11. «Пир горой и все, все, все»
— Тетечка Лиза! Тетечка! Вы вернулись… Это вы? — отчаянный голосок раздается из темного нутра квартиры в доме Мурузи.

— Мы, Анютка! Не боись, все хорошо! Больной-то наш дышит? — тяжело выталкивает из себя слова Лизавета и валится на сундук у дверей. Этот поход за сокровищами отнял у нас последние силы.
Сейчас нужно отдышаться и начинать действовать, хотя у нас одно желание — спать, спать и спать, пусть даже сидя. Но Анечка не дает, она тормошит нас поочередно, приговаривая.
— Тетечки, вы что! Вы не спите! Мне так страшно было, так страшно. И дядька этот то ли помер, то ли помирает, вдруг захрипит как! А я одна. И холодно, и вас все нет. Печка стала гаснуть. Я пошла по дому искать, что еще сжечь. Там в кладовке полку отломала, а она в печку никак не лезет, хоть плачь. В дальней комнате фотографии в рамочках висят. Я картинки вытряхнула, а рамки в печку. Ух, как они трещали! Это же ничего, правда? Теть Лиза, ты слушаешь? — она сильно дергает Лизавету за руку — Ты сама не помри, давай! Чего вы, как неживые обе!
С усилием разлепив глаза, Лиза заставляет себя подняться и начинает искать санки.
— Тьфу ты, пропасть! Я уж думала, мне приснилось все и никакого добра нет. Аж, сердце зашлось. Ну что, пировать будем, жить будем, Анька? А помирать погодим! — с облегчением говорит она и сует Анечке в рот кусок шоколада, вытащенного из кармана ватника.
— Надо бы дров раздобыть. Давай-ка я с ломиком по квартире пройдусь, может еще что отломаю. И вода нужна. Кашу будем варить. Знаешь, рисовая каша с изюмом очень питательна и полезна? — говорю я.
От моих слов Анечка застывает. С ее маленького, бледного даже в копоти, лица на меня, смотрят испуганные глаза.
— Я снега принесла. Далеко за водой не ходила, а снега в ведро натолкла, сколько смогла. Ты про кашу в правду, что ли? — неуверенно шепчет она.
— Все девочки! Разбирайтесь-распаковывайтесь, говорить совсем сил нет. Пойду по дрова, пока шевелится могу. — отвечаю я ей, с трудом вытаскивая из-под большого брезентового тюка лом. И я отправляюсь обходить квартиру.
В комнатке, где лежит хозяин квартиры, немного теплее от умирающей буржуйки. Холодом тянет от большого окна, которое никто не заделал на зиму, а только прикрыл светомаскировкой. Я ловлю себя на мысли, что всерьез прикидываю, как лучше обустроиться в этой ненастоящей жизни, которая стала моей реальностью.
В большой выстуженной квартире кроме пустых гулких комнат, которые я обхожу со свечкой, имеется заброшенная кухня, ванная с неработающим туалетом, кладовка и чулан, который когда-то был комнатой для прислуги. Чулан меня заинтересовал. В этой комнатке практически без окон, (маленькое окошко на черную лестницу не в счет) легче всего можно удержать тепло. А окошко вполне сгодится для того, чтобы вывести наружу трубу от буржуйки. В кладовке, рядом с чуланом по стенам широкие крепкие полки, застеленные старыми газетами. Их действительно непросто выламывать, но на пару полок у меня сил хватает. Оттащив толстые доски к печке и добавив к ним найденную синюю кастрюльку с отбитой эмалью, я опять направляюсь в комнаты. Нет, Лизавета не права, ни все в этом доме бесполезно. Вот бывшая спальня. На комоде, застеленным посеревшей от пыли салфеткой с уголком «ришелье», стоят две узкие, как цветочный стебель, вазочки голубого стекла с сухими цветами. Ящики комода разбухли от сырости и вытаскиваются с трудом. Комод этот тоже может сгодиться на дрова, беру я себе на заметку. В ящиках стопки накрахмаленных, пожелтевших на сгибах льняных полотенец, наволочки с костяными пуговицами, пододеяльники с той же вышивкой ришелье и завернутый в марлю пучок осыпающейся лаванды. Мне вдруг отчаянно захотелось выспаться на чистом белье и вымыться душистым мылом. Запах лаванды — запах чужой благополучной жизни, напомнил о несчастном хозяине квартиры.
А Елизавета с Анечкой уже хозяйничают вовсю. На буржуйке булькает под крышей каша, в которую они положили тушенку и, кажется, изюм. Я удивленно поднимаю брови? Но Анечка поясняет:
— Сами же сказали, что полезно для здоровья. — и мечтательно добавляет — Пахнет-то как, я уж слюной изошла, никакого терпения нет. Даже дядька ваш, кажись, очнулся.
Я кормлю больного маленькой ложечкой супом-кашей с изюмом и мясом, пищей, которую я в моем времени назвала бы бурдой, а здесь она оказывается эликсиром жизни. Кормлю и вглядываюсь в его лицо. А лицо интересное. Самое большая неожиданность — передо мной не старик. Худой, изможденный, но совсем не старик. Как же меняет человека болезнь и голод. Я отставляю в сторону кружку с жидкой кашей. И мой больной тут же открывает глаза.
— Нельзя сразу много. Потом еще дам. А сейчас чаю горячего с медом. — говорю я и наклоняюсь, чтобы вытереть синюшные губы мужчины. Он неожиданно крепко вцепляется в мою руку — Еще! Дайте еще!
— Анечка! Мед нашли? Мне казалось, несколько банок было. — спрашиваю я, подходя к столу, заставленному нашими находками.
— Давай, Мариха, мы ему наливочки плеснем, сразу отживет. — говорит Елизавета, захмелевшая от тепла и горячей еды.
— Вы, девушки, не переборщите, а то на радостях и помереть можно! Да и поберечь запасы надо, чтобы хватило до лета. — беспокоюсь я.
— А что, думаешь, к лету нас освободят? Может и совсем война кончится? — с надеждой спрашивает Лиза, подсовывая в печку кусок сухого дерева. После свалившегося на нас богатства, она, очевидно, меня зауважала. А то все, артистка, да артистка!
— К лету? Нам бы эту зиму пережить. — отвечаю я и задумываюсь. —
Нужно ли людям знать всю правду о войне, поможет им это выжить?
— Мы победим — это точно! И в Берлин войдем, и знамя наше будет над Рейхстагом! Надо потерпеть. — твердо говорю я, боясь, что голос мой дрогнет.
Отвернувшись от Лизы и Анечки, пробую приподнять голову больного, чтобы напоить его чаем и слышу его шепот: — Я верю вам, Марина. Крепко верю…