Но так или иначе, в целом экономико-теоретическое научное сообщество пока что придерживается предположения об имманентной эгоистичности человека (принцип «вначале я») и ограничивает применимость упомянутых стратегических и генетических гипотез остаточными явлениями, т. е. фрагментами реальности, не объясненными «обычной» теорией. Экономисты, занимавшиеся этой проблемой, разработали для описания данной конкретной ситуации ряд специальных «стратегических» моделей с тем, чтобы пролить свет на явление, объяснить которое не помогли более простые теоретико-игровые конструкции. Генетические факторы обычно объединялись с другими и фигурировали в составе суммарной «статистической ошибки» вместе с инстинктами, ошибочными психологическими побуждениями и животным началом. Так или иначе, в отношении выражения «социальная рациональность» можно было бы заключить, что оно фактически лишено смысла.
Имеется, однако, и альтернативный взгляд на феномен социальной рациональности. Этот подход подчеркивает значение той компоненты человеческого поведения, которая связана с наследственностью, и утверждает, что индивиды представляют собой продукт эволюционного процесса, являющегося неотъемлемой частью процесса генетического наследования, возможно дополненного процессом усвоения опыта[95]. Это генетическое наследие включает в себя несколько элементов, но для наших целей нужно выделить три из них: а) индивиды склонны увеличивать свои шансы на успех посредством проживания в группах (противоположный выбор — изолированное проживание); б) основой групп является сотрудничество, которое может быть укреплено формальными и неформальными правилами; в) обычно бывает выгодно стремиться сделать нечто, если цель получила одобрение группы. Если партнер реагирует так, как это ожидалось, создаются новые элементы благосостояния, но, даже если дело провалилось вследствие недобросовестности, обмана или небрежности партнера, репутация инициатора действия в группе все равно укрепляется, и групповая солидарность может отчасти компенсировать причиненный ущерб.
Если взглянуть на проблему под таким углом, то концепция социальной рациональности больше не кажется пустой. На самом деле имеются три разных значения этого понятия, в соответствии с которыми экономической политике можно придать различное содержание. Можно следовать ортодоксальному подходу и считать, что целью социальных взаимодействий является получение заданного набора последствий, так что социальная рациональность фактически означает инструментальную рациональность, необходимую в процессе достижения социально желательной цели. В этом случае разработка и реализация экономической политики берет на себя традиционные функции социалистического государства. Во-вторых, можно отдавать предпочтение эволюционистской интерпретации и полагать, что первичным и вторичным назначением взаимодействия является, соответственно, богатство и благополучие. В этом случае роль экономической политики становится неоднозначной. Можно считать, что сила группы в конечном счете зависит от предпринимательских качеств ее членов, от их склонности к риску, от их умения брать на себя ответственность, от их способности уважать права собственности и воздерживаться от насилия. В совокупности все эти качества определяются как система свободного рынка, однако они же позволяют возникнуть минимальному государству или даже, возможно, патерналистскому государству, которое должно определять, кто из экономических агентов и отраслей станет победителем, а кому суждено оставаться на вторых ролях и поддерживать первых во имя благополучия группы в целом. С другой стороны, приоритет может быть отдан сплоченности группы. В этом случае экономическая политика должна будет принуждать к своего рода обязательной солидарности, позволяющей избежать «социальной напряженности», обеспечивающей гладкое протекание экономических процессов и позволяющей сформировать единый фронт против внешнего агрессора: в прошлом — против завоевателей, сегодня — против успешных конкурентов. В-третьих, может быть избрана более радикальная доктрина, в рамках которой проводится различие между социальной рациональностью и групповой рациональностью, с тем чтобы в конце концов совершенно отказаться от последней. Социальная (или экономическая) рациональность определяет продуктивный обмен, которым заняты индивиды в порядке добровольных взаимодействий. Такое взаимодействие может потерпеть неудачу — либо если институциональные издержки окажутся слишком высоки[96], а репутационные издержки, наоборот, низки, либо когда ослаблена генетически заложенная склонность к риску, присущему попыткам начать делать что-либо и сотрудничать с другими людьми в условиях плохо определенных формальных правил. В отличие от этой (социально-экономической рациональности) рациональность групповая концентрируется на процессе, посредством которого достигается коллективный результат, а не на процессе, в ходе которого осуществляется обмен. Отказ от концепции групповой рациональности означает согласие с фактом институциональной конкуренции и с тем, что люди больше не принуждаются к использованию институтов, специально созданных для достижения коллективной цели и/или для выполнения закрытого общественного договора[97]. Этот последний вариант, очевидно, тоже согласуется с мировоззрением свободного рынка, в соответствии с которым понятие социальной рациональности в своей основе содержит идею снижения издержек добровольных взаимодействий.
3.4. Следствия из индивидуальной и социальной рациональности
Изложим простым языком выводы из приведенной нами к настоящему моменту аргументации. Разработка и реализация экономической политики предполагает достижение коллективных целей, не зависящих от добровольного обмена между индивидами. Такие цели можно ставить и пытаться достичь, только если не принимать во внимание неопределенность. Более того, такие цели могут признаваться справедливыми, только если они будут основываться на некой разновидности групповой рациональности, либо если априори предполагается, что выбор общества имеет деонтологический приоритет над индивидуальной рациональностью, либо вследствие признания того, что, поскольку индивиды часто способны на внутренне противоречивое, если не саморазрушительное поведение, определенное вмешательство необходимо. В этой связи может быть рассмотрен ряд понятий, проблем и явлений, таких как понятие ограниченной рациональности, проблема безбилетника, такие явления, как альтруизм и культура. Все они рассматриваются в соответствующих подразделах ниже.
3.4.1. Об ограниченной рациональности
Мы уже отмечали, что принцип рациональности подразумевает, что индивиды осуществляют выбор в ситуации, когда они знают об имеющихся у них возможностях и имеют совершенно ясное представление о последствиях своих действий. Однако реальный мир отличается от этой идеальной картины, поскольку в большинстве случаев индивиды предпочитают не приобретать и/или не обрабатывать все данные, необходимые для принятия решения, основанного на полной информации. Это происходит, когда получение информации обходится дорого, или когда ее сбор требует больших затрат времени, или когда данных слишком много и они не могут быть быстро обработаны и поэтому соответствующее действие должно быть отложено. В таких случаях прибегают к совершенно произвольным решениям и полагаются на привычную рутину в качестве средства, позволяющего заменить критерии, руководствуясь которыми можно производить быструю оценку ситуации и действовать в соответствии с ней[98]. Поскольку «ясность» представляет собой стандартный критерий, выработанный в ходе эволюционного отбора[99], эти правила и поведенческие шаблоны (рутинные процедуры повседневного поведения) обычно просты. «Не трать больше определенного количества денег и времени на получение потенциально пригодной информации», либо «следуй за толпой», «либо доверяй экспертам» (особенно, если это такие эксперты, которых отобрали и благословили средства массовой информации).
В этом суть понятия ограниченной рациональности, которое показывает, почему эффективно не быть полностью рациональным.
Хотя очевидно, что решение, принятое информированным субъектом, ведет к лучшим результатам, чем блуждание в темноте, однако в действительности принятие доктрины ограниченной рациональности означает признание следующих утверждений: индивид неспособен структурировать платежную матрицу и оценить ее элементы; люди предпочитают скорее совершать «рациональные ошибки», чем следовать альтернативным процедурам принятия решений, таким как эмоции, деонтологические ограничения или генетически обусловленные импульсы. Иногда рациональные ошибки случайно распределены, иногда они являются систематическими (в особенности в случае стадного поведения, имеющего место под влиянием средств массовой информации или властей). Для наших задач более важно, однако, что ограниченная рациональность представляет собой терминологическую подмену, посредством которой индивиды оказываются включенными в парадигму рациональности, несмотря на присущую им склонность ошибаться. В частности, концепция ограниченной рациональности позволяет индивидам отклоняться от ожидаемых решений, и при этом никто не подвергает сомнению их мудрость[100]. Последнее по порядку, но не по важности, что нужно сказать об ограниченной рациональности — она предоставляет политической власти возможность заниматься не только пропагандой, распространяя информацию, но и производить правильные виды информации, придавая новую форму имеющимся платежным матрицам (что позволяет избегать ошибок), и создавать агентства и институты, помогающие экономическим агентам вести себя так, как будто они являются полностью рациональными.
Не приходится удивляться, что вышеизложенное плохо сочетается с субъективистской точкой зрения, согласно которой различие между рациональным и ограниченно рациональным просто не является значимым и/или имеющим отношение к делу. В рамках субъективистского подхода критически важным понятием в действительности является осознанность, дополненная критерием, позволяющим отбирать удовлетворительные варианты, которые движут человеческую деятельность, осуществляемую в режиме проб и ошибок. Именно здесь коренится источник ошибок — не в рациональности и не в ограниченной рациональности. Индивиды, конечно же, обладают лишь ограниченными способностями усваивать и обрабатывать информацию, и подчас они достигают таких результатов, которые ex post оказываются «неправильными» решениями. Пока что введение в научный оборот упрощенных функций полезности и оптимизационных процедур, оправдываемых указанными ограничениями, не смогло по-настоящему объяснить человеческое поведение. В лучшем случае они описали его, как свидетельствует концепция выявленных предпочтений Пола Самуэльсона. Теперь позвольте перейти к изучению того, как эти соображения воздействуют на наше понимание проблемы безбилетника, альтруизма и культуры.
3.4.2. Проблема безбилетника
Для оправдания вмешательства государства в экономику используется также явление, известное как эффект или проблема безбилетника, под которой понимается использование некоего общего ресурса без оплаты (free riding). На сей раз имеет место апелляция к справедливости. Если излагать ситуацию простыми словами, то безбилетный проезд имеет место, когда A извлекает выгоды из существования блага, производимого B, не платя за это B или не участвуя в пропорциональном разделении производственных затрат (см. [Breton, 1996]). Это происходит всегда, когда B осуществляет деятельность, которая реально может увеличить благосостояние A, и когда — одновременно с этим — готовность A платить не влияет и не может влиять на решение B осуществлять свои действия: либо потому, что B безразлично благосостояние A, либо потому, что А и B не удалось заключить контракт (и таким образом, от А нельзя требовать оплаты). Это происходит, например, когда А идет мимо прекрасного дворца XV в. и наслаждается его видом, либо когда он каким-то образом оказывается в автомобильном салоне, где получает возможность полюбоваться дизайном выставленного там автомобиля «Феррари», который никогда не сможет приобрести[101]. Вообще говоря, экономико-теоретическое содержание этих ситуаций будет различным, в зависимости от того, на какую концепцию — редкости или рациональности — делает упор исследователь. Если рассматривать проблему безбилетника в свете концепции редкости, то все явления, предполагающие бесплатное пользование благом, сопровождаются нулевыми предельными издержками, которые несет лицо, предоставляющее такое благо, и поэтому подобные явления «безбилетного проезда» должны быть проигнорированы как таковые — и нормативной, и дескриптивной экономической теорией — поскольку дары с нулевыми предельными издержками никак не сказываются на редкости. Тот факт, что этот дар преподносится ненамеренно, не имеет отношения к сути проблемы. Помимо всего прочего, безбилетник не нарушает ничьих индивидуальных прав[102]. Конечно, B может быть недоволен «безбилетным проездом», осуществленным A, однако зависть и фрустрация едва ли являются источником прав и моральных стандартов[103].
Картина изменится, если забыть, что рациональность представляет собой всего лишь полезный преподавательский прием либо рабочую гипотезу, используемую при построении моделей и осуществлении прогнозных расчетов, и приписать ей статус базового условия экономической деятельности человека. Тогда, поскольку естественное право на свободное поведение будет применяться только к рациональным людям, иррациональное поведение уже само по себе будет означать, что человек, действующий таким образом, более не является человеком и поэтому утрачивает свое естественное свойство — быть свободным. Если взглянуть на проблему под этим углом, то ключевой вопрос, конечно же, состоит в том, можно ли квалифицировать безбилетника как иррационального человека. Обычно ответ на этот вопрос является отрицательным, если ситуация оценивается с точки зрения индивидуальной рациональности: последовательно логичное поведение не предполагает соответствия какому-либо конкретному понятию индивидуальной справедливости — A не может стать иррациональным только потому, что B ему завидует. Однако ответ на этот вопрос будет положительным, если при оценке того, соответствует ли поведение того или иного индивида природе человека, в качестве стандарта используется групповая рациональность. Согласно коллективистской установке люди просто обязаны сотрудничать, даже если они не хотят этого, — либо для их же собственного блага, либо во имя общего интереса. Иными словами, поскольку эффект безбилетника порождает недопроизводство полезных товаров и услуг (в нашем примере — автомобильных салонов «Феррари»), то консеквенциализм частичного равновесия (partial-equilibrium consequentialism) гарантирует, что безбилетников заставят платить за то, чем они, как предполагается, наслаждаются, пока не будет достигнуто оптимальное значение выпуска[104]. Если они вдруг уклоняются от «сотрудничества» (т. е. от оплаты), они теряют свое человеческое качество и на этом основании могут стать объектом легитимного принуждения.
Итак, представляется, что вся эта дискуссия о релевантности эффекта безбилетника сводится к необходимости решить: что важнее, индивидуальные свободы или оценивание плановиком общего интереса? Индивидуальная справедливость или представления правителя о социальной справедливости? Агент B вполне может почувствовать себя плохо от одной мысли, что агент A увеличивает свое благосостояния, тогда как он (агент B) несет все связанные с этим издержки. Если моральный кодекс подчинен принципам, которыми руководствуется соответствующее сообщество, тогда B вполне может чувствовать, что имеет право на законных основаниях предпринять соответствующие действия. Но если этика принимает во внимание индивидуальное поведение, то B должен будет обуздать свою зависть по адресу A, удовлетворившись тем сочувствием, которое он сможет получить от других членов сообщества.
Мы должны теперь хотя бы бегло коснуться еще двух моментов, имеющих значение в контексте проблемы групповой рациональности. Один из них имеет отношение к доктрине моральности, а другой, наоборот, к консеквенциализму. Во-первых, никто не станет отрицать, что проблема безбилетника в конечном счете связана с понятием дополнительного блага. Действительно, неприязнь по адресу безбилетников обычно объясняют тем, что они получают дополнительные выгоды, т. е. потребляют некий излишек, которого не заслуживают[105]. Однако сама концепция благосостояния предполагает, что безбилетники существуют всегда: не может существовать никакого благосостояния, если то, что мы получаем, в точности компенсируется теми жертвами, которые мы несем, и теми благами, от которых мы должны [для этого] отказаться. В действительности отсутствие «бесплатных завтраков» означало бы, что нам все равно, жить в полной нищете, покончить жизнь самоубийством (здесь мы не принимаем во внимание религиозные запреты) или зарабатывать 1 млн долл. в год. Если бы «бесплатных завтраков» не существовало, нечего было бы перераспределять. Как следствие, все правила и меры регулирования, основанные на понятии несправедливого, или «неконкурентного» ценообразовании, представляют собой результат политически мотивированных и по необходимости произвольных решений по поводу распределения «бесплатных завтраков» между индивидами.
Из этого следует, что меры экономической политики, направленные против «безбилетников», имеют отношение не к абстрактному понятию справедливости и не к борьбе с антисоциальным поведением. Они отличаются от простого перераспределения тем, что в случае признания существования эффекта безбилетника от жертвы политики, вдохновленной принципом предположительно существующей социальной справедливости, требуют вернуть товары и услуги, которые эта жертва получила бесплатно (или заплатить за них). Но не существует никакой априорной причины полагать, что чистые выгоды, удерживаемые прохожим, который восхищается фасадом XV века и уплачивает налог на его содержание, будут выше, чем у пользователя интернета, который платит 20 долл. в месяц за право неограниченно бродить по сети и к которому не пристает никакой сборщик дополнительных налогов. Более общее утверждение состоит в том, что довольно трудно сформулировать моральные принципы, призванные обеспечить справедливое перераспределение прав собственности на дополнительное благо, которое, как считается, «никто не заслуживает». Более того, можно задаться вопросом, а почему именно B должен быть вознагражден за выгоды, получаемые другими, даже если этот автор и/или продюсер ничего не сделал для возникновения такого эффекта и никогда не имел своей целью предоставить эти преимущества A («безбилетному» получателю выгод)[106]?
Очевидно, что в противоположность этому меры экономической политики, направленные на интернализацию эффекта безбилетника, базируются на более твердых основаниях, когда эти основания имеют консеквенциалистский характер, поскольку нельзя отрицать, что если соответствующая ситуации функция коллективной полезности определена и если частные полезности измеримы и сопоставимы, то социальный плановик действительно может оценить, слишком велик или слишком мал объем производства данного блага. Необходимо, однако, также заметить, что последовательная логика требует полномасштабного планирования, а не просто следования утилитаристской концепции, поскольку как только «безбилетника» (или в более общем случае бенефициара, удерживающего дополнительную выгоду от пользования дополнительным благом) попросят заплатить во имя эффективности, он будет принужден уменьшить свое потребление данной типичной корзины товаров и услуг. В дополнение к этому предполагается, что он потребляет какое-то количество единиц общественного блага, которые его вынудят оплачивать, оправдывая производство этого блага, даже если его фактическое потребление мало или вообще не имеет места[107]. Иными словами, лицо, ответственное за экономическую политику, не сможет ограничиться измерением того, насколько велики выгоды данного конкретного индивида от наличия положительных экстерналий, и принуждением его к оплате. Социальный плановик должен будет также точно установить оптимальные количества каждого блага, которые должны быть произведены, так чтобы максимизировать общественное благосостояние вне зависимости от индивидуальных полезностей, а уже затем использовать утилитаристский критерий для организации финансирования, необходимого для субсидирования производства.
В заключение скажем, что дискуссия по проблеме безбилетника доказывает: требование последовательно руководствоваться логикой не оставляет возможности для третьего пути. В одном из крайних случаев мы имеем дело с человеческой деятельностью, основанной на осознанных действиях индивидов, что образует фундамент рыночной экономики. Когда поведение «безбилетников» является демонстративным или слишком заметным, оно может вызывать зависть и провоцировать громкий протест. Все это может иметь социологическое измерение и влиять на взаимодействия (потенциал сотрудничества), но этим вряд ли можно оправдать вмешательство государства в экономику. В другом, противоположном крайнем случае мы используем подход, в основе которого лежит концепция рациональности, которая становится операционально значимой, только если эта рациональность фактически является групповой рациональностью. Но в таком случае экономическая политика превращается в командную систему, которая функционирует под руководством более или менее изощренной версии общей воли.
3.4.3. Альтруизм мнимый и альтруизм подлинный
Другим критически важным качеством человека, заслуживающего уважения и свободы, обычно считается альтруизм. Если понимать его буквально, альтруизм не занимает какого-то значимого места в экономической теории, за исключением тех ее фрагментов, которые имеют отношение к идее рациональности. Никто не отрицает, что индивид может намеренно действовать к выгоде других людей даже тогда, когда он приблизительно или определенно знает, что бенефициар этой деятельности никогда не сделает ничего взамен, не говоря уже об оплате. Очевидным примером альтруизма является благотворительность, осуществляемая на началах анонимности. Тем не менее многие из тех, кто упоминает альтруизм в качестве объяснения поведения, отклоняющегося от преследования материальных эгоистических интересов, в конце концов признают, что альтруистическое поведение вознаграждает также и то лицо, которое ведет себя альтруистичным образом. Так, фигура беспристрастного наблюдателя, изображенная представителями шотландского Возрождения, побуждала человека вести себя порядочно по отношению к другим людям, даже в тех случаях, когда отказ от такого поведения не сопровождается никакими формальными санкциями[108]. Но, разумеется, данное представление предполагает, что неумение вести себя как следует порождает наказание (в виде чувства вины или стыда). Следовательно, на самом деле альтруизм представляет собой способ избежать психологической боли, генерируемой «эгоистическим» и/или нечестным поведением.
В иных случаях человек может быть альтруистом потому, что ему нравится идея улучшения чьего-то положения (альтруизм великодушного человека), или потому, что ему нравится получать благодарность (альтруизм тщеславного человека)[109]. Так или иначе, трудно отрицать, что и великодушные, и тщеславные индивиды получают удовольствие, наблюдая результаты своей деятельности. Таким образом, с учетом вышесказанного, ясно, что альтруизм делает лучше и их положение тоже. Тот факт, что великодушие встречает одобрение общества, а тщеславие порицается, в контексте проблемы осознанности/рациональности[110]не имеет никакого значения.
В рамках другого подхода на первый план выходят те элементы поведения, которые сформированы в процессе эволюции — индивиды осознают важность репутации и знают, что альтруистическое поведение представляет собой способ увеличить значимость и авторитет человека в сообществе. Альтруизм может быть результатом осознанного, рационального поведения (как это имеет место в случае, когда мотивом альтруизма является тщеславие), но может быть также и инстинктивной реакцией, автоматическим ответом, который появился в ходе эволюции в результате процесса отбора[111]. Марголис в [Margolis, 1982, p. 11, 15, 21] определяет такой инстинкт как априорное стремление к справедливому разделу [ресурса], которое, по его мнению, должно включаться в новую парадигму рациональности, призванную отражать присущее человеку от природы «чувство социальной ответственности». Эта гипотеза о существовании инстинкта справедливого раздела используется для объяснения спонтанного производства общественных благ и даже для объяснения зарождения государства, которое, по мысли автора этой конструкции, избавляет индивида от тягот решения по поводу того, как ему реализовать свой альтруизм с максимальной результативностью (см. [Margolis, 1982, p. 123]). Схожим образом — и во многих отношениях схожим с тем, что имеет место в рамках парадокса избирателя[112] — альтруизм можно также трактовать и как способ, посредством которого индивид порождает у себя чувство гордости от принадлежности к группе и подтверждает в своем собственном сознании наличие тесной связи с сообществом.
Все вышеизложенные соображения фактически исходят из того, что осознанного и подлинного альтруизма не существует: он либо приносит индивиду удовлетворение, либо является генетически обусловленным (т. е. чуть ли не вынужденным). Иными словами, хотя в литературе по данному вопросу не отрицается тот факт, что люди могут осознанно и добровольно выбирать оказание помощи и совершение добрых дел для других людей[113], там принимается без доказательств, что различные объяснения альтруизма выводятся из внутренней потребности, в основе которой лежит либо рациональный расчет, либо инстинкт, порожденный эволюцией. Мы называем этот тип «эгоцентричного» альтруизма мнимым альтруизмом.
Хотя указание на наличие этих («эгоистических» и «инстинктивных») компонент в альтруистических проявлениях вполне обоснованно, мы рискнем предположить, что имеют место и другие факторы, и что возможна также и другая разновидность альтруизма, а именно «подлинный альтруизм». Мы утверждаем, что в отличие от мнимого альтруизма мотивом подлинного альтруизма является идеология, которая, будучи однажды воспринята, становится частью психологического паттерна[114]. В частности, идеология воздействует на то, чтó именно люди считают деонтологически должным и социально допустимым (чтó именно, как неявно предполагается, должен делать человек, чтобы реализовать свою природу), а также на те связи, которые удерживают индивидов вместе, в составе некоего сообщества, включая безвозмездную взаимовыручку. С этой точки зрения, подлинный альтруизм включает в себя такие ситуации, которые не характеризуются ни генетической, ни сентиментальной связью между дающим и бенефициаром, и в которых дающий тем не менее стремится действовать с единственной целью — соответствовать своему собственному этическому кодексу, своему понятию о справедливости и честности.
Общая идея подлинного альтруизма довольно проста, и она включает в себя два утверждения. Во-первых, все индивиды рождаются с инстинктами и психологическими паттернами. С течением времени инстинкты и психологические паттерны изменяются по мере того, как одно поколение сменяет другое, трансформируясь в ходе процессов эволюционного отбора[115]. Возможно, эти процессы отвечают даже за роль и характеристики внутреннего судьи, хотя само понятие осознанности предполагает, что мы не всегда следуем нашим инстинктам и психическим импульсам. Наоборот, мы часто корректируем наши побуждения, мы приспосабливаемся к обстоятельствам и передаем наши адаптивные рутинные поведенческие приемы нашим друзьям и детям. Во-вторых, психологические паттерны могут также испытывать на себе воздействие идей. Идеи не только изменяют способы, которыми люди формируют свои предпочтения, но, что более важно, они также оказывают влияние на ценностные суждения людей, на их представления о добре и зле, о справедливом и несправедливом, о честном и нечестном (внутренний судья).
Подлинный альтруизм порождается вторым набором явлений. Это не автоматическая реакция и не проявление неконтролируемых инстинктов, а наоборот — результат работы психологического паттерна, порождающего потребность вносить свой вклад в общее благосостояние, поскольку мы осознаем, что в этом состоит наша природа и наша роль в обществе. В этих условиях неисполнение предписания быть альтруистом не подвергается санкциям и не приводит к боли, а ощущается нами как предательство нашей собственной природы[116].
Всякий раз, когда осуществляется соответствующее действие, это имеет свои последствия — как в самом сообществе, так и при взаимодействии с другими сообществами. Нашу констатацию помогут прояснить три примера. Во-первых, рассмотрим отношение индивида к уклонению от уплаты налогов или к мошенническому уменьшению налогооблагаемой базы в таком институциональном контексте, когда ожидаемая отдача от незаконных действий положительна[117]. Если коллективная солидарность считается неотъемлемой частью общественного договора и государство понимается как нейтральный посредник, который перемещает ресурсы в соответствии с этим договором, уклонение от уплаты налогов воспринимается как нечто позорное и оскорбительное. С другой стороны, если один из этих двух элементов отсутствует, то уклонение от налогов расценивается как правомерная защита частной собственности от актов насилия. Господствующее отношение к уклонению от налогов в Швеции отличается от того, что имеет место в Италии и Франции, и этот факт глубоко неслучаен.
Второй пример относится к иммигрантам. Прибывая в новую страну, иммигранты имеют два варианта поведения: они либо образуют анклавы и создают собственное сообщество внутри большого общества, либо они стараются интегрироваться в большое общество, в которое они прибыли[118]. В первом случае, скорее всего, будет преобладать мнимый альтруизм, причем среди членов анклава, но не в отношениях между членами анклава и окружающим миром. Во втором случае (интеграция) альтруизм может стать способом ускорения интеграционного процесса. Однако этот последний вариант приведет к успеху только в том случае, когда альтруистическое действие будет проявлением подлинного альтруизма нужной разновидности, т. е. когда альтруизм будет являться частью местной культуры (идеологии), которая будет абсорбировать иммигрантов. В этом случае иммигранты будут рассматривать «поведение безбилетника» (включая незначительные правонарушения и прямые криминальные действия) как агрессивное и неприемлемое само по себе, а не как потенциально нечестное поведение, угрожающее третьей стороне, до которой никому нет особого дела[119]. Этот пример помогает понять, почему интеграция идет легче у второго и третьего поколения иммигрантов и тогда, когда иммигранты более или менее изолированы. В первом случае решающее значение будет иметь скорее идеологический климат в принимающей стране. Во втором случае может иметь место процесс отбора положительных качеств, в ходе которого будут отобраны малые группы мигрантов, уже имеющие подходящие психологические паттерны. В третьем примере рассматриваются ситуации, в которых социальные отношения подвергаются воздействию стресса. Уже само наличие мнимой и подлинной версий альтруизма и сами различия между той ролью, которую играют одна и другая, могут порождать существенную разницу, но в этом примере на поверхность выходит еще более наглядный результат. До тех пор пока мнимый альтруизм не вырождается в силовой патернализм, он является в общем и целом весьма полезным инструментом смягчения социальных напряжений. Тем не менее мнимый альтруизм может вытеснять подлинный альтруизм. Например, это происходит, когда население верит в общественный договор, в соответствии с которым государство заботится о товарищеском начале в обществе, — как непосредственно (осуществляя прямое перераспределение), так и опосредованно (например, организуя производство общественно полезных благ, которые затем продаются по ценам ниже себестоимости). Мнимый альтруизм, разумеется, предполагает, что налогоплательщик выполняет свой общественный долг, — либо потому, что боится позора, связанного с уклонением от уплаты налогов, либо потому, что уплачивая налоги, он ощущает себя частью сообщества, лицом, приобретающим право на справедливое отношение к себе, получающим доступ к социально значимым благам и поддержке в момент нужды. Однако при этом можно наблюдать, как индивид считает, что его моральный долг относится к общественному договору, который связывает его не с другими индивидами, а с государством. Взглянув на проблему с другой стороны, можно сказать, что заданные государством поведенческие шаблоны, подкрепленные мнимым альтруизмом и поддержанные идеологически, могут породить общественную привычку пренебрегать другими индивидами, доверяя только государству, которое в итоге начинает восприниматься как инструмент, с помощью которого реализуются альтруистические желания. Если это происходит, то социальная машина неизбежно слабеет, поскольку государство начинает жить собственной жизнью, становится источником социальных обязательств и всепроникающего социального недовольства.
В заключение отметим, что мнимый альтруизм имеет обыкновение превращаться в ориентированный на краткосрочные цели оппортунизм, что приводит к таким явлениям, как «капитализм по блату»[120], социалистическая номенклатура или распад общества на отдельные ассоциации, члены которых объединены привычкой, расовыми или географическими предрассудками, чувством принадлежности к секте или необходимостью сотрудничать, чтобы достичь определенной конкретной цели. По мере того как индивиды обучаются действовать в рамках таких ограниченных групп, соответствующую форму обретают их внешние наблюдатели[121], их чувства тщеславия и великодушия, их понимание принадлежности к обществу. Подлинный альтруизм встречается все реже, а затем исчезает, и общественная структура ускоренным порядком погружается в хаос, по мере того как ограниченные группы распадаются, а новым группам не удается занять их место.
3.4.4. Культура и верования
Согласно главным положениям этой главы, несмотря на то что в основе общепринятой экономической науки лежат необоснованные нормативные предположения, на которые опираются все работы, посвященные поискам экономического равновесия, мейнстрим разработал богатый набор концептуальных и технических инструментов, основанных на двух предположениях: во-первых, о рациональном поведении, и, во-вторых, об экзогенных и неизменных предпочтениях. В этом контексте лицо, реализующее меры экономической политики, осуществляет вмешательство либо для того, чтобы предотвратить иррациональные отклонения индивидов, либо для того, чтобы достичь рационально запланированной общей цели.
Логика свободного рынка предполагает иной подход. Во-первых, делая упор на осознанности поведения (в противоположность его рациональности), она ставит под сомнение принцип «безусловной желательности» рационального поведения индивида, утверждая значимость эмоций, сложившихся обычаев повседневности и деонтологических принципов. Во-вторых, она лишает понятие «социальной рациональности» большей части его операционального содержания и объясняет феномен добровольного сотрудничества в терминах рационального преследования индивидом собственных интересов, дополняя это указанием на существование двух разновидностей альтруизма. В соответствии с литературой последних лет мы определяем эти две категории как «культуру»[122]. Таким образом, культурой называется множество элементов, общих для психологического паттерна сообщества, а не просто «вкусы и стили», как это утверждается в [Jardine, 2008, xvii]. Эти паттерны воздействуют на способ, которым реализуются взаимодействия между людьми, порождая устойчивые поведенческие шаблоны, или рутинные схемы, повседневного поведения. Обычай и традиция обеспечивают то, что постепенно эти поведенческие шаблоны становятся ожидаемыми, иногда приобретая статус неформальных правил, а иногда включаясь и в состав формальных. Следовательно, «сильная культура» состоит из индивидов, для которых характерно отсутствие конфликта между внешним наблюдателем и внутренним судьей, причем обе эти фигуры приблизительно одинаковы у населения в целом.
Нет никакого сомнения в том, что с точки зрения логики свободного рынка роль культуры оказывается решающей. Можно спорить о способах возникновения культуры, о том, как она развивается и, возможно, как исчезает. Тем не менее, как было сформулировано в последнем разделе этой главы, культура воздействует на выбор, обмен и взаимодействия. Культура может приводить к поведению, которое противоречит тому, что подсказывает рациональность, она может даже понижать степень осознанности действий индивида до такого уровня, где его поведение превращается в набор автоматических ответов, в основе которых лежит привычка или традиция[123], и наконец, последнее по порядку, но не по важности — культура может воздействовать на психологические паттерны новичков.
Неоднократно утверждалось, что в современном глобальном мире все вышеописанное утратило свою значимость. Авторы этого направления утверждают, что в конечном счете культура имеет значение только для замкнутых сообществ, где отсутствие конкуренции приводит к тому, что в качестве консолидирующей силы выступает традиция, и к тому, что различные сообщества приобретают различающиеся культуры (см. [Jones, 2006]). В результате, когда эти замкнутые сообщества, в которых имеются развитые институциональные системы, связанные с каким-то собственным культурным образцом, открываются внешнему миру, они могут переживать кризисный период, поскольку давление перемен будет приходить в конфликт с укорененными поведенческими шаблонами. Такой кризис будет особенно острым там, где психологические паттерны характеризуются жесткостью, так что перемены встречают иррациональное, но осознанное сопротивление.
Должны ли мы на этом основании соглашаться с ортодоксальной экономической теорией и пренебрегать феноменом культуры, отказывая ему в какой-либо значимости, помимо той, которую культура имеет в контексте напряжений, имеющих место в процессе перехода к жизни в более открытой среде? Должны ли мы соглашаться с тем, что культурные различия представляют собой наследие прошлого, для которого характерно существование обществ, являющихся однородными и замкнутыми кластерами, которым суждено исчезнуть по мере распространения глобализации и появления новых психологических паттернов? И обязательно ли давление, оказываемое традицией на носителей этих новых психологических паттернов, будет меньшим, чем оно было раньше, т. е. в отношении носителей старых паттернов? Будут ли эти новички в большей мере готовы к экспериментированию методом проб и ошибок, возможно, дополненному оппортунистическим конформизмом в группах, сложившихся случайно, в соответствии с краткосрочными интересами?
Соображения, высказанные нами ранее, позволяют скорректировать содержание понятия «культура», которое правильно подвергается сомнению в [Jones, 2006], где вводится ряд других концепций. Мы видели, что суть альтруизма состоит в способности взаимодействовать с другими в делах, имеющих экономическое измерение. На способность к таким действиям и на желание их осуществлять воздействует ряд факторов. Некоторые из них порождают мнимый альтруизм, другие факторы порождают альтруизм подлинный. Мы утверждаем, что культура кровно связана с мнимым альтруизмом, — в том смысле, что всегда, когда имеется внешний наблюдатель, представляющий и разделяющий некие общие свойства, присущие некоторой группе в течение продолжительного времени, то эти свойства можно назвать культурой. Наблюдатель не определяет того, что должно быть сделано, он предлагает систему правил, имеющих отношение к тому, что, как ожидает индивид, должно быть сделано, когда другие испытывают нужду, и что, как ожидает индивид, не должно делаться, если при этом не гарантируется сплоченность группы. Это давление может быть усилено или ослаблено внутренним судьей, т. е. деонтологическими принципами индивида (здесь — момент зарождения подлинного альтруизма). Конечно, в полностью глобальном мире убеждения мигрируют и индивиды смогут подбирать их в соответствии со своими предпочтениями. В этом случае у культуры будет отсутствовать жесткая географическая привязка. Но сегодня мы имеем дело с миром, который еще не настолько глобализирован. Мобильность из страны в страну остается часто ограниченной, институты, как и языки, продолжают оставаться разными. Поэтому понятие национального суверенитета имеет важное практическое значение, формируя менталитет народов, — даже в «глобализированном» мире Джонса.
Из этого вытекают два возможных сценария, имеющих важное значение в свете нашей оценки экономической политики. С одной стороны, в тех случаях, когда принятый общественный договор легитимирует роль государства, убеждения часто обладают свойством сильной инерции, поскольку государство само по себе гарантирует сохранение текущей идеологии, а конкуренция идеологий подавлена. Когда эта инерция прерывается, обычно за этим следует значительный шок, имеющий однако различные последствия. Так как человеческая природа часто побуждает людей обвинять других в ошибках, совершенных ими самими, то непосредственно после того, как разразился общий кризис, меры, направленные на регулирование поведения предполагаемого агрессора, весьма уместны. Соответствующие шаги осуществляются во имя рациональности, а отклонения от подобного «здравого смысла» рассматриваются как нечто подозрительное. Однако кризис регулятивной культуры не обязательно порождает изменения убеждений, он может привести лишь к желанию внести исправления. В этом случае изменения коснутся институтов, а не природы или позиции внутреннего судьи и внешнего наблюдателя. Люди могут корректировать способ, которым они реагируют на новые стимулы, но их убеждения и принципы будут меняться существенно более медленно. Иначе говоря, культура останется той же самой, даже если институты изменятся.
С другой стороны, может случиться и так, что повторяющиеся взаимодействия, имеющие место в новом институциональном контексте, повлияют на то, как индивиды воспринимают этот институциональный контекст и моральные основания тех ролей, которые они играют в обществе. Например, если люди больше не воспринимают государство как инструмент, посредством которого создаются и распределяются доходы, получаемые в порядке присвоения бюрократической ренты, а начинают воспринимать его как надежное средство решения целого ряда проблем координации (считая приемлемыми издержки по принуждению к желательной степени сотрудничества), то внутренний судья и внешний наблюдатель постепенно изменяются, а с ними изменяется и культура.
В заключение скажем, что для тех, кто ожидает, что экономический анализ предназначен для объяснения реальности, даже если для этого нужно будет отказаться от статуса естественной науки, осознанность является критическим условием. В частности, осознанность предполагает свободу выбора, который также зависит от деонтологических принципов. Когда принципы разделяются многими другими, и они создают привычные поведенческие шаблоны, повышающие качество взаимодействий с этими другими, они формируют культуру. С теми, кто разделяет нашу культуру, мы чувствуем себя свободно, потому что знаем, что у нас один и тот же внешний наблюдатель, одни и те же моральные стандарты, а также потому, что знаем, что эти элементы побуждают нашего партнера к полуавтоматическим, предсказуемым действиям и реакциям. Однако культура и институты остаются при этом двумя разными феноменами. Культура имеет отношение к ощущениям и суждениям, легитимности и морали. Как будет показано в следующей главе, институты имеют отношение к правилам игры, а подчас и к оценкам выгодности тех или иных действий и, следовательно, к консеквенциализму оценок.