Мимишка

Константин Мальцев

Роман посвящен жизни русского писателя И. А. Гончарова, а повествование ведет его любимая собачка – Мимишка. Основное внимание она уделила вражде Гончарова с Тургеневым. Мимишка вспоминает, как зародились у Гончарова подозрения против Тургенева, пользовавшегося при сочинении своих романов его идеями, как обвинения в плагиате вылились в скандал и длительную вражду, как Тургенев пошел на примирение с умыслом запастись новыми сюжетами.

Оглавление

Глава третья

Как Гончарова обокрали

I

С тех самых пор Тургенев стал моим врагом: враг моего хозяина — мой враг. Я его и раньше, заочно не очень-то жаловала за то, что он утопил ни в чем не повинную собачку Муму, пусть и руками глухонемого дворника Герасима, а после того случайного свидания на улице и вовсе невзлюбила. Но кусить его при встрече, как в сердцах советовал Гончаров, я не собиралась: при моих незначительных размерах и незлобивой натуре я бы не смогла причинить ему большого вреда.

Мне оставалось только быть наблюдательницей, ежели Тургенев опять вдруг появится на горизонте. Но это, впрочем, было маловероятно: он, как я уразумела, жил за границей или в деревне, а в Петербурге бывал наездами и помалу.

Первоначально, кстати, имелась серьезная путаница в моем понимании причины, по которой Гончаров обвинял Тургенева в воровстве.

Из разговора Гончарова с Еленой, происходившего при мне: а все в квартире происходило при мне, — я выяснила, что задолго до меня и даже до Елены, при другом слуге, мужеского полу, в квартире Гончарова побывали воры.

Дело происходило на праздник. Гончаров ушел в гости и слугу тоже отпустил. Тот, не дурак выпить, — сразу в кабак. Там с Антоном — это было имя слуги — познакомились какие-то дюжие молодцы, так он их потом величал. Они опоили Антона водкой, вызнали у него, где он живет, вызвались проводить его, почти бессознательного, домой, то есть до Гончарова, там свалили его, как дрова, в угол и принялись обчищать квартиру. Вытащили все вещи из шкафчиков, ящичков и с полок, стали складывать все в принесенные ими чемоданы. Искали и деньги: они были надежно запрятаны меж листами рукописей романа «Обломов», — в ту пору Гончаров над «Обломовым» работал. Но денег разбойники не нашли, да и чемоданы свои, набитые имуществом Гончарова, бросили: были вспугнуты каким-то нежданным посетителем и сбежали через задний ход с пустыми руками.

— И что ты думаешь! — возмущался Гончаров, и Елена участливо покачивала головой. — Возвращаюсь я поздно вечером и обнаруживаю печальную картину. Антон лежит у себя на полу без чувств, с открытым ртом и открытыми глазами, видны только два белка, зрачки закатились под лоб. Прохожу в комнаты — и там вижу зрелище не менее унылое: полный разгром, все шкафы сдвинуты со своих мест, все ящики и дверцы раскрыты, в них пусто, а все вещи сложены в какие-то чемоданы, стоящие посредине комнаты. Хорошо хоть бумаги не тронули, а это самое ценное для меня.

Елена повздыхала.

— А все пьянство, пьянство, — сказала она.

Гончаров согласно кивнул.

— Князь Владимир Великий сказал: «Веселие Руси — есть пити!» — и это слово стало тяжкою вечною заповедью для русского народа! Зачем он не прибавил: «пити, но не упиватися!» Слава Богу, что ты не пьешь.

По дальнейшему рассказу моего хозяина, Антон, проспавшись, каялся и все время говорил: дюжие молодцы, здоровенные лбы… споили меня, барин… Хотя все и обошлось без убытка, Гончаров его, разумеется, выгнал.

К чему вся эта история? А к тому, что после той встречи с Тургеневым, увидев его рост и косую сажень в плечах и услышав от моего хозяина, что он — тать в ночи, я вспомнила о случае с Антоном. Сопоставив все факты и обстоятельства, я решила, что Тургенев — один из тех молодцов, что едва не ограбили квартиру Гончарова. А тот каким-то образом проведал об этом, отсюда и весь сыр-бор и вся вражда.

Теперь я осознаю, сколь нелеп был тот мой вывод, но нужно учесть, что я была тогда совсем молода и не знала жизни, особенно писательской. А именно в писательской, литературной плоскости лежала причина вражды. Прислушавшись к диалогам Гончарова с его гостями-литераторами, я ее узнала. И затрагивала она, причина эта, имущество куда как более ценное, нежели посуда и одежда или чем там набили чемоданы, да не вынесли лихие люди.

II

Тому же Льховскому, коему более всего был расположен доверять, Гончаров говорил:

— Вот вы недоумеваете, почему я обвиняю Тургенева в том, что тот не чист на руку, а ведь основания у меня на то имеются веские.

— Не сомневаюсь, вы их сейчас мне предъявите, — иронически усмехнулся Льховский, но Гончаров иронии не заметил или не подал виду, что заметил: Льховскому он многое прощал, даже на слабые его и бледные очерки о кругосветном плавании, попеняв ему единожды и посетовав, что не удались, закрыл впоследствии глаза и больше к ним не возвращался.

Возможно, — я, точь-в-точь как все, сильна задней мыслью, — такое снисхождение к Льховскому Гончаров проявлял, потому что тоже, как и я, знал, что тому недолго приведется прожить.

Вот и тогда он сказал мягко и дружелюбно:

— Конечно, предъявлю: с чего бы мне еще было заводить эту беседу? Я еще когда только вернулся из долгого путешествия на фрегате «Паллада», лет пять назад, сразу же заметил интерес Тургенева ко мне: жаль, тогда он не показался мне подозрительным, иначе беды можно было бы избежать. Однако тогда усиленное внимание ко мне с его стороны очень мне льстило. Как же: этакий талант, баловень судьбы, коему столько дано Богом, — и такой пристальный взгляд на мою незначительную персону, на мое скромное творчество, на мои литературные замыслы.

— Так уж и пристальный: вы не преувеличиваете? — продолжал ехидничать Льховский.

— Ничуть, — снова не придал его колкости значения Гончаров. — Мы еще с сороковых годов знакомы, но особо дружны не были. А вот по моем возвращении Тургенев стал вдруг искать бесед со мной, начал дорожить моими мнениями, прислушивался внимательно к моему разговору: вероятно, прознал, что у меня большие литературные планы. Вот почему особенно прилежно он следил, когда мне случалось что-нибудь прочитывать. Даже когда я читал друзьям свои путевые очерки, вещи для меня, признаюсь, несерьезные и легкие, он старался не пропускать, а то и вовсе напрашивался присутствовать на чтениях. Естественно, все это сближало меня с ним, так что я стал поверять ему все, что ни задумаю. И теперь горько сожалею о своей доверчивости.

— Что же произошло? — снова вставил вопрос Льховский, и снова, как мне показалось, не без доли язвительности, потому что он при этом подмигнул мне: послушай, мол, как сейчас старик заливать будет.

А Гончаров меж тем продолжал:

— Я тогда жил на другой квартире — в доме Кожевникова, на Невском проспекте, близ Владимирской.

— Помню, помню! Я у вас там бывал.

— Да-да. И Тургенев бывал. И вот однажды, через некоторое время после моего возвращения, он в очередной раз явился — с определенной и злокозненной целью, о коей я, увы, и представления не имел. А цель была прямая — вызнать у меня о моих далеко идущих планах. Он спросил о них, а я, без лишних разговоров, взял и доверительно — как другу, каковым искренне его считал, — открыл ему не только весь план будущего своего романа «Художник», — но и пересказал все подробности, все готовые в программе сцены, детали. Особенно подробно остановился на главе о предках главного героя — Бориса Райского, что была у меня практически готова. Все, решительно все я выложил начистоту! «Вот что еще есть у меня в виду!» — похвалился я, наивный.

— И, разумеется, пожалели, что доверились ему…

— И, разумеется, пожалел… Но я еще дойду до этого. Он слушал будто замер, не шевелясь, почти не дыша, едва ли не приложив ухо к моим губам. Впитывал каждое предложение, каждое слово. Я не мог не заметить, что мой рассказ произвел на него внушительное впечатление. Окончив, я сказал: «Вот, если бы я умер, вы можете найти тут много для себя! Но пока жив, я сделаю сам!»

— И до сих пор не сделали, хотя столько лет прошло уж! — укорил Льховский.

— Еще сделаю: всякому овощу свой срок. Если только Тургенев не убьет меня, восприняв мои слова слишком буквально.

Услышав такое, я встрепенулась: терять хозяина мне совсем не хотелось.

Но Гончаров усмехнулся, и следующая его фраза меня относительно успокоила:

— Впрочем, он на такое не способен. У него другие методы: он вор, а не убийца. Полагаю, придя домой, он тщательно, стараясь ничего не упустить, записал все, что я ему рассказал. И вот я подхожу к главному — к тому, чем разрешилась и разгадалась его дружба и особенное внимание ко мне!

На этом месте Льховский опять незаметно подмигнул мне. Я возмутилась: быть с ним в заговорщиках и втайне потешаться вместе с ним над моим хозяином я не желала. Я была уверена, что он ничего не придумывает и не привирает; ложью и не пахло — в прямом, конечно, смысле.

Гончаров продолжал рассказывать:

— В конце позапрошлого года, то ли поздней осенью, то ли ранней зимой, — не могу точно припомнить, помню только, что было жутко холодно, — Тургенев вернулся из своей деревни, где закончил работу над повестью «Дворянское гнездо». В Петербурге только о ней все и говорили: публике было любопытно, что за новинку приготовил для нее ее любимчик.

— Столько ревности в этом слове: любимчик! — отпустил реплику Льховский, никак не собиравшийся угомониться в своей иронии.

Гончаров опять не удостоил его вниманием, сосредоточившись на собственном рассказе:

— Не отрицаю, было интересно и мне: как же! мой друг, так хорошо ко мне относящийся, мой собрат по перу, творчество коего я так высоко ценил, сочинил что-то новое. Я ждал не меньше, чем вторых «Записок охотника», — первые я зачитал до дыр, они со мной даже вокруг света объехали: я брал тургеневские очерки на «Палладу», и они скрашивали мне скучные часы, когда вокруг — только безбрежный океан и кажется, что пространство и время сходятся на горизонте. Вам, конечно, знакомы такие часы: вы тоже их переживали на вашей «Рынде».

Глаза Льховского посветлели; я поняла, что для него те часы вовсе были не скучны, а полны счастья: жизнь, как и океан, казалась бесконечной, а смерть невозможной, и мысль о ее близости была такой дикой. Чистым взглядом посмотрел он на меня. Мы переглянулись, и он опять увидел, что я его понимаю.

— Переживал, — кратко ответил он, не желая вдаваться в тревожащие душу подробности.

— Можете представить, как мне не терпелось познакомиться с содержанием повести Тургенева. Вы знаете, что в нашем литературном сообществе издавна принято было рукописи до их публикации читать вслух, для узкого круга друзей, чтобы выслушать их мнения. Но он, против обыкновения, не спешил этого делать.

— Из-за вас, вы думаете?

— Уверен, что из-за меня: он не хотел, чтобы я раньше времени узнал, что он там написал. Хотя, конечно, истинную причину Тургенев не открывал. В ответ на все просьбы — и мои в том числе — ссылался, что у него бронхит и нет голоса, чтобы читать. Но ему предложили, чтоб вместо него прочитал его ближайший друг Анненков, прекрасный чтец, и тут уж было не отвертеться. Тогда Тургенев сделал другой ход, он же шахматист, а потому находчив и изворотлив: он назначил день, когда должен был у него дома состояться обед с последующим чтением, пригласил всех, кого можно было и нельзя, — а меня не пригласил.

— Но вы пришли, — догадался Льховский.

— На обед не пришел, а вечером, ко времени чтения пришел: мы все без церемоний ходили друг к другу, и я не счел это нескромным.

— Если без церемоний, то какая уж может быть нескромность, — согласился Льховский.

Дальше он моего хозяина не перебивал, и его рассказ не прерывался.

III

— Тургенев нанимал тогда квартиру в Большой Конюшенной, в доме Вебера, — рассказывал Гончаров. — Я частенько бывал у него. Слуга его, Дмитрий, хорошо меня знавший, встретил меня приветливо; принимая пальто, он приговаривал:

— Что это вы, барин, припозднились? Господа все уже давно у нас, уже и отобедать успели, а вас все нет да нет.

— А читать не начали? — спросил я у него.

— Нет, Иван Александрович, пока приготовляются.

— Это хорошо.

Войдя в гостиную, я увидел, что все расселись и ждут чтения — главного события вечера. Кроме Тургенева и Анненкова, тихо о чем-то переговаривавшихся, глядя в листы рукописи, там было полно народу: Дружинин, Дудышкин, Некрасов, Боткин, Панаев, Писемский, еще несколько человек. А меня позвать не соизволили! Меня это, само собой, задело, я себя чувствовал чужаком, здороваясь со всеми. Виду, однако, старался не подавать.

Тургенев же не смог скрыть своего неудовольствия моим появлением: он изменился в лице, побледнел как полотно. Гости, впрочем, отнесли это на счет его болезни или волнения, как примут его сочинение.

Все присутствующие, напротив, были мне рады. Улыбались, жали руку, кто-то — Боткин, кажется — воскликнул:

— Как же так! Не обедали с нами! А на голодный желудок никакая литература не пойдет.

Я бесстрастным тоном возразил на это:

— Хотя мы и коротки с Иваном Сергеевичем, но когда одних зовут, а других нет, то этим другим к обеду приходить не следует. Не звали — вот я и не пришел. А послушать новую повесть Ивана Сергеевича — уж извините, я и без приглашения приду.

Видели бы вы, любезный Льховский, какое лицо сделал Тургенев, уже успевший прийти в себя. Как невинно поглядел на меня! Так Мимишка, когда напроказит, глядит.

— Отчего же, я вас звал! Как же, я звал вас! — несколько раз повторил он.

— Нет, вы меня не звали! — сказал я; его театральная игра меня не впечатлила. А другим было не до нашего «звал — не звал»: все ждали чтения.

И Анненков начал читать.

Я даже запомнил первое предложение: «Весенний, светлый день клонился к вечеру; небольшие розовые тучки стояли высоко в ясном небе и, казалось, не плыли мимо, а уходили в самую глубь лазури».

«Какая поэзия!» — подумал я. За одно это предложение я готов был простить и забыть, что меня не пригласили на обед. Да я неделю, в знак благодарности и восхищения, готов был голодать! Не смейтесь: ей-богу!

Но что же я услышал дальше? А как раз то, что за несколько лет до этого я пересказал Тургеневу, — сжатый, но довольно полный очерк моего «Художника», весь сок романа. Причем основанием повести послужила ему именно глава о предках Райского.

Плагиат! А если по-русски, то кража!

Я не преувеличиваю; судите сами: его Лаврецкий схож характером с моим Райским; у меня бабушка — он вывел похожую на нее тетку; у меня верующая Елена — у него религиозная Лиза Калитина. Да даже детали позаимствовал: у меня бабушка достает старую книгу — и у него старая книга появляется.

Я сидел, слушал, а внутри у меня все кипело. Я едва сдерживался, чтобы не вскочить с места и не крикнуть Тургеневу в лицо, что он вор и мошенник. Но мне удалось проявить хладнокровие. Иногда только я взглядывал на Тургенева, а он под моим взглядом ерзал в кресле, как будто на шиле сидел.

Я понимал, почему он меня не позвал: не хотел, чтобы я узнал до публикации, что его «Дворянское гнездо» построено на моем «Художнике». А потом-де, когда напечатается, говори что хочешь: кто тебе поверит, что я у тебя все взял!

Я молча дождался, пока Анненков кончит чтение. Конечно, все тотчас кинулись к Тургеневу, наперебой принялись восхищаться, хвалить, поздравлять с блестящим произведением. Оно и понятно: на слух-то принимается более снисходительно, да еще и вкусный и сытный обед, по-видимому, способствовал доброжелательности наших литераторов.

Только Анненков, не слушавший, а читавший по бумаге, не поддался общему благодушию и сумел сделать ряд дельных замечаний. Так, высказал Тургеневу недоумение:

— Иван Сергеевич, вы рисуете вашу Лизу Калитину набожной, религиозной девушкой. Но почему она именно такая, не поясняете: источника ее религиозности не показываете.

Тургенев согласно кивнул Анненкову и обещал учесть его критику. Замечу в скобках, он действительно прислушался к нему и впоследствии вставил в свое «Гнездо» еще одну главу, где объяснил, как сложился характер Лизы: ввел фигуру какой-то набожной няни.

Что до меня, то я не обратился к Тургеневу ни с похвальбой, ни с порицанием его повести. Я как сидел на своем месте, так и остался сидеть, не произнося ни слова. Мое молчание среди общего шума и гама сделалось заметным.

Писемский отнесся ко мне:

— Иван Александрович, а как вам творение Ивана Сергеевича?

— Прежде чем объявлять свое мнение во всеуслышание, Алексей Феофилактович, считаю долгом сообщить его автору, — ответил я. Признаюсь, грубовато вышло; Писемский, с его-то мнительной натурой, привыкшей принимать все на свой счет, решил, пожалуй, что я не желаю с ним разговаривать, и обиженно поджал губы. Впрочем, потом я извинился, и это небольшое недопонимание было меж нами исчерпано.

Когда Писемский отошел от меня, кто-то, не слышавший моей реплики, еще пристал ко мне с тем же вопросом, я ответил в таком же духе, что и Писемскому. Так от меня ничего и не добились.

Тургенев, принимая поздравления и восторженные отзывы, счастья, как я видел, не испытывал. Мое присутствие мешало ему радоваться; я заметил, как он обеспокоенно прислушивался к моему с Писемским обмену фразами: в его глазах читалось опасение, что я скажу Алексею Феофилактовичу правду.

Наконец все разошлись, и я остался с Тургеневым тет-а-тет.

— Все высказались, милостивый Иван Александрович, о моем романе, — сказал Тургенев. — Только вы весь вечер молчали.

— Мое молчание должно вам о многом говорить, — ответил я.

— Неужели в вас засела обида из-за того, что я вас не пригласил к обеду? Но это какая-то ошибка: я вас приглашал; по-видимому, приглашение по странной причине к вам не попало… — Тургенев так усердно делал вид, что пребывает в полнейшем недоумении, и так лепетал своим тоненьким голоском, что мне стало противно.

— Что за глупости вы говорите! — вспылил я. — Причем тут может быть обед! Да разве в нем дело?

— А в чем? — Тургенев все еще показывал, будто ничего не понимает.

— Да в том, что ваша повесть, которую вы сейчас обозвали романом, не что иное, как слепок с моего романа. Вы воспользовались тем, что я доверительно рассказал вам несколько лет назад!

Ах, любезный мой Иван Иванович, как же он побелел мгновенно, будто клоун в цирке, как заметался, засюсюкал:

— Как! Что вы говорите: неправда, нет! Я брошу в печку!

Он даже схватил свою рукопись при этих словах, словно намереваясь привести их в исполнение. Но я, разумеется, знал, что он этого не сделает: не тот человек, чтобы идти на такие жертвы. Я бесстрастно произнес:

— Ах, полно вам играть, Иван Сергеевич: мы не в театре. Ничего вы не бросите — да и не надо, не бросайте! Считайте это моим подарком вам. А я еще могу что-нибудь сделать. У меня в голове еще много замыслов!

Не удостоив его более ни словом, ни взглядом, я ушел прочь.

Придя домой, я, в отличие от Тургенева, который способен только на фразы, а не на поступки, главу о предках Райского бросил в печь.

Видит Бог, как дороги мне были эти страницы и как сердце мое сжималось, когда я смотрел, как они обращаются в пепел, но… Но, по милости ушлого Тургенева, придется обойтись без них: у меня еще много! Ну и Господь с ним: пусть его!

Тургенев предпринимал потом неоднократные попытки объясниться со мной, письменно и устно, внушить мне, что воровства и плагиата с его стороны не было. Когда я указывал ему заимствования, он отпирался.

Когда же он оказался приперт к стенке и защищаться стало смешно и бесполезно, то он переменил тактику: стал утверждать, что если заимствования и были им сделаны, то были сделаны неосознанно. У меня где-то завалялось его письмо, где он заявляет не о нарочном плагиате, а — вдумайтесь! — о влиянии слышанного от меня романа. Видите ли, рассказанное мной бессознательно осталось в его памяти. Будто бы это его оправдывает!

Ну, и пусть его!

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я