На краю света

Сергей Безбородов

Журналист и детский писатель Сергей Безбородов стал участником зимовки советской полярной обсерватории на Земле Франца-Иосифа, самого северного в мире человеческого поселения в 1933–34 годах. В этой книге – захватывающий рассказ о жизни зимовщиков, о непростом быте, тяжелой работе и драматических событиях, произошедших в ходе экспедиции. У книги сложная судьба. В 1937 году, вскоре после того, как она была напечатана, автора арестовали, а тираж уничтожили. Текст и иллюстрации восстановлены по одному из немногих сохранившихся экземпляров. Серия «Ex cineribus» посвящена книгам, которые были утеряны или незаслуженно забыты в результате сталинских репрессий. Музей истории ГУЛАГа, Фонд памяти и издательство «Белая ворона» возвращают читателям уничтоженные книги и память об их авторах.

Оглавление

Глава третья

Аврал

Два дня бушевал шторм. Два дня как в плавучей тюрьме мы сидели на «Таймыре», с жадностью посматривая на берег, где ходили какие-то люди, непонятно зачем вдруг начинал звонить колокол и круглый день дымились трубы на белых от снега крышах домов.

Вот мы наконец добрались до нашего острова, вот наши дома, а мы сидим в опостылевших темных каютах и, как посторонние люди, как зрители, только издали можем смотреть на нашу зимовку.

Наконец, ранним утром 3 октября, нас разбудил громкий стук в дверь каюты.

— Подымайсь! Выходи на аврал! — кричал кто-то в коридоре, продолжая колотить в дверь.

«Таймыр» сразу ожил. На палубе, над нашими головами забегали, засуетились люди, послышались громкие голоса, топот, крики и смех. Где-то неистово визжали свиньи. Даже собаки почуяли, что начинается что-то важное и интересное, — залаяли, завыли, заскулили.

Мы быстро надели заранее приготовленную парусиновую робу грузчиков — негнущиеся, широкие, с нашивными карманами штаны, куртки с широкими швами и костяными пуговицами — и вышли на палубу.

Утро было серое, мутное, ветреное. Бухта еще не успокоилась после шторма, и у береговых камней кипела белая пена прибоя. На ледниках и на черном плато, как вата, лежал густой серый туман.

— Начинаем разгрузку, — командует с мостика Иван Савелич. — Боцман, спускайте шлюпки.

— Есть спускать шлюпки, — откликается боцман откуда-то из-за ящиков. И сразу у шлюпок, укрытых брезентом и чинно стоящих вдоль ботдека, откуда-то появились проворные матросы, быстро и ловко стали снимать брезент, разбирать весла. Вот уже шлюпки повисли над водой на крепких толстых канатах.

— Шлюпки на воду! — командует боцман. — Отдай концы на шлюпбалках!

Еще минута — и шлюпки уже пляшут на волнах. Матросы, задрав головы, кричат наверх: «Ну, кто там? Пассажиры! Давай скорей!» — и отпихиваются веслами от черных боков ледокола.

— Товарищи зимовщики, на берег, — спокойно говорит Иван Савелич в жестяной рупор. — Будете принимать груз.

Странное чувство радости и в то же время тревоги испытал я, ступив на черные камни острова.

Так вот она какая, Земля Франца-Иосифа!

Камни, одни только камни вокруг — уже полузасыпанные снегом куски черного базальта. На камнях, у береговой линии прибоя, толстые ледяные шапки.

Здесь уже совсем зима. А в Ленинграде еще тепло, и по вечерам играют оркестры в садах, и фокусники выступают на открытой сцене в Парке культуры и отдыха.

Неужели действительно есть и Архангельск, и Ленинград, и Москва? Высокие дома с газовыми плитами и паровым отоплением, трамваи на улицах, запруженных тысячными толпами прохожих, проворные автомобили, асфальт, деревья, дворники, пожарные, кинотеатры?

Я вспоминаю ленинградский дом, в котором я живу, и нашу просторную улицу с тенистым большим садом, где всегда на дорожках играют дети, и мне становится и хорошо и грустно, что я так далеко от дома на этой бесплодной земле.

«Ну, что ж, — думаю я, шагая взад и вперед по берегу, — пройдет год, я вернусь назад, и сколько интересных историй я потом расскажу о нашей жизни на этом острове, об этой земле, о ее зверях, о ее ледниках. Год, — думаю я, — это не так уж и много. Прожили же здесь целый год зимовщики, которых мы сейчас сменяем, проживем и мы».

Вот они идут к нам по берегу. Такие же люди, как и мы. Только что-то, почти совсем неуловимое, отличает их от нас. Какая-то другая повадка. Вон как они идут: широко шагают, не спотыкаясь о камни, неторопливо поглядывают по сторонам, каким-то особым окриком останавливают собак.

Зимовщики подходят к нам, неуклюже здороваются, протягивая огромные почерневшие лапы, и рассаживаются прямо на обледенелых камнях.

Мы исподтишка наблюдаем за ними, они поглядывают на нас. Сразу как-то и разговор не вяжется. Не о чем говорить.

— Ну, что там новенького, на земле? — вдруг спрашивает здоровенный дядя, набивая прокуренную короткую трубку и искоса взглянув на нас. — По радио слыхали, что паспорта будто ввели?

— Как же, как же, — суетится Гриша Быстров, — вот сейчас, сейчас. — Он роется в боковом кармане, достает паспорт. — Вот, пожалуйста[17].

Сразу несколько рук протягиваются за маленькой серенькой книжечкой. Детина с трубкой осторожно берет ее двумя пальцами. Остальные зимовщики придвигаются и с жадностью заглядывают ему в руки.

— Паспорт, — читает детина. — Паспарт. Пашпорт. А дальше и не поймешь по-каковски. Так. — Он бережно раскрывает книжечку, переворачивает странички. — Кем, когда выдан паспорт? — читает он. — 7-м отделением милиции г. Ленинграда. Вот ведь, — с удивлением говорит он, — целый год не видал живого милиционера.

Все смеются.

Разговор понемногу налаживается.

— Вы теперь и не узнаете милиционеров, — говорит геолог Савранский. — Важные такие, в белых перчатках. Каски-то при вас, что ли, ввели[18]?

А Боря Маленький достает из кармана пачку папирос «Беломорканал»[19] и показывает ее зимовщикам:

— Такие при вас были?

И незаметно начинается разговор — мы рассказываем о Большой земле, они — о своей зимовке.

А от «Таймыра», покачиваясь на волнах, уже плывет первый карбас, доверху нагруженный сосновыми бревнами. Он подплывает к самодельной пристани, и матросы с карбаса орут:

— Держи конец! Конец держи — о камни вдарит!

Черт его знает, как его надо держать, чтобы не вдарило о камни! Мы топчемся на пристани, бестолково размахивая руками.

— Ну-ка, дайте-ка, братцы, — протискивается детина с трубкой. Он хватает конец, прыгает прямо в ледяную воду и ловко подводит карбас бортом к дощатой обледенелой пристани.

— Скажите, пожалуйста, кто этот большой с трубкой? — тихо спрашиваю я одного из старых зимовщиков.

— А это наш бригадир, биолог Ионов. Он у нас спец по разгрузочной части, — отвечает зимовщик и бежит на помощь Ионову.

Один за другим плывут и плывут от «Таймыра» к берегу карбасы.

Бревна, фанера, доски, керосин…

Тяжелые железные бочки с керосином катаются по дну карбаса, раскачивают его из стороны в сторону. И пока мы думаем, как же нам выгружать бочки, — кто-то из старых зимовщиков приносит доски, веревки, бревна.

Из досок и бревен быстро сделаны сходни, веревка наброшена петлей на бочку.

— Раз, два, взяли! — зычно орет Ионов.

Мы тянем за веревку изо всех сил, что есть мочи.

— Раз, два, дружно!

Пошла. Бочка переваливается через борт карбаса, одно мгновенье кажется, что она вот-вот упадет в воду. И снова кто-то из старых зимовщиков прыгает с пристани и, по пояс в ледяной воде, спокойно поддерживает бочку.

А к пристани уже подплывает карбас с листами фанеры.

— А ну, становись цепочкой! — горланит Ионов. — По рукам пойдет!

Ветер вырывает из рук, надувает как паруса огромные тонкие листы. Они грохочут и больно бьют острыми краями по коленям.

— Живо! Живо! Не зевай! — покрикивает Ионов. — Домой хочется. Милиционера посмотреть охота. А ну, поднажми!

Так проходит полдня.

Много мы поработали в Архангельске, а здесь пришлось еще круче. Все торопят, понукают, кричат. Все спешат. Не успеем мы присесть, закурить, вытереть пот со лба, как Ионов уже кричит, точно дудит в трубу:

— А ну, подымайсь!

Оно и понятно: все, кроме нас, торопятся поскорее разгрузиться и домой. Это только нам теперь некуда торопиться, это только мы здесь у себя дома.

В двенадцать часов на «Таймыре» поднимают флаг. Нам видно, как перестают работать лебедки, как матросы с карбасов по трапам и просто по веревкам взбираются на палубу. Стихают шум и крики, которые все время неслись с ледокола. И где-то далеко — наверное, у домов зимовки — начинает звонить колокол, который все эти два дня мы слыхали с «Таймыра».

Обед.

Пристань, у которой мы работаем, находится почти в километре от жилых домов зимовки: здесь удобнее разгружаться — тише, меньше камней.

Мы идем по берегу толпой. Теперь уже все перемешались, сразу даже и не отличить новых зимовщиков от старых.

Мы проходим мимо маленького аккуратного домика, стоящего далеко на отшибе от всех построек. Это магнитный павильон. В этом павильоне будут работать наши магнитологи — Стучинский и Гриша Быстров. Потом нам попадается длинный и узкий сарайчик, вокруг которого валяются лыжные палки, огромные обглоданные кости, заржавевшие консервные банки. У стен сарая свалены нарты, лыжи, какие-то шесты. Это — салотопка, собачий центр, каюрский департамент. Здесь разделывают убитых медведей, моржей, тюленей, перетапливают их сало, готовят собакам жратву, здесь хранится все каюрское снаряжение. Тут будут работать каюры Боря Линев и Стремоухов.

За салотопкой — ангар. Сейчас это только скелет ангара. У него нет ни стен, ни пола, ни крыши.

Для того-то мы и привезли сюда тысячу с лишним листов фанеры, чтобы сделать ангару и крышу, и стены.

Мы прошли сквозь ангар, прыгая с балки на балку, и вышли наконец к главному дому зимовки.

Большой, длинный, с высокой крышей, обитый снаружи черным толем, он стоит, обращенный окнами в бухту, шагах в двадцати от берега.

Между окон дома развешены бело-красные спасательные круги. На крыше устроена вышка, и с тихим поскрипыванием быстро-быстро вращаются на шесте сверкающие полушария анемометра[20]. И круги, и вышка делают дом похожим на какой-то корабль, выброшенный на берег.

Двери дома распахнуты настежь. В широком и полутемном коридоре толчея, гам, крики. Под самым потолком висят фонари «летучая мышь». Они горят желтоватым тусклым пламенем, стекла их мутные и закоптелые. По коридору мечутся какие-то люди, тащат чемоданы, ящики, мешки, кричат во весь голос, как на улице. Хлопают двери, стучат молотки, где-то звонко поет пила.

— Проходите, проходите, товарищи, — говорит Ионов, подталкивая нас. — Дальше проходите.

Одна из дверей в коридор распахнута настежь. Из двери валит синий, едкий чад. Здесь кухня. У раскаленной плиты, заставленной мисками, сковородками, чайниками, в дыму, в пару орудуют два повара. Тут и повар старой зимовки, и наш Арсентьич. Работы хватает обоим: надо ведь прокормить орду в пятьдесят человек.

Ионов ведет нас дальше по коридору.

— Вот сюда, пожалуйте, — приглашает он.

Мы входим в большую комнату с низким почерневшим потолком. В комнате три маленьких окошечка, закоптелые, мутные, с навечно вставленными двойными рамами, из щелей которых торчит грязная вата. Стены обиты вагонкой — узкими ребристыми досочками, как в жестких вагонах поездов. Посредине комнаты в три ряда стоят длинные столы, покрытые цветной клеенкой. Столы заставлены грязной посудой, завалены хлебными корками, грязными вилками, ножами, ложками.

— Это наша столовая, — говорит Ионов. — Зовется она кают-компанией. И вы, наверное, ее так же будете называть. Садитесь, наливайте борща, кушайте. Сейчас-то, конечно, здесь кавардак, а в спокойное время все по местам лежит. Ну-с, угощайтесь…

В кают-компанию ежеминутно входят матросы, зимовщики. Они жадно осматривают столы, выискивают свободное местечко и так прямо, не раздеваясь, с грязными руками, в шапках, садятся за столы и торопливо едят.

Некогда. Надо спешить. На весь обед дано только тридцать минут. И вот уже снова звонит колокол: кончай обедать, выходи на разгрузку.

Снова бревна, фанера, бочки, ящики, мешки. Мы работаем без остановки, без отдыха — до темноты.

На «Таймыре» загораются прожекторы. Они тревожно ощупывают бухту, далекий пролив. Капитан боится, как бы ночью к ледоколу не подкрались с приливом льды. Льды могут сорвать ледокол с якорей и выбросить его на берег.

С последним пустым карбасом мы уплываем обратно на «Таймыр».

А наутро, чуть рассвело, снова на берег, за работу.

——

Так продолжалось два дня. На третий день мы совсем переселились на берег.

— Чего вам зря мытариться-то, — говорили нам старые зимовщики. — Приютим, потеснимся. И спать-то каких-нибудь пять часов в ночь, а канители — как на свадьбе. Оставайтесь.

Поздно вечером, разгрузив последний карбас, все разбрелись куда-то, разошлись искать себе пристанище на ночь, и мы остались на берегу вдвоем с Борей Линевым.

— Ну, куда же мы с тобой денемся? — сказал я.

— Давай-ка устроимся в бане, — предложил Боря. — Наверно, она еще не занята.

— Ну нет, — сказал я, — у меня есть местечко получше. Мы библиотеку захватим. Про библиотеку никто из наших еще не знает, она в новом доме, в фанерном. Идем к Потапову. Ключ от библиотеки у него.

Потапова мы отыскали в продуктовом складе. Он сидел на мешке с мукой и отмечал что-то в большой измятой и истрепанной ведомости. Наш Наумыч с фонарем в руке ходил по складу и громко диктовал:

— Консервов мясных — двенадцать ящиков по шестьдесят четыре банки. Записал мясных? Консервов рыбных: бычки в томате — двадцать шесть ящиков по сорок восемь банок…

Заметив нас, Наумыч остановился.

— Вы чего, хлопцы?

— Да вот, ночевать нам негде, хотим в библиотеке устроиться. Ключ бы взять…

— Там же спать не на чем, — сказал Потапов. — Возьмите хоть спальные мешки. Вон в углу лежат.

Мы выбрали себе по мешку, взяли у Потапова ключ и отправились в новый фанерный дом.

Здесь было тихо, чинно, тепло. Мы заглянули в одну дверь — в темноте смутно виднелись какие-то провода, столы, заставленные приборами, склянками, металлическими коробками.

— Лаборатория, — тихо сказал Боря Линев.

Заглянули в другую — тоже лаборатория.

Рядом со второй лабораторией помещалась библиотека. Мы долго шарили по стене около двери, отыскивая выключатель. Наконец Боря зажег спичку.

Ни проводки, ни лампочки нигде не было видно. Только на столе валялся огарок стеариновой свечи.

Мы зажгли огарок и осмотрелись. Комнатка была маленькая, об одно окно. По стенам, от самого пола до потолка, шли сосновые некрашеные полки, сплошь заставленные книгами.

Мы разложили мешки прямо на грязном холодном полу. Боря остался в библиотеке, а я вышел в коридор — хорошенечко осмотреть дом.

По обеим сторонам коридора, на расстоянии шагов пяти друг от друга, в стены были вделаны круглые железные печи. Дверцы их были наглухо закрыты, и только в поддувалах мерцал розовый свет.

На двери в конце коридора висела бумажка с надписью: «Лаборатория по изучению радиоволн». Я приоткрыл дверь и заглянул в большую, тускло освещенную керосиновой лампой комнату.

Вдоль ее стен тянулся узкий стол в две доски. На столе стояли приемники, батареи, бутыли с кислотой, переключатели, аккумуляторы. В комнате были натянуты антенны, пол завален стружками, соломой, досками от разбитых ящиков.

В конце комнаты у стола сидел Вася Гуткин, а напротив него — заросший рыжей щетиной круглолицый человек в солдатском ватнике. Они тихо и серьезно о чем-то разговаривали. Вася Гуткин не спускал глаз с круглолицего.

«Принимает свою лабораторию», — подумал я, тихо входя в комнату.

Я прислушался к разговору. Нет, что-то не то.

— Печку придется топить каждый день, — медленно и строго говорил круглолицый. — Топить, конечно, каменным углем. Ведерко сожжешь — и хватит. Заведи себе отдельное ведро, совок, кочережку.

— А уголь у вас где? — спросил Вася.

— Да, вот с углем. Хорошо, что напомнил. Я тебе вот что скажу. Не поленитесь, устройте засветло аврал, поработайте хорошенько. При доме, я потом покажу, есть угольник. Сейчас же из сеней, налево. Видал? Ну вот, это и есть угольник. Как только мы уедем, сейчас же набейте его до самого верха. Потом, в полярную ночь, как завернет штормяга, до угля, который на улице, и не доберешься. Обязательно надо набить сарай. И зря не расходуйте этот уголь. Пока только можно будет — берите с улицы. Ну а когда уж совсем занесет, тогда начинайте сарай.

— Да разве одного сарая хватит на всю ночь?

— Хватит, — уверенно сказал круглолицый. — Конечно, если зря уголь не тратить.

— А печи-то хорошие? — спросил я, подходя к столу.

Круглолицый посмотрел на меня, пожал плечами.

— Разные печи. Где хорошие, где плохие. Вы в какой комнате будете жить?

Я посмотрел на Васю.

— Я не знаю, — сказал я. — Нас еще не распределили. То есть распределили, но еще не сказали.

— А вы кто?

— Он метеоролог, — сказал Вася. — Ромашникова помощник.

— Метеоролог? Значит, в этом доме будете жить. Здесь ваша лаборатория, здесь и жить будете.

— А здесь не холодно? — испугался я. — Ведь дом-то вроде фанерный?

— Если топить, так не холодно. Ну, а если не топить, то, конечно, вода замерзнет.

— А интересно бы посмотреть, как эти печки топятся, — робко сказал я. — Сроду каменным углем не топил.

— Ну что ж, можно показать, — усмехнулся круглолицый, — дело нехитрое.

Мы вышли в коридор.

— Васька, — шепнул я Гуткину, — кто это?

— Инженер Архангельский, профессора Бонч-Бруевича[21] правая рука, — зашептал Вася.

Архангельский открыл дверцу одной печки, присел на корточки и, заслоняя лицо рукой от яркого, горячего огня, сказал:

— Ну, вот видите, как пылает? Прямо как солома, и не подумаешь, что это каменный уголь.

— Хорошо горит, — проговорил я. Но Архангельский посмотрел на меня, покачал головой и сказал:

— Плохо горит. Никогда не топите так. Это не уголь горит, а керосин. Облили уголь керосином и подожгли. Вот керосин пропыхнет — и все, а уголь спечется коксом, и печка будет такая же холодная, как и до топки. Надо растапливать не керосином, а лучиной. Это, правда, дольше, но зато верней. Уголь тогда горит ровно, белым огнем, печка нагревается равномерно и основательно. Помешивать надо вот так, из-под низу. — Он взял кочережку и ловко стал ворошить пылающий уголь. — Подбрасывать помалу, чтобы не заглушить огонь, — продолжал он. — А всего на печку надо не больше одного ведерка угля.

Потом он показал нам, как надо чистить колосники, как шуровать и когда закрывать печку, чтобы не было угара.

— Вот и вся премудрость, — сказал он, поднимаясь с корточек. — Ничего, привыкнете, научитесь. Мы тоже сначала не умели. Ну, а теперь идем, Вася. Нужно ведь и лабораторию сдавать.

Они ушли к себе в лабораторию, а я вернулся в библиотеку. На полу валялось уже три спальных мешка, а на мешках сидели Боря Линев и второй каюр — Стремоухов. При свете свечки, вставленной в патрон от электрической лампочки, они писали письма. Бумага лежала у них на коленях.

Боря Линев оторвался от письма и посмотрел на меня.

— А нашего полку прибыло, — сказал он. — Вот еще один постоялец забрел на огонек. Хотел было, чудак этакий, на чердаке устраиваться. Чай, поместимся втроем?

— Поместимся, — сказал я.

— Ну, а у тебя что новенького? — спросил Боря. — Где был?

— Да ничего. Печку учился топить. Хитрое, ребята, дело.

Боря поковырял в ухе.

— Мы уж тут со Степаном говорили. Конечно, хитрое. А ты смотри, какие они все жигулястые, ловкие, все умеют, собаки. Им-то, конечно, легко. Наборзели за год-то. Ты вот бегаешь, бегаешь, с ног собьешься, прежде чем какой-нибудь топор найдешь, — а у них все под рукой. Дружный народ, хозяйственный.

— Под рукой, потому что знают, где что лежит, а мы как слепые щенята, — проворчал Стремоухов, поднимая от бумаги свое сухое, тонкое лицо с прямым носом, с узкими бледными губами. — Сегодня их каюр как начал частить — Рубини-Рок, Скот-Кельти, остров Мертвого Тюленя, остров Живого Тюленя. Сыплет, сыплет, — можно подумать, что он тут лет сто прожил.

— Ничего, и мы через год такие же будем, — сказал Боря и, вздохнув, добавил: — Пиши письмо, передашь со старыми зимовщиками. Ленинградцев много — прямо домой отнесут.

— Нет, ребята, спать. Завтра вставать в пять утра. Спать! Спать!

Не раздеваясь, только сняв сапоги, мы забрались в спальные мешки. Мешки широкие, длинные, просторные. Мы залезли в них до самых плеч, подложили под головы книги — на всех одного Пантелеймона Романова[22] хватило — и долго еще возились и пыхтели, устраиваясь поудобнее.

— Скоро и мы на кроватях спать будем, — мечтательно сказал Боря, возясь в мешке. — Пусть уже старики поблаженствуют последние денечки…

— А кто же гасить будет? — вдруг испуганно спросил Боря.

Свечка стояла на полу в другом конце комнаты.

Мы молчали. В мешке было тепло, не хотелось вылезать, а потом забираться обратно и укладываться в темноте. Я притворился спящим.

— Я тушить не буду. Должен тушить последний, — опять проворчал Боря. — Не я последний ложился.

— А ты дунь хорошенько, — прогудел Стремоухов. — Дунь — она и потухнет.

Боря дунул. Свечка не потухла. Боря дунул еще раз — свечка по-прежнему горела. Тогда приподнялся с пола Стремоухов.

— Ну, давай вместе. Раз, два, три.

— Нет, — сказал Боря, — мы очень влево берем. По пыли видно, что влево. Ну, давай еще.

Теперь и я присоединился к огнетушителям. Втроем мы дули на свечку до тех пор, пока не заболели скулы. Наконец свечка потухла.

Так мы научились первому полярному правилу: когда спишь в спальном мешке, все должно быть под рукой.

Собаки

— Сегодня собак принимать будем, — сказал Боря Линев, вылезая поутру из спального мешка. — Хороши у них собаки. Прямо львы. — Он почесался, протяжно зевнул и добавил: — Добрые собаки, не нашим чета. Степан, бирки сделал?

— Бирки, бирки, — заворчал Стремоухов. — Конечно, сделал, тебя не ждал. — Он еще лежал в мешке. Желтое, сонное, опухшее его лицо выглядывало из дыры мешка. — Небось, сам-то не позаботился. Все Степан да Степан. Что — у меня сто рук, что ли, одному все делать? И лед на такую орду таскай, и уголь, и туда, и сюда. Ехали каюрами, а тут в каких-то кухонных мужиков превратились. Шестой день стоим, а ни разу даже ружья в руки не взяли.

— Да ты что — обалдел? — сказал Боря. — Ведь аврал же. Ведь все работают. Какая же тут охота? Уйдет корабль — охоться себе на здоровье. Что ты, Степан?

Стремоухов высунулся из мешка и посмотрел на Борю злыми желтыми глазами.

— Птица ждать не будет, пока у вас тут аврал. Еще пять дней — и последние улетят. Сам бы сообразить мог. Тоже ведь, как-никак, каюр.

— Ладно, будет скулить, — сердито сказал Боря. — Одевайся вот лучше, чем трепаться-то…

Брюзжа и отругиваясь, Стремоухов неторопливо вылез из мешка. Первым делом он вытащил из кармана маленькую, с поломанными зубьями гребеночку и принялся делать себе пробор. Он тщательно расчесал жиденькие волосы на обе стороны; старательно пригладил их руками.

Наконец он оделся, и мы все вместе вышли из дома.

У ангара скулили и завывали привязанные на железных цепочках собаки. Каюр старой зимовки Кунашов, жилистый, длиннорукий детина, ходил вокруг собак. Он держал целую связку каких-то ремней с железными ржавыми карабинчиками, маленькие, подбитые войлоком хомутики, заскорузлые ошейники.

Собаки смотрели на Кунашова умоляющими, грустными глазами, рвались на привязи и скулили. А поодаль, на кучах прелого мусора, пустых консервных банок, полусгнивших досок и тряпок, чинно сидели наши псы — и Байкал, и Жукэ, и Серый, и Торос, и Старик, и Лысый.

Наши собаки подозрительно следили за Кунашовым, а когда он зачем-то подошел к ним поближе, они забеспокоились, насторожились. Байкал даже отошел в сторону и сел, сердито подняв на загривке блестящую черную шерсть.

Началась передача собак.

Кунашов заглядывал в листок бумаги и выкликал:

— Колымская ездовая лайка, кличка Чавр, — и, подойдя к собаке, дергал цепочку, на которой она была привязана. Линев и Стремоухов хватали собаку за ошейник и проволочкой прикрепляли ей на шею фанерную бирку с кличкой. Собак-то много, разве всех упомнишь!

Около Вайгача — низкорослого, кривоносого пса с четырехугольной бульдожьей мордой — завязался горячий спор.

— Да у него же подшерстка нет! — кричал Боря Линев и пинал Вайгача ногой. — На что он нам сдался! Фокусы, что ли, с ним показывать?

— На котлеты его! — хохотал Стремоухов. — Вот свежее мясо кончится, так мы за него возьмемся!

Но Кунашов был невозмутим.

— Это уж дело ваше, хозяйское, — говорил он безразличным голосом. — Можете хоть компот из него варить. Как хотите. Только, кстати скажу, такого медвежатника, как Вайгач, вам нигде не найти.

Вайгач сидел, полузакрыв глаза. Мягкие замшевые его уши болтались, как у слоненка, из углов огромной, захлопнутой, как сундук, пасти свисали столбики блестящей слюны.

— Скажи на милость, — с удивлением разглядывая Вайгача, проговорил Боря Линев. — Такая харя, а медвежатник. Ну, раз медвежатник — придется оставить. Давай дальше.

Кунашов заглянул в бумажку.

— Вожак первой упряжки, колымский ездовый кобель, кличка Чакр. Поет «уа».

— Что поет?

— Поет «уа».

— Как поет? Почему?

— А так. Не умеет лаять. Другие собаки лают, а Чакр поет.

— Будет трепаться-то, — недоверчиво сказал Боря, с опаской посматривая на круглого, как бревешко, страшного кобеля с обрубленным толстым хвостиком.

Глаза у него были совершенно белые, без зрачков, совсем как у мраморных статуй. На черно-пегой короткой злой морде точно светились два белых глаза.

Кунашов улыбнулся:

— Верно, поет. А ну, Чакруша, спой. Уа! Ну, Чакара! У-а, у-a, у-a, уу-у-у-а-а-а, — завыл Кунашов.

Чакр шевельнул черной колбаской обрубленного хвоста, забеспокоился, завозился, поднял морду, разинул красную, с подпиленными желтоватыми клыками пасть и запел. Не завыл, не заскулил, а запел:

«У-у-у, а-а, у-у-у, а-а-а…»

Наши собаки — Байкал, Лысый, Штоп, Жукэ — подняли дикий лай. Серый принялся было подпевать Чакру, но вместо пения из глотки у него вырвался какой-то хриплый вой. Кунашов посмотрел на Серого с состраданием и сказал:

— Не тот голос.

А Боря Линев швырнул в него чуркой и заорал:

— Замолчи, зараза!

Потом Кунашов подошел к красивой поджарой собаке, грустно сидевшей в стороне от всех.

— А это — Милька, — сказал Кунашов. — Она слепая. В двух шагах ничего не видит. То ли от снега ослепла, то ли еще от чего.

— В упряжке-то ходит? — недовольно спросил Стремоухов.

— Ходит. Ты ее ставь последней, она тебе всю упряжку будет гнать. Чуть передняя заленится, Милька спуску не даст. Не простит.

— Кусает?

— Обязательно. Больная только. В больших переходах кровь горлом идет. А вот это Волчок, — сказал Кунашов, показывая на маленькую пегую собачонку, тоскливо поглядывавшую куда-то в бухту. — Он еще называется у нас «Дежурный по берегу». Вы сами увидите его работу. Как только с привязи его спустишь, так он сейчас же на берег, усядется на камень и сидит, зверя караулит. Он всегда первый сигнал подает. Медведь ли покажется, нерпа ли, птицы ли пролетят — ничего не пропустит. Так и дежурит дни и ночи напролет, без смены, без выходных дней.

Волчок посмотрел на Кунашова, завилял хвостом и снова уставился в бухту.

— Интересная собака, — сказал Боря Линев, — музейная прямо…

Одну за другой перебрали каюры всех собак. Про каждую Кунашов рассказывал что-нибудь интересное.

Вот Урал — огромный, прямо с теленка, толстолапый, грудь как тумба. Так — добрый пес, спокойный, а вот начни при нем ласкать другую собаку — теленок сразу тигром становится. Или тебя за руку тяпнет, или собаку задерет.

Вот Альт. Этот только и норовит драку затеять. Втравит всех собак в свалку, а сам отбежит в сторону и посматривает.

Наконец все собаки представлены нам. Остались только четыре рослых, длинноногих щенка.

— Ну, им на всех четверых отпущено одно имя, — говорит Кунашов. — Вся орава называется «Буяны». Все равно их друг от друга ни за что не отличить.

И верно. На нас смотрели четыре совершенно одинаковых пса. У всех у них были одинаковые морды, одинаковые лапы, одинаковые остренькие уши, одинаковые пушистые хвосты, и даже на груди у каждого были одинаковые белые пятна.

Целый день провозились каюры с собаками.

Поздним вечером, когда кончились все работы, когда в домах и на «Таймыре» зажглись огни, все наши зимовщики сошлись у крыльца бани, покуривая и тихо разговаривая.

— Ну и навезли мы собачек, — медленно говорил в темноте Боря Линев. — Разве это собаки? С ихним Чакром ни одну не сравнить. Куда нам с нашими дворнягами соваться? Наверное, они и упряжки-то никогда не видали. Может, и не пойдут вовсе…

— Будем на ихних ездить, — строго сказал Ромашников. — Хватит нам и ихних собак. — Он помолчал и важно, как старый опытный полярник, добавил: — Учить надо. Сама собака в упряжке не пойдет.

Стремоухов хмыкнул:

— И лед таскать, и уголь таскать, и собак учить. Благодарю покорно.

— Без тебя выучим, — сказал Гриша Быстров, зевая. — Ну, пойду-ка я спать, ребята. Я на полу в амбулатории устроился. Эфиром вот только воняет, а так — ничего. Эх, скорей бы уж одним остаться: цыганский табор какой-то.

Боря Линев потушил о каблук папиросу и сказал:

— Успеешь еще один-то пожить. Еще наплачешься.

Последний день

На другой день Наумыч собрал всех нас в комнате у Потапова. В комнату набилось девятнадцать человек — грязных, небритых, пропахших потом, табаком, псиной от спальных мешков. Те, кто пришел пораньше, расселись на стульях, на кровати, остальным пришлось стоять.

— Все собрались? — спросил Наумыч.

— Все.

— Ну так. — Наумыч вытащил из-под груды бумаг на столе какую-то записочку, положил ее перед собой. — Сейчас, товарищи, я объявлю, кто, где и с кем будет жить на зимовке. Только чур без крика. Хорошо?

Все притихли, придвинулись ближе к столу, не спуская глаз с Наумычевой записки.

— Сначала маленький дом, — сказал Наумыч и заглянул в бумажку. — Здесь будут жить пять человек. По одному в комнате. Значит, вот кто: метеорологи Ромашников и Безбородов, радиоволновик Гуткин, летчик Шорохов и Боря Маленький.

— А почему они? — спросил кто-то сзади.

— Почему они, а почему не ты? А вот почему: у Гуткина там лаборатория, у метеорологов — тоже. Нельзя же, чтобы люди бегали в свои лаборатории за полверсты, верно? А летчику и бортмеханику просто надо дать по отдельной комнате. У них работа такая, что им как в санатории жить надо. А вдвоем, что там ни говори, все-таки стеснительно. Теперь дальше. Большой дом. Здесь есть о чем поговорить. Каждому по отдельной комнате тут не выйдет. Некоторым придется жить вдвоем.

Наумыч осмотрел нас, точно выбирая, кого бы с кем ему поселить. Все затихли, совсем перестали дышать.

— Соболева, — сказал Наумыч, — поселим с Каплиным, пусть оба аэролога вместе живут. Не подеретесь?

— Да нет, чего же нам драться, — сказал Леня Соболев. — Не подеремся…

— Так. Одна пара есть. Савранский будет жить с Быстровым.

— Только чтобы он по ночам не читал. А то я при свете спать не могу, — сказал Савранский.

— А ты камни в комнату не таскай, — отозвался Гриша Быстров. — Я с камнями жить не буду.

Наумыч постучал по столу карандашом.

— Ну ладно, ладно, сговоритесь там. Дальше. Товарищ Лызлов поселится вместе с профессором Горбовским. Тут, правда, есть маленькая загвоздочка. Вы курите, Михаил Николаич?

— Нет, я не курю, — строго сказал Лызлов.

— Не курите. Так. Я уже об этом думал. Ну, придется Горбовскому приспособиться не дымить в комнате, или проветривать хорошенько, или еще там что-нибудь.

— Я ничего не имею против того, чтобы в комнате курили, — опять строго сказал Лызлов. — Пожалуйста.

— Вот и отлично, — обрадовался Наумыч. — Каюров тоже поселим вместе. Их я и не спрашиваю. Они всегда будут вместе — и в экспедициях, и на отдыхе, так что и жить вместе должны. Оба курят. Все в порядке. Верно?

— Верно! — крикнул Боря Линев.

— Дальше. — Наумыч заглянул в свою записочку. — Иваненко мы поселим вместе со Сморжем.

— Это еще кто такой?

— Откуда взялся?

— Какой там Морж? — закричали все кругом.

— Не Морж, а Сморж, — сказал Наумыч. — Это таймырский матрос, плотником просится остаться. Ну, а нам плотник не мешает, вот я и взял его. Придется уж тебе, Костя, с ним пожить. Ну как, согласен?

— Чего же вы спрашиваете? — недовольно сказал Костя. — Раз по-другому не выходит, и спрашивать нечего. Проживем как-нибудь и с Моржом. Смешное дело.

— А у трех человек, — продолжал Наумыч, — будут отдельные комнаты: у меня, у Стучинского и у повара Крутицкого. Почему так? А вот почему. Повару работы будет до черта и без выходных дней, без смены. С утра до ночи. А Владислав Арсентьич человек в летах — пожалуй, самый почтенный на зимовке. Да еще ему учиться надо. Человек он не шибко грамотный. А коммунисту нельзя быть неграмотным.

— Конечно, дать ему комнату, — закричали со всех сторон. — Только пускай кормит как надо!

— Квас, Арсентьич, не забудь! — крикнул Вася Гуткин. — Квасок!

Наумыч постучал по столу и продолжал:

— Стучинский у нас — старший геофизик. Так сказать, мой помощник по научной части. Это во-первых. А во-вторых, есть еще причина поселить Стучинского одного. Уж я вам прямо скажу, все равно этого не спрячешь: Виталий Фомич привез с собой скрипку и будет каждый день по два часа упражняться.

— Одного! Поселить одного! — закричали все хором.

— То-то и оно, — смеясь сказал Наумыч. — Уж лучше с камнями жить, чем со скрипачом. Вы уж меня, Фомич, простите, что я так говорю, но дело серьезное.

— Да нет, что же, пожалуйста, — смущенно ответил Стучинский. — Я понимаю…

— Ну а чтобы соседи не взбунтовались, я его в самую крайнюю комнату помещу, а рядом сам поселюсь. Мне все равно, чего он там будет выпиливать — камаринского или какую-нибудь там центрифугу. Меня этим не проймешь. Ну, и еще остаются двое — радист Рино и механик Редкозубов. Они будут жить в радиорубке. Вот и все, товарищи. Ну, кажется, пронесла нелегкая. Я-то, признаться, побаивался. Думал — добром не сговоримся. А теперь — разбирайте свои вещи и вселяйтесь в комнаты. Вечером будет прощальный ужин со старой зимовкой. Так сказать, банкет. К ужину всем побриться, подстричься, привести себя в порядок. Форма одежды — парадная: галстуки и воротнички. Ногти обстричь, уши вымыть. Есть?

— Есть! Будет исполнено! Айда, ребята, по домам! По квартирам!

С грохотом, с криком мы вывалились из комнаты Наумыча в коридор.

Значит, Архангельский был прав. Я буду жить в новом доме.

«Конечно, хорошо, — думал я, — что у меня будет отдельная комната, но домик-то очень уж жидкий. Замерзнешь, поди, как собака на заборе».

Я нашел свою комнату. Она была уже пустая. Перетащив из библиотеки свои чемоданы и мешки, я свалил все свое имущество прямо на пол, на грязный линолеум, и, даже хорошенько не разглядев свое жилище, побежал смотреть, что делается на зимовке.

Во всех комнатах двери — настежь. Выносят и вносят мешки, чемоданы, тюки. Прямо в комнатах пилят доски, заколачивают ящики. Из кают-компании каюры выволакивают пианино.

— Куда вы, ребята? Зачем?

— Освобождаем для пиршества!

Сморж, коренастый длиннорукий парень в полосатой матросской тельняшке, бегает по коридору, распоряжается, кричит, чувствует себя уже совсем как дома. Он завладел огромным граммофоном с помятой белой трубой, который оставляют нам старые зимовщики, втащил его к себе в комнату, и через минуту оттуда уже несся бравый марш «Бой под Ляояном».

Беготня, гам, стук молотков, рев граммофона.

На прощанье старые зимовщики дарят нам на память свои вещи. Кто что может. Механик сделал каждому из нас по мундштуку из моржового клыка. Соболеву достались почти новые альпийские ботинки. Редкозубов получил в подарок карточку какой-то киноартистки, Наумыч — нож с красивой наборной ручкой, Ромашников — резиновые сапоги, Боря Линев — медные гильзы для двустволки.

— Берите, берите, пригодится, — говорят старые зимовщики и суют нам то шапку, то книжку, то рукавицы.

— Да зачем же? Вам самим надо!

— Мы домой едем, а вы остаетесь. Берите, чего там…

Неужели действительно сегодня ночью все эти люди уплывут от нас на далекую родную землю, а мы останемся здесь одни?

Я слоняюсь по комнатам, по коридорам. Мне и грустно, и немного страшно, и очень жалко себя. Так бывает в детстве — наплакавшись всласть, забьешься куда-нибудь в уголок и целый вечер думаешь: какой ты несчастный, обиженный, покинутый всеми, — и от этих мыслей становится горько и в то же время как-то радостно.

К восьми часам в кают-компании накрыты длинные столы. Столы заставлены тарелками с колбасой, сыром, жареным мясом, целыми блюдами пирогов, банками консервов. На тонких ножках возвышаются вазы с яблоками, с конфетами и печеньем. Длинной шеренгой выстроились посреди каждого стола темные толстые бутылки.

С «Таймыра» приплывает капитан со всеми помощниками, с боцманом, с лучшими матросами-ударниками.

Не только мы, но и старые зимовщики приоделись, побрились, почистились. Теперь уже мы хозяева, а они — наши гости. Мы просим их к столу, покушать на дорогу, в последний раз на Земле Франца-Иосифа.

За средним столом сидит наш Наумыч. На нем черный морской китель с нашивками, белая наглаженная сорочка, галстук.

Слева от Наумыча — Потапов в зеленом френче, с орденом Боевого Красного Знамени. Сразу даже и не узнать Потапова. Все эти дни суетился и бегал по зимовке толстый, приземистый человечек в засаленных ватных штанах, в драной фуфайке, небритый, грязноволосый. А сейчас сидит этакий щеголь!

Когда все наконец рассаживаются, встает со своего места Наумыч.

Опираясь о стол руками, он медленно осматривает кают-компанию. Он долго молчит.

Тихо в кают-компании. Я поглядываю на своих товарищей. Вон Боря Линев — спокойный, крепкий, загорелый. Он задумчиво склонился над столом и чертит вилкой по клеенке. Вот Гриша Быстров. Ему и сейчас не сидится на месте. Он ерзает по скамейке, вертит головой, ковыряет в ухе. Вон сидит Лызлов — неподвижный, точно вырезанный из дерева человек. Леня Соболев посасывает потухшую трубочку и чему-то улыбается, глядя на потолок. Боря Маленький что-то быстро шепчет Шорохову, точно в чем-то оправдывается. Лицо у Бори обиженное: наверное, Шорохов опять за что-нибудь отругал его.

И мне кажется, что старые зимовщики все какие-то дружные, спокойные, сдержанные, а мы — как разношерстное стадо.

Наумыч медленно поднимает бокал:

— Позвольте, товарищи, считать, как говорится, открытым это последнее свидание двух зимовок. За дружбу! За славное племя советских полярников!

— Ур-р-р-а-а-а! — закричали зимовщики, матросы, командиры. Загремели, задвигались стулья, зазвенели стаканы.

— Ну, хозяева, угощайте! — прокричал Потапов.

Угощать мы не умеем, никак еще не привыкнуть нам к новой роли хозяев Земли Франца-Иосифа.

— Угощайтесь сами, чего там! — кричит Гриша Быстров.

Пир начался.

Под утро от берега отвалила последняя шлюпка.

Медленно шла она по спокойной тихой воде бухты. Вот она причалила к ледоколу. Маленькие черные фигурки взобрались по веревочному трапу на корабль. Потом подняли на корабль и шлюпку.

Сияя огнями, стоял в бухте «Таймыр». Из трубы лениво выползал беловатый жиденький дымок.

Гриша Быстров, Наумыч, Костя Иваненко и я собрались на берегу, около опрокинутой большой лодки. Мы были уже одни на этой полярной земле.

Наумыч роздал нам картонные коробки винтовочных патронов. Мы зарядили винтовки, выстроились в ряд.

— Раз, два, три!

Залп. Еще залп. Еще.

Низкий страшный гудок ледокола протяжно ответил нам.

Разбуженные пальбой, скуля и завывая, сбежались собаки. Они уселись у самой воды и уставились на корабль. Байкал подошел ко мне, потерся крепким лбом о коленку, зевнул и лег у моих ног.

Была холодная безлунная ночь.

Вся зимовка уже спала. Мы хотели дождаться, пока ледокол тронется в путь.

Но он все стоял и стоял.

— Пойду спать, — сипло сказал Наумыч. — За десять суток и не прилег даже как следует. Пойдем-ка, Костя.

Они ушли, и мы с Гришей остались вдвоем.

В море стало светать. Вдали, в проливе, быстро проплывали, будто спешили куда-то белые льдины. На ледоколе погасили огни.

В 7 часов утра на носу ледокола загремела лебедка: выбирали якорь.

— Смотри, смотри, пошел!

«Таймыр» медленно, с опаской стал разворачиваться носом на юг. Три хриплых гудка прокричали:

— Прощайте! Прощайте! Прощайте!

Вспарывая стеклянную воду, ледокол взвыл пронзительной, тоскливой сиреной и, растягивая за собой в небе длинную ленту густого черного дыма, пошел на юг, в открытое море, домой, к Большой земле.

Мы стали поспешно стрелять. Сзади тоже вдруг послышалась сухая револьверная стрельба. Я оглянулся. Из форточки Наумычева окна торчала толстая волосатая рука с наганом.

На крыльцо выскочил заспанный Соболев. Рыжий полушубок он накинул прямо на нижнее белье.

— Леня, уходит! — закричал я.

— Уходит. Уходит. Вижу, что уходит.

Он стоял, дрожа от холода, и глядел на удалявшийся пароход.

А «Таймыр» стал уже маленькой черной точкой. Только дым все еще висел в спокойном утреннем воздухе, да колотились в прибрежные камни большие волны, поднятые ледоколом.

Вышел Боря Линев. Он зевнул, ударил ногой подвернувшуюся собаку, оскалил крупные белые зубы.

— Ушел?

— Ушел, Боря. Теперь конец.

Я побрел домой. Прошел мимо черной, закопченной бани. Дверь в баню была открыта. На полу спали собаки.

Я поднялся на крыльцо своего дома и еще раз оглянулся. «Таймыр» уже скрылся за горизонтом. Пустынный берег был завален ящиками, бочками, бревнами. На черном большом камне неподвижно сидел Волчок — дежурный по берегу.

Бухта была пуста.

Тишина.

Мы остались одни.

Зимовка началась.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги На краю света предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

17

Единая паспортная система в СССР была введена в ряде населенных пунктов 27 декабря 1932 г. В этот день вышло Постановление Совнаркома «Об установлении единой паспортной системы по Союзу ССР и обязательной прописки паспортов». Все граждане СССР от 16 лет, постоянно проживавшие в городах, рабочих поселках, работающие на транспорте и в совхозах, обязаны были иметь паспорта. Сельское население страны паспортами не обеспечивалось (за исключением проживавших в десятикилометровой пограничной зоне). Паспорт и обязательная прописка по месту жительства вводились с целью «лучшего учета населения городов, рабочих поселков и новостроек и разгрузки этих населенных мест от лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях или школах и не занятых общественно полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров), а также в целях очистки этих населенных мест от укрывающихся кулацких, уголовных и иных антиобщественных элементов».

18

В 1930 г. было введено новое обмундирование для подразделений рабоче-крестьянской милиции, включавшее шлем-каску из фетра серого или белого цвета.

19

«Беломорканал» — торговая марка самых массовых папирос в СССР, названы в честь Беломорско-Балтийского канала, построенного между 1931 и 1933 гг. силами заключенных Белбалтлага.

20

Анемометр — в метеорологии — прибор для измерения скорости движения ветра.

21

Михаил Александрович Бонч-Бруевич (1888–1940) — профессор, советский радиотехник, член-корреспондент АН СССР.

22

Пантелеймон Сергеевич Романов (1884–1938) — советский прозаик и драматург. Здесь, вероятнее всего, речь идет о его полном собрании сочинений в 12 томах.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я