Осада. Повести и рассказы

Николай Николаевич Наседкин, 1993

В сборник вошли криминальные повести и рассказы. Если у вас слабые нервы – вам будет тяжело читать эту книгу. Но прочитать её стоит: по сути она – оптимистична, посвящена Жизни, а не Смерти. Да, в этих произведениях людей убивают, калечат, унижают, запугивают… Но если человек не подастся агрессии, не струсит – его сломать, испугать и даже убить невозможно…Многие произведения сборника ранее печатались в журналах («Сыщик», «Кредо», «ФиС» и др.).Впервые книга «Осада» вышла в московском издательстве «Голос» в 1993 году.Содержит нецензурную брань.

Оглавление

ВСТРЕЧИ С ЭТИМ ЧЕЛОВЕКОМ

Рассказ

Буду краток. Речь не обо мне. Я попал на это место, мне кажется, случайно. Друзья считают, что мне повезло: в тридцать пять лет стать главврачом больницы — это карьера. Но если бы мне кто сказал в то время, когда я учился в мединституте, что я стану когда-нибудь возглавлять так называемый «жёлтый дом», я бы только рассмеялся.

Примерно на третьей неделе моей новой работы ко мне и пришёл на приём, настойчиво этого добиваясь, больной-хроник Михайлов Е. Г. Он вошёл, вежливо и нормально (я почему-то всё ещё ожидал от каждого больного ненормальностей) поздоровался и по моему приглашению сел. Я сразу обратил внимание, что он заикается, мучительно смущаясь. Я потому это заметил, что сумасшедшие обычно не умеют стесняться. Росточком он и так не вышел, но зачем-то старательно горбился, лицо имел худенькое и тоскливое. Под мышкой Михайлов держал тетрадку. Он с минуту помялся и в конце концов мучительно проговорил:

— В-в-вот з-з-записи… П-посмотрите…

Я было попробовал расспрашивать — что за записи? о чём? — но он упорно твердил:

— П-п-поссмотрите, п-потом с-скажете…

Я отпустил его, вскипятил чаю и, усевшись поудобнее, принялся за «записи». Писаны они были нервным, плохо разборчивым почерком. Некоторые места показались мне не совсем литературными, но ведь не член же Союза писателей это писал.

Вот они, эти записки Михайлова.

* * *

«Я той осенью пошёл в первый класс. Стоял на дворе 1946-й год, ещё весь в незалеченных ранах. Мы жили тогда в большом селе на берегу Енисея, и потому война связывалась для меня не с воем самолётов, взрывами снарядов и пожарами… Война — это пустые рукава соседа дяди Паши и его судорожная улыбка, с которой подойдёт иногда к нам, пацанам, и попросит:

— Слышь, ребятня, слепите-ка мне, кто половчей, цигарку…

Война — это съёжившаяся фигурка Анки-почтальонши, её спотыкающийся шаг, и жуткий бабий вой за калиткой, откуда она только что вышла.

Война — это щи из лебеды, крапивы и ещё какой-то пресной травы, ежесекундное чувство голода и когда кажется, что живот уже прилипает к позвоночнику и всерьёз боишься, что когда он окончательно прилипнет, то придётся отдирать его пальцами и будет больно.

Но жизнь брала своё и каждодневными радостями стирала в детской памяти оставшееся позади. Летом приехал наконец-то из далёкой Германии отец, и сразу стало легче. Отец был совсем целый и невредимый, только слегка дёргал головой. Но это же пустяки, — он сам так говорил — лёгкая контузия. Правда, отец через пять лет умер, но это — другая история. А тогда казалось (или мне сейчас, спустя много лет, думается, что тогда казалось?), что теперь будет только всё хорошо и никогда ничего плохого.

В школу я вообще как на самый разбольшой, развесёлый и разожидаемый праздник отправился. Мать из отцовой гимнастёрки сшила мне куртку, на которой были дырочки от боевых медалей, чем я чрезвычайно гордился. Отец сам, лично повесил мне через плечо свою офицерскую сумку, пахнущую кожей, порохом и табаком, и я мнил себя не просто настоящим мужчиной, а — военным командиром.

Был ли я тогда трусом, не знаю, но сейчас признаюсь, что, когда на третий день школьной жизни мне разбаклажанил нос Вовка Фашист из 3-го «Б», только фронтовая гимнастёрка с дырочками не позволила это стерпеть. Ух и врезал я ему, сволочуге! Его Фашистом не зря клеймили — он суслика раз изловил и прямо с живого, гад, кожу содрал. Я в то время совсем голопузым был, но до сих пор помню его пальцы окровавленные, его оскаленный слюнявый рот и распахнутую мордочку захлебнувшегося в муках зверька. Фашиста били за это старшие ребята, а он катался в ногах и визжал, что они варят дома суп из сусликов, и если кожу с живого сдирать, то суп наваристее получается…

На большой перемене нам за счёт колхоза выдавали по куску хлеба, прозрачно смазанного коровьим маслом, и по большой кружке жидкого, но горячего киселя. На кисель можно было долго с усердием дуть, растягивая щёки до истомы в предушных впадинах, и от этого «обед» продолжался блаженно вкусное время. Учителям тоже полагался такой паёк, только ели они отдельно от нас, за матовыми стёклами учительской. Чего стеснялись?

Мама (она вела 3 «Б») в первый же день поманила меня в угол буфета и хотела впихнуть мне свою порцию, но я, чуть постыдно не заплакав, громко и грубо отказался: «Чё я, голоднее всех?» Бедная мама поздно поняла свою оплошность и растерянно обернулась: в хрупкой тишине десятки глаз смотрели на свершаемую несправедливость. Мама опустила голову, точно виноватая, и молча ушла в учительскую. А я долго ещё потом ловил на себе подозрительные и завистливые взгляды, но разве можно было объяснить, что, честное слово, и наедине бы от мамы ни крошки не взял — её саму просвечивало насквозь против солнца.

А жрать хотелось. Не есть, не кушать, не пообедать, а — жрать. Чёрт его знает, вроде и картошка уже молодая была, огурцы, помидоры, редиски почти вдоволь, хлеб каждый день ели… Видимо, скопилось за войну этого проклятого голода в животе столько, что его теперь и водопадом еды было трудно затопить.

На второй перемене, когда до киселя надо было терпеть ещё целый-прецелый урок, Митька Корешок решительно рубанул:

— Айда за яблоками!

И мы пошли. Колхозный сад кучерявился прямо напротив школы. Год выдался урожайный на яблоки, и из окон нашего 1-го «А» со второго этажа сад походил на громадный платок сказочной великанши, весь в жёлтых пятнах «чалдона» и красных «ранета», небрежно брошенный посреди села.

Сад был окружён двухметровым глухим забором из неструганных занозистых горбылей. Охранял его днём и ночью дед Козёл — родной дед Вовки Фашиста. Я его, этого деда Козла, почему-то всегда побаивался. Между носом и животом весь он был закрыт чудовищной бандитской бородой, которая смыкалась на щеках с такими же смоляными космами, и из всей этой кущи волос тускло глядели маленькие, с горошину, глазки и высовывался огромной багровой фигой пористый носище. Весь он походил на того страшного цыгана, которым пугала меня в младенчестве бабка, умершая в самом начале войны. Плюс ко всему у него на вооружении имелась, как мы отлично знали, двуствольная «мортира» двенадцатого калибра.

Но хотелось жрать.

Со стороны школы мы подтащили к забору сломанную парту, взгромоздили наверх ящик из-под гвоздей, и теперь даже мне, самому мелкорослому в шайке, яблоки были видны как на ладони. С другой же стороны забора в два ряда шли поперечины, и потому препятствий для отступления не было. Нас собралось человек пять, но никто не решался первым перейти двухметровый рубикон.

Наконец Митька геройски подтянул штаны и сгинул за забором. Полезли и остальные. Замыкающим оказался я. До ближайшей яблони было шагов сорок. Я не одолел ещё и половины, когда Митька вдруг ринулся назад, держа нелепо на отлёте руку с двумя яблоками. Он чуть не сшиб меня с ног, промчался мимо, прерывисто крича почему-то:

— Карау-у-ул!..

Побежали все. Я же с пылу с жару даже не остановился, и притом яблоки, сладкие, хрумкие, вот они — осталось руку протянуть.

И когда я уже протягивал руку и для порядка стрельнул взглядом по сторонам, я увидел деда Козла. Он молча и деловито бежал наперерез вдоль забора. Борода скособочилась на плечо. В руках его сверкал топор. Зайчик от лезвия ударил меня по глазам, и в паху защемило. Я дико вскрикнул и рванулся, но не к забору, а в глубь сада. Я бежал так быстро, что даже не успевал заплакать. И ждал удара топором. По голове.

— Сто-о-ой, стервец! — стегнуло сзади.

Голова моя ещё сильнее втиснулась в плечи. В тот же миг дед Козёл насадил меня на шатун своей руки и зверски тряхнул. Я увидел вдруг собственные рыжие ботинки перед носом, сжался, думая, что сейчас грохнусь спиной о землю. Но дед Козёл странно бережно опустил меня и, ущемив волосы на затылке, пригнул мою голову.

— Щас показню тебя, едрит твою да! Бушь що лазать?..

И я почувствовал на шее обжигающее прикосновение оскала топора.

— Ааааааааааааа!..

Как потом восстановилось по рассказам, все мои «подельники», кроме Митьки Корешка, перелетев через забор, опомнились только в классе. Митька же, сидя на двухметровой высоте, ошарашенно следил за погоней, а потом без лица ворвался в 3-й «Б».

— Вер Петровна! Там!.. Дед Козёл!.. Топором!.. Женьку!.. В саду!..

Сама мама не помнила, как перебралась через забор, уже Митька потом расписывал, что она как пацан перемахнула. Дед, увидев её лицо, отцепился от меня, резво отпрыгнул в сторону и завопил:

— Я постращать, ей-Богу, постращать токо! Оне же весь сад поизлохматили!..

— Сад! Сад! — кричала в горячке мама. — Себе мешками носишь, кулак чёртов, а на ребёнка с топором? 3а пару яблок? Ну погоди, ответишь за всё!..

Я же, уткнувшись в мамин живот, только, задыхаясь, мычал:

— М-ма!.. М-ма!.. М-ма!..

С того дня я начал мучительно ёрзать на начальных согласных. Простую фразу, например: «Пошли на речку», — я выплевывал из горла с полминуты:

— П-п-пошли н-н-на р-речку…

Сколько тягостных воспоминаний скопилось из-за этого со временем! Я стал молчаливым, задумчивым, начал сторониться всех, скверно учиться… Э-э, да что там вспоминать! А как страдала мама после каждого неудачного визита к врачам. Одним словом, первая встреча с этим человеком сразу, сильно и надолго сдвинула с рельсов мою жизнь. Я его ненавидел, но ещё сильнее боялся. Мама тогда бегала к председателю, в милицию, плакала, кричала и даже грозила, но для деда Козла всё каким-то образом обошлось. И он продолжал жить и по-прежнему сторожил колхозный сад. А я, заикаясь, ненавидя его и боясь, подрастал.

Вторая наша встреча нос к носу случилась ровно через десять лет. Опять стояла осень. Наш 10-й «А» находился на втором этаже в самом углу, и два окна из четырёх смотрели на сад. Он стал ещё пышнее и обильнее, а тот же самый забор почернел и, казалось, наполовину закопался в землю. Я сидел на «Камчатке» у самого окна, один, и любил во время урока положить взгляд на праздник сада, чтобы отдохнуть от серого цвета классных стен. А потом, если долго не дёргали учителя, я впадал в ересь мечтательства. Я был в то время безнадёжно влюблён. В Люсю Мамаеву. Из 10-го «В».

Она была красива той не страшной красотой, при виде которой не столбенеешь, не проглатываешь язык и не покрываешься больным липким потом, если тебе надо с ней заговорить. В её лучистых, с брызгами смеха карих глазах не было ни капельки высокомерия и девчоночьей глупой самовлюблённости. Тошно смотреть на иную кривляку, у которой чуть только встопорщилась кофточка на груди да чуть стали округляться другие места, она уже и воображает — королева, поклонения ждёт… Люся была не такая. К ней любой пацан мог подойти и запросто спросить:

— Люсь, пойдёшь сёдни в клуб?

Ну, запросто! Любой. Кроме меня.

Мысленно-то у меня без сучка без задоринки получалось, но только представлю себе, как начну люлюкать: «Лю-лю-люся, п-п-пойдём…», — так горло перехватывало судорогой. Противно становилось. Я издали её любил. Провожал её тоже на расстоянии. А по вечерам на свидания ходил. С её окнами. Стоял часами и смотрел театр теней. И сердце шевелилось в груди, как большой кролик в тесной клетке.

Раз даже охамел до смелости, в темноте перевалился через штакетник палисадника, пробрался между клумбами и к её окну нос приплющил. Одна штора — моя союзница! — чуть завернулась, и я увидел…

Она стояла боком к окну и разбирала постель. Задумчиво, медленно сложила пополам, потом вчетверо розовое покрывало, повесила на спинку стула. Откинула одеяло в ослепительно белом пододеяльнике. Взбила розовую подушку. Подошла к трюмо у противоположной стены, взяла гребень и провела несколько раз по светлым своим волосам. Потом достала розовую ночную рубашку из шкафа и положила на кровать.

«Надо уходить!»

Люся пробежала пальцами по пуговичкам домашнего халатика и скинула его. На ней были только розовые трусики и какой-то девчоночий, видимо, самодельный беленький лифчик. Она мягко перегнулась, расстегнула его и зябким движением выскользнула плечами из бретелек. Я, задыхаясь, увидел два нежно-розовых кружочка, рдеющих на пронзительно белых беззащитных холмиках… Вдруг она вздрогнула бросила взгляд на окно и потянулась к рубашке. Я рванулся напролом сквозь колючую акацию. Обжёг лицо. С маху саданулся о штакетник. Отлетел. Вскочил. Перебросился через него и, шатаясь, пошёл. Я бродил до рассвета. Щёки мои горели, под ложечкой сладко ныло, в глазах всё было белым и розовым, белым и розовым…

Я переждал несколько мучительных дней, отодвигая себя в пространстве как можно дальше от Люси, не смея и взглядом скользнуть по её фигуре или лицу. Она же, по-прежнему, видимо, обо мне не думала. И я через неделю опять начал красться по её ещё не остывшему следу. Но к окну больше никогда не приближался.

Кто знает, может, со временем я и решился бы, так сказать, бухнуться ей в ноги — к-к-казни или м-м-м-милуй! — но неожиданно и страшно точку моему роману поставил дед Козёл.

В Доме культуры шёл последний сеанс. Люся была там. Естественно, и я. В этот раз я настолько осмелел, что впервые сел вплотную за ней и весь фильм осторожно, по-собачьи, вдыхал пьянящий запах её распущенных влажных волос. Почему-то она была без подруг. Я понял, что наступил наконец-то вечер решительных действий. Свет вспыхнул. Она вышла. Я следом. Фара луны после темноты зала слепила глаза. Дождь уже перестал.

Чтобы от клуба попасть на улицу Мира, где жила Люся, надо было обогнуть колхозный сад. Фильм в этот раз был не ахти, публики мало, и когда мы — Люся впереди, я шагах в полста сзади — подошли к садовому забору, то остались на мое счастье (или горе!) вдвоём. И свидетельницей — луна. Как в кино.

«Всё, сейчас начнется вдоль забора глухая тропка, надо просто догнать и небрежно — главное, небрежно! — свою охрану предложить… Сейчас! Только не чересчур волноваться, милейший, а то ей от твоего заикания тошно станет…» Люся вдруг оглянулась на меня и — вот девчонка! — сдвинула оторванную доску в заборе и прямиком через ночной сад. Я остановился. Чёрт с ним, с садом, но ведь там где-то дед Козёл!

Я тронул доску и осторожно заглянул в щель. Люся быстро шла между деревьями, а на ветвях, словно игрушки на новогодних ёлках, блестели яблоки-шары. Я было хотел схитрить: дескать, махну вокруг и встречу Люсю с той стороны, но вдруг рассвирепел и одёрнул свою душонку — что она обо мне подумает? Она-то идёт и на всех дедов и «козлов» начхала!

Я решительно протиснулся, заспешил по чуть заметной дорожке и уже надавил лёгкими на диафрагму, собираясь окликнуть Люсю, как вдруг откуда-то сбоку и сзади громыхнуло:

— Сто-ой, едрит твою да! Сто-о-ой, стервецы!..

Козёл!

Меня и сейчас всего перекорёживает от мучительного стыда при воспоминании о том, что произошло дальше. Я даже, подлец, не оглянулся. Не посмел оглянуться. Меня как ударило. Я подпрыгнул от окрика, втянул голову и помчался паршивым сусликом, теряя ноги, спотыкаясь и чуть не падая. Мелькнуло растерянное лицо Люси, её перекрученное в полуобороте тело. Мимо. Выстрел! Захлебнувшееся «Ой!» и — надрывный душераздирающий визг-стон…

Дед Козёл в тот вечер был пьян и вместо «солёных» патронов (он и раньше по пацанам постреливал солью) засадил в двустволку бекасиные. Люсе ампутировали правую ногу — колено было полностью раздроблено и началась гангрена. Люся долго лежала в области, потом, выписавшись, сразу подалась куда-то в другие края, к родственникам. Одноногая. Я её больше никогда не видел и даже не могу представить её такой. Не могу.

Деда судили. Я выступал свидетелем. В те времена опьянение, как ни странно, ещё являлось смягчающим вину обстоятельством, кто-то к тому же за деда Козла вступился настойчиво, и ему припаяли всего два года.

Ещё на суде меня обожгло отношение ко мне людей: ненависть, презрение, гадливость, насмешки… Сначала всё было нормально. Хотя сидели в зале все свои, сельские, но мало кто знал подробности события. Я не мог ни с кем об этом говорить. Я целыми днями сидел дома (даже в школу перестал ходить) и только и делал, что выворачивался из себя чулком от стыда и тоски. На следствии я многого не договаривал, мямлил, что случайно в саду оказался, что не успел помочь и всё в таком духе. А вот тут, на суде, вдруг решил, что мне надо покаяться. Перед народом покаяться в своей трусости, и тогда, думалось, я перешагну этот проклятый барьер, тогда я смогу наконец взглянуть в глаза людям и, главное, Козлу. На него я вообще смотреть не мог, как ни насиловал себя.

И я начал каяться. Правда, я почему-то начал не с топора, а с самого трудного:

— Я л-л-любил Л-л-люсю…

Я смотрел в пол и выдавливал мучительно, как дурную кровь из раны, слово за словом. «Только не надо про розовое на белом, не надо!» — билось в виске… Но я и про это рассказал. И вот когда должно было нахлынуть так страстно ожидаемое облегчение, я глянул в зал, и всё во мне надломилось…

Я понял в ту же минуту, что в селе мне не жить, и потому на следующий день уехал в краевой центр. Пошёл работать на стройку, копал поначалу землю (да мне и всё равно было — землю копать, гвозди ли заколачивать или деньги фальшивые печатать), поселили меня в общагу. Сперва приставали и в бригаде, и соседи по комнате, на знакомство набивались, потом бросили. Я знал, что они меня Заикой и Чёрным Ящиком окрестили, — плевать! Я молчал. Не до них было. Тут это началось.

Он повадился ко мне по ночам приходить. Днём-то ломаешься с лопатой до двенадцатого пота, он и отставал, а ночью садился на край кровати, мерзко по голове меня шершавой корягой своей гладил и что-то бормотал с угрозой. Прямо запах болотный изо рта его чувствовался…

Я поступил в вечернюю. Начал по ночам заниматься, в холле общаги книги читать, а оставшиеся для сна четыре-пять часов единым глотком проглатывал. Знал: остановлюсь — опять вцепится. И я без остановки читал, читал, читал, пока над книгой же и не отключался. Поглядывали на меня странно. Ох уж эти взгляды! Всю жизнь! Всю жизнь!..

Сейчас-то я понимаю, что это был бой с тенью. Всё равно, что пришла Курносая за человеком, а он кулачонком ей в оскал начал тыкать и думает, что сопротивляется, и не чует, глупый, свиста, с каким приближается к его шее отточенная коса Смерти…

Однако я в сторону ушёл. Я-то с её сестрой бороться пытался. Пытался…

Через два года, как ему освободиться, и начались у меня кошмары сильнее прежнего. Ведь взбрело же в голову, что он непременно оттуда ко мне заедет. Впрочем, я и не знал точно, в каких местах он «отдыхал» и какой дорогой будет возвращаться. Я ждал. Каждый час. Каждую минуту.

И дождался.

Раз поздно вечером в ноябре, после работы, я лежал поверх одеяла и ждал-следил. За окнами лило. Два парня сидели за столом, пили ядовитый вермут и играли в карты, смачно матерясь. Я зримо увидел, как дед Козёл, с нелепым мокрым мешком на плече и топором за поясом, подошёл к дверям общаги, отряхнул капли дождя с шапки и бороды, спросил что-то у вахтёрши и, цепляясь за перила, полез по лестнице… Внутри меня что-то натягивалось и начало вибрировать, сердце свернулось в трубочку. Я машинально пошарил руками, но ничего тяжёлого рядом не было. Дверь отворилась без стука, и он вошёл. Даже не вошёл, а как-то противно, ёрничая, впрыгнул в комнату.

— А вот и я, касатик! Едрит твою да!..

Парни так увлеклись картами, что — ноль внимания. Дед Козёл вдруг судорожно, суетясь, начал сдёргивать мешок с плеч, одновременно пытаясь вытащить топор из-за ремня (он каким-то мерзким рыжим ремнём был в поясе перехвачен), и всё время косил на меня чёрным глазом.

— Ааааааааааааа!.. Н-на п-п-помощь!..

Со мной тогда еле справились пятеро (из коридора ещё набежали). Вызвали мигалку с крестом. Лечили долго. Когда выпускали, врач напоследок ещё раз вдолбил: читать поменьше, а лучше совсем бросить — нельзя голову напрягать. Подался опять на стройку, уже в другое СМУ, землю копать.

Да, забыл совсем, уже перед «освобождением» тот же врач мне осторожненько сообщил, что мама моя уже тому два месяца, как умерла, но — он замялся — ехать на могилу мне не след, могут быть рецидивы. Конечно, он не смерть матери имел в виду (я как-то эту весть спокойно воспринял, не мог осознать), а боялся он моей встречи с ним

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Осада. Повести и рассказы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я