Мимишка

Константин Мальцев

Роман посвящен жизни русского писателя И. А. Гончарова, а повествование ведет его любимая собачка – Мимишка. Основное внимание она уделила вражде Гончарова с Тургеневым. Мимишка вспоминает, как зародились у Гончарова подозрения против Тургенева, пользовавшегося при сочинении своих романов его идеями, как обвинения в плагиате вылились в скандал и длительную вражду, как Тургенев пошел на примирение с умыслом запастись новыми сюжетами.

Оглавление

Глава пятая

Как Гончарова хотели женить

I

Гончаров не мог себе позволить снимать просторное, роскошное жилье и довольствовался тем, что есть, тем более что платил он за квартиру двадцать пять рублей в месяц, по старой дружбе с хозяином, а стоила она, по разговорам, все сто. Не разбираюсь в цифрах и вообще в арифметике, но думаю, что это хорошая сбавка.

К тому же Гончарову решительно хватало трех его комнат: кроме него самого, меня и его прислуги, в распоряжении которой была отдельная каморка, в нашей уютной квартире на Моховой никто никогда не жил. Мой хозяин в жизни не был женат.

Тургеневу, когда я впервые того увидала, он сказал, что по природе своей — закоренелый холостяк. То же самое он не раз заявлял и многим друзьям. Заметно было, что он не тяготится и даже в некотором роде гордится собственным одиночеством, да и нельзя было назвать его одиноким: у него ведь была я, замечу без ложной скромности. Ну, и творчество вдобавок.

Но имелись у него и знакомые дамы, которых не устраивало его семейное положение, точнее — отсутствие такового. Они не хотели замуж за Гончарова — они хотели его женить. Во всяком кругу есть такие, его же словами, «страстные охотницы устраивать свадьбы»: холостые мужчины кажутся им такими несчастными, такими обездоленными, что пустота рядом с ними, по мнению этих женщин, требует обязательного и скорейшего заполнения, хотя это и не пустота вовсе, а свобода.

Одной из таких охотниц устраивать судьбы и свадьбы была мать Льховского — Елизавета Тимофеевна. Ее сын Иван Иванович, впрочем, сам был холост и, невзирая на довольно-таки уже возмужалый возраст: ему перевалило за тридцать, — жил с ней в одном доме. Мы бывали там с Гончаровым: не только Льховский к нам захаживал, но и мы платили визиты.

Елизавета Тимофеевна к той поре уже овдовела, но утрата не подавила ее, не заставила надеть раз и навсегда черные одежды и не окрасила мысли раз и навсегда в черный цвет. Наоборот, горе научило ее ценить в жизни каждое мгновение, пока не поздно, пока не пробил тот час, когда придется сказать словами Лермонтова: «Пора туда, где будущего нет» (я много знаю стихов, потому что они хорошо запоминаются).

Оттого-то Елизавете Тимофеевне и жаль было, что Гончаров тратит свои мгновения, складывающиеся в дни и годы, на существование, по ее разумению, тоскливое и беспроглядное, то есть без жены. А отсюда следовали и разговоры, что она с ним время от времени заводила, когда мы к ним, ко Льховским, приходили в гости.

— Как ваше здоровье драгоценное? — начинала Елизавета Тимофеевна. — Давеча вы жаловались на головные боли? Прошли ли?

— Вашими молитвами! — ответствовал Гончаров. — Чувствую себя на порядок лучше, только шум в ушах остается, как будто шепчет мне кто.

— Это одиночество на вас сказывается! — быстро сворачивала на любимую дорожку Елизавета Тимофеевна. — Беспременно одиночество! Вам и поговорить-то не с кем, кроме как с собачкой вашей, — она улыбалась мне, — вот вам и мнится шепот. А будь у вас супруга, так она и рассказала бы вам чего, и почитала бы, да и компресс холодный на голову приложила бы! Ну, мыслимо ли человеку одному?

Гончаров выслушивал ее с добродушной улыбкой, а потом говорил:

— Как видите, мыслимо, Елизавета Тимофеевна: прекрасно обхожусь и без супруги. А с супругой голова наверняка болела бы пуще нынешнего!

— Это почему же?

— Да плешь бы на ней проедала! — смеялся Гончаров.

— Экий вы, Иван Александрович! — махала на него рукой Льховская, а он, продолжая смеяться, уходил в кабинет к ее сыну. Я, разумеется, вместе с ним.

Если б только не это настойчивое желание видеть Гончарова непременно женатым, Елизавете Тимофеевне цены бы не было! Это была очень милая, внимательная к гостям старушка. Гончарову она всегда сама готовила и относила сельтерскую воду с вареньем, обязательно давала угощение и мне: или кусочек мяса, или конфект. Я предпочитала, конечно, мясо, но и конфекты, ради Елизаветы Тимофеевны, тоже проглатывала: она так умилялась, когда я их грызла.

— Ах, какая милая собачка! — в восторге всплескивала она руками.

Я снисходительно принимала ее воодушевление: пусть порадуется старушка хотя бы моему отменному аппетиту, раз уж мой хозяин не радовал ее своей женитьбой.

Однажды от общих разговоров: жениться бы вам — Елизавета Тимофеевна перешла к предметной рекомендации: на ком именно.

— А как поживает Софья Александровна? — спросила она.

Гончаров смутился.

— Изволит здравствовать, — ответил он нехотя.

— Вот хорошая жена была бы!

— Ну да, повезет кому-то.

— Кому-то? — переспросила Елизавета Тимофеевна. — Кому-то? Но почему же не вам? Я хорошо вижу, как у нее блестят глаза и щеки пунцовеют в вашем присутствии.

— И вам это заметно, — задумчиво сказал Гончаров.

— Заметно-заметно, — подтвердила старушка. — Уж я-то такие вещи примечаю! Так что мой вам совет: присмотритесь вы к ней!

Гончаров на это ничего не сказал, будто не слышал.

— Иван Иванович дома? — спросил он, помолчав.

— Дома, — ответила Елизавета Тимофеевна. — В кабинете.

И мы проследовали в кабинет, где нас уже поджидал Льховский.

Но Елизавета Тимофеевна не сочла предмет произошедшего диалога исчерпанным: видно, выразительное молчание Гончарова не показалось ей таким уж выразительным.

В другой раз, когда мы посетили Льховских, Елизавета Тимофеевна опять начала:

— Так что же Софья Александровна?

— А что Софья Александровна?

— Не пора ли вам о ней задуматься?

Гончаров вздохнул.

— Поздно мне о ком-либо думать, Елизавета Тимофеевна. Опоздал я: прошли младые наши годы!

— Прошли младые наши годы? Это из стихов?

— Из Языкова.

— Ну, у Языкова, может быть, и прошли, особливо если взять во внимание, что он уже умер, а у вас-то они еще длятся. Мне, как женщине, виднее. Но и времени терять не следует!

Лицо Гончарова стало мрачным.

— Ах, Елизавета Тимофеевна! — сказал он с грустною улыбкой. — Оставьте, ради Бога! Ни с кем я не намерен связывать свою жизнь. Вот мой единственный друг! — кивнул он на меня. — Вот кто не предаст и не обидит!

Когда я услышала эти слова, душа моя как будто озарилась светом. «Как же мой хозяин меня любит!» — радостно подумала я. Но тут же и пожалела его: получалось, что кто-то прежде уже предавал и обижал его, раз он этого так боится!

Елизавета Тимофеевна тоже глядела на Гончарова с сожалением, он же поспешил поскорее скрыться от ее взгляда в кабинете ее сына.

В тот день они со Льховским особенно долго беседовали. Вернее, говорил в основном Гончаров: не унимаясь, он все рассказывал и рассказывал о своем кругосветном путешествии, словно стремясь этими воспоминаниями вытеснить тяжелые мысли, что, вероятно, одолевали его тогда. Льховский едва успевал вставить слово-другое о собственном плавании, как Гончаров его перебивал, причем совершеннейшими пустяками:

— А вот в Японии кушанья запивают горячей водой, тогда как у нас — холодной.

Или:

— А на островах Зеленого мыса свиньи такие жирные, что не могут встать на ноги и всю жизнь проводят лежа или ползком.

В конце концов Льховский выразил недоумение:

— Что это вы, Иван Александрович, о таком незначительном нынче?

«Чтобы забыть значительное», — ответила бы я за своего хозяина. Но он только молча улыбнулся.

II

Упомянутая Софья Александровна была одной из дочерей Александра Васильевича Никитенко, того самого, что вел дневник, из-за которого Гончаров не бывал с ним до конца откровенен. И то, как у нее пунцовели щеки и блестели глаза, когда мой хозяин заговаривал с ней, замечала не только Елизавета Тимофеевна, но и я. К тому же и пахнет влюбленная женщина по-особенному: цветами. Не пахнет даже, а благоухает. Вот и Софья Никитенко благоухала ароматом роз, глядя ему в рот и заглядывая в глаза.

Да, она была влюблена в Гончарова — друга своего отца. Со стороны он казался, разумеется, слегка староват для нее: чай, почти тридцать лет разницы лежало меж ними, — но все знают, что сказал на этот счет Пушкин: «Любви все возрасты покорны». Я даже, замечу вдогонку, удивилась, что этой пушкинской строчкой Елизавета Тимофеевна Льховская не парировала приведенную Гончаровым цитату из Языкова, что прошли «младые годы». Но она — старушка хотя и умная, да и сын у нее отчасти литератор, однако же поэзию в прозу жизни вплетать она не умела, даже в виде простого цитирования.

Софья же, напротив, была, что называется, натурой поэтической. Потому-то, собственно, и полюбила Гончарова, не отличавшегося, по человеческим меркам, внешней красотой, зато богатого на внутреннее содержание.

Насколько я могу помнить и судить, это чувство захватило ее, когда ей было двадцать лет или около того. Все считали ее тогда маленькой, вдобавок она была младшей дочерью; отец, Александр Васильевич, в шутку так отзывался о ней: «Умная девочка, жаль только, что ест мало!» Была в этих словах, конечно, и теплота, но сквозила в них и снисходительность, свойственная отношению взрослого к ребенку.

С такой же снисходительностью — только дружеской, а не отеческой — воспринимал Софью Александровну и Гончаров. Он всегда видел в ней лишь ребенка, а никак не девушку, в которую она незаметно для него развилась.

Мне запомнился один их разговор в квартире Гончарова, свидетельницей коего я стала.

Накануне он получил письмо. Некоторые места он читал вслух, на некоторых восклицал: «Ах, девчонка: что себе навоображала!» Я догадалась, что письмо было от Софьи и в нем она признавалась моему хозяину в любви.

На другой день она, робея, явилась сама, чтобы узнать, какое впечатление произвело на Гончарова ее признание.

Они были, не считая меня, наедине: сидели рядом на диване, я же свернулась калачиком у их ног и будто бы дремала. Но все-все слышала, а когда приоткрывала глаза, то и видела.

— Ах, Софья Александровна, милое вы мое дитя! — говорил Гончаров, взяв ее руку в свою. — Умоляю вас, поймите: я питаю и могу питать к вам, как товарищ вашего отца, одну лишь дружбу.

— Дитя! — повторила Софья с иронической усмешкой и отняла ладонь. — Я не дитя, а взрослая женщина. И дружбы мне мало.

— Но это все, что я могу вам дать! — воскликнул Гончаров. — Я помню вас ребенком, и вы навсегда останетесь для меня ребенком!

Софья в растерянности теребила рукав платья и молчала. Гончаров продолжал:

— Вы — прекрасный человек! Я вижу в вас натуру живую, страстную и симпатичную. У вас есть способности, есть сила ума и характера, вас ждет будущее, и вы, я уверен, исполните ваше назначение, которое будет соответствовать вашим дарованиям. А что такое я? Я старик для вас, уже не с будущим, а с прошлым! Душа моя опустошена, зато живот толст. Вы только посмотрите на мои дряблые щеки, на мою лысину! Полноте, нужен ли вам такой?

Софья, однако, не смотрела на него, она уставилась в одну точку: из любопытства я, приподняв голову, проследила направление ее взгляда: он упирался в висевший на стене фотографический портрет моего хозяина — не тот, что со мной на коленях, а другой. И выходило, будто она внимает не живому Гончарову, а его фотографической копии. Немного воображения, подумала я, и можно решить, что эти жестокие для сердца Софьи слова и в самом деле произносит Гончаров на карточке, а учитывая, что это невозможно, то получалось бы, что этих слов и нет, что они ей чудятся. И таким образом имело бы место обратное явление: не вымысел становился бы действительностью, как в случае со мной, а действительность превращалась бы в вымысел. Не эта ли неподотчетная напрасная надежда направляла взгляд Софьи? Право, я не знала: чужая душа — потемки, особенно человеческая.

— Что рассуждать! Вы просто меня не любите! — с усилием прошептала Софья.

— Не люблю, — со вздохом признал Гончаров. — Так, как вы того хотите, не люблю. Как в женщину я в вас не влюблен и никогда не влюблюсь! Но я люблю вас как друга, как замечательного человека. Вы — своего рода шедевр доброты, ума и сердца. Все это я вижу в вас, знаю и люблю!

— Слова, слова, слова… — с усмешкой молвила Софья. — К чему они, все эти утешения, если главных слов вы не произнесете?

— Вы правы: не произнесу, — сказал Гончаров. — Что ж поделать, Софья Александровна, милая! Ну, так на мне клином не сошелся, право же! Поверьте, вы встретите достойного вас человека и выйдете за него замуж. Хотя и нелегко найти такого, но Бог не без милости.

Софья, пока мой хозяин это говорил, поднялась с дивана и прошлась по комнате. Одним глазом я смотрела на нее и видела, в каком подавленном она настроении: она была бледна, губы у нее мелко тряслись, кулачки были крепко сжаты.

Она остановилась у окна, бросила взор на улицу. Увидела, вероятно, воробьев, или дворника, или детей играющих. И каким же, подозреваю, безразличием к тому, что творилось у нее в душе, дышала представшая перед ней картина, кто бы ту ни оживлял своим присутствием.

Софья повернулась к Гончарову.

— Какой же вы! — ожесточенно бросила она ему. — Какой же вы холодный, эгоистичный, равнодушный!

— Да неравнодушный я! — ответил Гончаров. — По крайней мере, в отношении к вам. Повторю: я испытываю к вам большую дружескую любовь, и не моя вина, что она — без влюбленности.

Софья только махнула рукой.

— Я все это уже слышала. Сказка про белого бычка!

— Ну, так другой сказки вы от меня и не услышите! — Гончаров сложил руки на животе и замолчал.

Она тоже стояла, не произнося больше ни слова.

Я, как легко предположить, тоже безмолвствовала.

В такой немоте и завершилась сцена, неприятная для всех участников, и для меня в том числе: хотя лично меня она и не затрагивала, но я пожалела и Софью, мучившуюся в безответной любви, и Гончарова, мучившего ее, но мучившего поневоле и с тяжелым сердцем.

Это объяснение случилось как раз незадолго до того, как старушка Льховская, ничего о нем, конечно же, не знавшая, рекомендовала моему хозяину присмотреться к Софье Александровне. Потому-то он с таким неудовольствием принял наставление, чем расстроил желавшую только добра Елизавету Тимофеевну.

Софья после того, как он расставил все на свои места, больше не писала ему о любви, а если говорила о ней с глазу на глаз, то лишь изредка и больше намеками. Она довольствовалась предложенной дружбой и боялась ее потерять.

— Дайте вашу руку и позвольте поцеловать ее — любовно, но не влюбленно, — произносил иногда при встрече Гончаров.

И она с печальною улыбкой принимала это.

Замуж Софья Александровна так и не вышла: до недавних пор в ней теплилась надежда, что Гончаров вдруг да одумается. Но в свете последних событий, до которых я в своих воспоминаниях еще доберусь, она оставила эту мечту.

И все же они до сих пор состоят в близкой дружбе. Гончаров доверяет ее художественному вкусу, советуется в литературных вопросах. По его просьбе она переписывала рукопись его романа «Обрыв». Зная, как щепетильно он относится к своему творчеству, это доверие, бесспорно, дорогого стоит. Но ей, я чаю, до сих пор нет-нет, а хочется большего.

Бедная Софья Александровна!

III

Вскорости после неудавшейся Елизавете Тимофеевне попытки устроить судьбу моего хозяина ее сын, Иван Иванович Льховский, уехал в Ниццу по линии Морского министерства, где служил. Поэтому больше мы с Елизаветой Тимофеевной не виделись: в их квартиру мы ходили исключительно из-за Ивана Ивановича.

На чужбине он и умер. Гончаров, узнав эту дурную весть, расплакался. Я тоже расстроилась и незаметно пустила слезу. Вспомнила при этом и Елизавету Тимофеевну: каково старушке будет без сына? Очевидно, вспомнил и Гончаров.

— Надо будет навестить Льховскую, — произнес он.

И навестил. Но дело на этот раз обошлось без меня: Гончаров счел, по-видимому, неуместным брать меня с собой на визит сочувствия. Зато сопровождала его Варвара Лукинична Лукьянова, хотя, по-моему, она и незнакома была со Льховскими. Это была та самая женщина, которая когда-то предала и обидела Гончарова.

Все между ними происходило задолго до моего появления не только в материальном виде, но даже и в вымысле. Однако из обрывков разговоров, из прочитанных вслух некоторых писем я составила общую картину.

История, стало быть, была такова.

Гончаров, как всем известно, родом из Симбирска — как, кстати, и поэт Языков. Но большую часть жизни он провел — и поныне проводит — в Петербурге, а на малой родине своей, там, где гробы предков, он бывал крайне редко. Но в один из приездов случился у него роман, оставивший на сердце незаживающий рубец. И героиней этого романа стала не кто иная, как Варвара Лукинична.

Гончаров — тогда еще относительно молодой и неоспоримо обаятельный и полный жизненных сил — отправился в Симбирск на целое лето, которое собирался посвятить работе над «Обломовым». Но какое там! Увидел в доме сестры гувернантку племянников — Варвару Лукиничну, тогда она была Болтунова, а не Лукьянова, — и все напрочь вылетело из головы и из души: и Обломов, и сестра с племянниками, и вообще весь мир. Все вытеснил образ милой Вареньки.

— Мудрено было не влюбиться! — вспоминал потом Гончаров, уже при мне, в беседе со Льховским, пока тот еще не уехал в Ниццу и, уж конечно, не ушел из мира. — Она была юна, свежа, стройна…

— Как и Софья Александровна, — перебил с усмешкой Льховский, — однако же в Софью Александровну вы не влюбились.

Гончаров вздохнул.

— Я теперь другой. А тогда был еще молод, был способен на большое чувство, да и летний воздух волжский — провинциальный, чарующий: «фиалка в воздухе свой аромат лила», как у Пушкина. Под воздействием этого воздуха и этой влюбленности я творил совершеннейшие глупости: прогуливался с Варенькой под луной, читал ей Байрона: «сердце вновь и вновь твой образ призывает, лелеет тайную любовь и по тебе страдает».

Льховский не смог сдержать смеха, представив, видимо, как Гончаров декламирует этот романтический вздор.

— Вам смешно? Это еще что! — не обиделся Гончаров. — Видели бы вы, как я, становясь в позу испанского гидальго, бренчал ей на гитаре романсы! Вот это действительно был номер! «Ты душа ль моя, красна девица! Ты звезда ль моя ненаглядная! Полюби меня, добра молодца!» — пропел он, и притом весьма неплохо, на мой невзыскательный вкус. Музыку я на дух не переношу, но пение Гончарова выслушала пусть без наслаждения, но и без отвращения.

Льховский продолжал веселиться:

— С этакими музыкальными дарованиями вы, не сомневаюсь, покорили вашу Вареньку!

— А что? И покорил! Любовь была взаимна. Это было лучшее лето в моей жизни и, смею надеяться, лучшее лето и в жизни Варвары Лукиничны. Опущу подробности — о них не пристало говорить даже близким друзьям, уж не обессудьте, — опишу только вкратце сцену нашего расставания: она крепко засела в моей памяти и, как будто вчера все происходило, стоит и поныне перед глазами. Я прощаюсь со всеми домашними, маменька, расчувствовавшись, ненадолго падает в обморок: она словно предвидела, что это наша последняя встреча. — По лицу Гончарова пробежала сумрачная тень; он погрустнел, вспомнив умершую мать. — Ах, маменька! Горжусь ею и благодарю Бога за то, что имел подобную мать. Ни о чем и ни о ком у меня мысль так не светла, воспоминание так не свято, как о ней.

Тут уж Льховский не отпускал свои шуточки, а участливо молчал. Гончаров провел рукой по бакенбардам, словно снимая с лица печаль.

— Ну, довольно; я же не об этом! Я же о Варваре Лукиничне! Ее первоначально не было в комнате, когда присели на дорожку: присутствовали только родные. Я распрощался с ней заранее, со взаимными слезами и клятвами вечной любви, и теперь она сидела одна в соседней комнате. Однако не вытерпела, распахнула дверь и вбежала к нам. Не сдерживая рыданий, воскликнула: «Ванечка!» — и бросилась мне на шею. Мы обнялись под осуждающими взглядами моих родных.

Конец ознакомительного фрагмента.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я