Вино из Атлантиды. Фантазии, кошмары и миражи

Кларк Эштон Смит

Умопомрачительные неведомые планеты, давно исчезнувшие или еще не возникшие континенты, путешествия между мирами и временами, во времени и в безвременье, гибельные леса и пустыни, страшные твари из далеких галактик, демоны-цветы и демоны-трупоеды (угадайте, кто страшнее), древние волшебницы и честолюбивые некроманты, рискующие и душой, и телом, а также оборотни, вампиры, восставшие из мертвых, безымянные чудовища, окаменевшие доисторические кошмары и оживающий камень… Кларк Эштон Смит (1893-1961) – один из трех столпов «странной фантастики» 1930-х (вместе с Робертом И. Говардом, создателем Конана, и, конечно, творцом «Мифов Ктулху» Говардом Филлипсом Лавкрафтом, в чьих рассказах вымыслы Смита то и дело гостят), последователь Эдгара Аллана По и Амброза Бирса. Он переплавил фантастику в последнем огне романтической поэзии и дошел до новых пределов подлинного ужаса – так мир узнал, какие бесконечные горизонты способны распахнуть перед нами и фантастика, и хоррор, и Смиту очень многим обязаны и Рэй Брэдбери, и Клайв Баркер, и Стивен Кинг. В этом сборнике представлены рассказы 1925-1931 годов; большинство из них публикуются в новых переводах.

Оглавление

Конец рассказа

Это повествование было найдено в бумагах Кристофа Морана, студента, изучавшего право в Туре, после его необъяснимого исчезновения во время поездки к отцу в Мулен в ноябре 1789 года.

На Аверуанский лес опустились зловещие рыжевато-пурпурные осенние сумерки: вот-вот должна была разразиться гроза. Деревья вдоль дороги превратились в черные расплывчатые громады, а сама она, неясная и призрачная в сгущающейся мгле, казалось, слабо колышется передо мной. Я пришпорил лошадь, утомленную долгим путешествием, которое началось еще на рассвете, и она, уже несколько часов недовольно трусившая вялой рысью, галопом припустила по темнеющей дороге меж исполинских дубов, что тянули к нам свои корявые сучья, словно пытались схватить одинокого путника.

С ужасающей быстротой на нас опускалась ночь, и темнота стремительно окутывала нас непроницаемой цепкой пеленой. Охваченный смятением и отчаянием, я вновь и вновь ожесточенно пришпоривал лошадь, но первые дальние раскаты приближающейся бури уже мешались со стуком копыт, и вспышки молний освещали дорогу, которая, к изумлению моему (я полагал, что нахожусь на главном Аверуанском тракте), странным образом сузилась и превратилась в хорошо утоптанную тропу. Решив, что сбился с пути, но не отважившись вернуться в пасть тьмы, туда, где стеной клубились грозовые тучи, я спешил вперед в надежде, что столь ровная тропинка приведет меня к какому-нибудь домику или замку, где я мог бы найти приют до утра. Надежды мои вполне оправдались, ибо через несколько минут я различил среди деревьев проблески света и неожиданно очутился на опушке леса. Впереди на невысоком холме возвышалось большое здание: в нижнем этаже его светилось несколько окон, а крыша казалась почти неразличимой на фоне бешено несущихся туч.

«Вне всякого сомнения, это монастырь», — подумал я, останавливая измученную лошадь и спешиваясь. Подняв тяжелый медный молоток в виде собачьей головы, я со всей силы ударил им о крепкую дубовую дверь. Раздавшийся звук оказался неожиданно громким и гулким и отозвался в темноте каким-то потусторонним эхом. Я невольно поежился. Но страх мой полностью рассеялся, когда через миг дверь распахнулась, открыв моему взору ярко освещенный огнем факелов коридор, и на пороге появился высокий румяный монах.

— Прошу пожаловать в Перигонское аббатство, — радушно пророкотал он.

Тотчас откуда-то появился еще один человек в рясе с капюшоном и увел мою лошадь в стойло. Не успел я бессвязно поблагодарить своего спасителя, как разразилась буря и страшные потоки дождя под аккомпанемент приближающихся раскатов грома с демонической яростью обрушились на закрывшуюся за мной дверь.

— Какая удача, что вы так своевременно нас нашли, — заметил монах. — В такую непогоду в лесу пришлось бы несладко не то что человеку, но и зверю.

Догадавшись, что я столь же голоден, сколь и изнурен, он провел меня в трапезную и поставил передо мной миску со щедрой порцией баранины с чечевицей, кувшин отменного крепкого красного вина и дал ломоть хлеба.

Я набросился на еду, а он уселся за стол напротив меня. Несколько утолив голод, я воспользовался возможностью и повнимательнее рассмотрел своего гостеприимного хозяина. Тот был высок и крепко сбит, а лицо со лбом столь же широким, как и мощная челюсть, выдавало острый ум вкупе с жизнелюбием. От него веяло каким-то изяществом и утонченностью, образованностью, хорошим вкусом и воспитанием. «Этот монах, должно быть, глотает книги с не меньшей охотой, чем вина», — подумал я. Очевидно, по выражению моего лица тот догадался, что меня мучает любопытство, ибо, словно отвечая на мои мысли, представился:

— Я — Илларион, настоятель Перигона. Мы принадлежим к ордену бенедиктинцев, живем в мире с Богом и людьми и не считаем, что дух следует укреплять, умерщвляя или истощая плоть. Наши кладовые полны самых разнообразных яств, а в погребах хранятся самые изысканные аверуанские вина. И если вас это заинтересует, у нас имеется библиотека, заполненная редкостными томами, бесценными манускриптами, величайшими шедеврами язычества и христианства, в числе которых есть даже несколько уникальных рукописей, уцелевших во время пожара в Александрии.

— Весьма признателен вам за гостеприимство, — отвечал я, кланяясь. — Я Кристоф Моран, изучаю право. Я ехал из Тура домой, в имение моего отца под Муленом. Я тоже люблю книги, и ничто не могло бы доставить мне большего удовольствия, нежели возможность осмотреть библиотеку столь богатую и диковинную, как та, о которой вы говорите.

С этой минуты и до конца ужина мы беседовали о классике и соревновались в цитировании римских, греческих и христианских авторов. Мой хозяин продемонстрировал столь блестящую образованность, широкую эрудицию и глубокое знакомство как с древней, так и с современной литературой, что я в сравнении с ним почувствовал себя желторотым школяром, только делающим свои первые шаги на пути к образованности. Он, в свою очередь, был настолько любезен, что похвалил мою весьма далекую от совершенства латынь, так что к тому времени, когда я осушил бутылку красного вина, мы уже по-приятельски болтали, словно два старых друга.

Всю мою усталость точно рукой сняло, и меня вдруг охватило небывалое ощущение довольства и телесной бодрости вкупе с необыкновенной ясностью и остротой ума. Поэтому, когда добрый настоятель предложил пройти в библиотеку, я с готовностью согласился.

Он провел меня по длинному коридору, по обе стороны которого располагались монашеские кельи, и большим медным ключом, свисавшим с пояса, отпер дверь огромного зала с высокими потолками и немногочисленными окнами-бойницами. Воистину, мой хозяин нисколько не преувеличивал, повествуя о сокровищах библиотеки, ибо длинные полки ломились от книг, и еще множество фолиантов громоздились на столах или грудами возвышались в углах. Там были свитки папируса и пергамента, диковинные византийские и коптские книги, древние арабские и персидские манускрипты в раскрашенных или усыпанных драгоценными камнями переплетах; десятки бесценных инкунабул, сошедших с первых печатных станков; бесчисленные монастырские списки античных авторов в переплетах из дерева и слоновой кости, украшенные богатыми иллюстрациями и тиснением, которые сами по себе представляли подлинные произведения искусства.

С осторожностью, выдающей истинного ценителя, Илларион раскрывал передо мной том за томом. Многих книг я никогда раньше не видал, а о некоторых даже и не слышал. Мой горячий интерес и неподдельный восторг явно доставляли ему удовольствие, ибо через некоторое время монах нажал на скрытую внутри одного из библиотечных столов пружину и извлек оттуда длинный ящик, где, по его словам, хранились сокровища, которые он не отваживался доставать в присутствии остальных и о существовании которых монахи даже не догадывались.

— Вот, — продолжал он, — три оды Катулла, которых вы не найдете ни в одном опубликованном издании его произведений. А вот подлинная рукопись Сапфо — полная копия поэмы, которая доступна всему остальному человечеству лишь в виде разрозненных отрывков. А тут два утерянных предания из Милета, письмо Перикла к Аспасии, неизвестный диалог Платона и древний труд неизвестного арабского астронома, который предвосхищает теорию Коперника. И наконец, вот печально знаменитая «История любви» Бернара де Велланкура, весь тираж которой был уничтожен сразу же после выхода в свет; кроме этого, уцелел еще всего один экземпляр.

С благоговейным изумлением разглядывая редкостные, неслыханные сокровища, которые Илларион демонстрировал мне, я заметил в углу ящика тоненькую книжицу в простом переплете из темной кожи. Осмелившись взять ее в руки, я обнаружил, что она содержит несколько листов убористого рукописного текста на старофранцузском языке.

— А это что такое? — обратился я к Иллариону, чье лицо, к моему крайнему изумлению, неожиданно стало грустным и строгим.

— Лучше бы ты не спрашивал, сын мой. — С этими словами он перекрестился, и в его голосе зазвучали резкие, взволнованные и полные горестного смятения нотки. — Проклятие лежит на страницах, которые ты держишь в руках, пагубные чары витают над ними; и тот, кто отважится их прочесть, подвергнет страшной опасности не только тело, но и душу.

Он решительно забрал у меня книгу и положил ее назад в ящик, после чего вновь тщательно перекрестился.

— Но, отец мой, разве такое возможно? — решился возразить я. — Какую опасность могут представлять несколько покрытых письменами листов пергамента?

— Кристоф, есть многие вещи, постичь которые ты не в состоянии, — вещи, каких тебе лучше не знать. Власть Сатаны может принимать самые разнообразные формы и скрываться за самыми разными образами. Существует множество иных искушений, помимо мирских и плотских соблазнов, множество ловушек, подстерегающих человека столь же коварно и незаметно, сколь и неизбежно; и есть тайные ереси и заклятия иной природы, нежели те, коим предаются колдуны.

— Что же написано на этих страницах, если в них таится такая сверхъестественная опасность, такая пагубная сила?

— Я запрещаю тебе спрашивать об этом.

Монах произнес это таким строгим и категоричным тоном, что я удержался от дальнейших расспросов.

— А для тебя, сын мой, — продолжал он между тем, — опасность возрастает вдвое, ибо ты молод и горяч, полон желаний и любопытства. Поверь мне, лучше тебе забыть, что ты вообще видел эту рукопись.

Настоятель закрыл ящик, и, как только странная рукопись вернулась в тайник, выражение гнетущего беспокойства на лице монаха сменилось прежним добродушием.

— А сейчас, — возвестил Илларион, повернувшись к одной из книжных полок, — я покажу тебе книгу Овидия, некогда принадлежавшую самому Петрарке.

Преподобный Илларион снова превратился в славного ученого, доброго и радушного хозяина, и я понял, что не стоит и пытаться вновь заговаривать о загадочной рукописи. Но странное волнение монаха, расплывчатые и пугающие намеки, которые он обронил, его туманные зловещие предостережения возбудили во мне нездоровое любопытство, и, хотя я отдавал себе отчет в том, что охватившее меня наваждение безрассудно, остаток вечера я не мог думать ни о чем другом. Всевозможные догадки, фантастические, абсурдные, скандальные, нелепые, ужасные, бродили в моем воспаленном мозгу, пока я из вежливости восхищался инкунабулами, которые Илларион любезно доставал с полок и демонстрировал мне.

Около полуночи он проводил меня в мою комнату — комнату, отведенную специально для гостей и обставленную с бо́льшими удобствами — даже, можно сказать, с большей роскошью, — чем кельи монахов и самого настоятеля, ибо там имелись и пышные занавеси, и ковры, а на кровати лежала мягкая перина. Когда мой гостеприимный хозяин удалился, а я, к моему огромному удовольствию, убедился в мягкости своей постели, в голове у меня все еще крутились вопросы относительно запретной рукописи. Хотя буря уже улеглась, я долго не мог уснуть, а когда наконец сон пришел ко мне, я крепко уснул и спал без сновидений.

Когда я пробудился, ясные, точно расплавленное золото, потоки солнечного света изливались на меня из окна. Гроза прошла без следа, и на бледно-голубых октябрьских небесах не было ни намека на облачко. Я бросился к окну и увидел осенний лес и поля, блестевшие после дождя. Поистине изумительный пейзаж дышал той безмятежностью, которую оценить по достоинству способен лишь тот, кто, подобно мне, долгое время прожил в городских стенах, в окружении высоких зданий вместо деревьев, и вынужден ходить по булыжной мостовой вместо мягкой травы. Но каким бы чарующим ни казалось представшее моим глазам зрелище, оно удержало мой взгляд лишь на краткий миг, а потом я увидел возвышавшийся над верхушками деревьев холм, до которого от аббатства было не больше мили. На вершине темнели руины старого замка, и в стенах и башнях его явственно царили разруха и запустение. Развалины неодолимо притягивали мой взгляд и обладали неизъяснимой романтической прелестью, которая казалась столь естественной и неотъемлемой частью пейзажа, что я ни на миг даже не задумался и не удивился. Я не мог отвести от него глаз; застыв у окна и позабыв о времени, я пристально изучал каждую черточку полуразрушенных башен и бастионов. В форме, пропорциях и расположении громады замка сквозила какая-то неуловимая притягательность — притягательность, схожая с тем воздействием, какое оказывает на нас нежная мелодия, строфа любимого стихотворения или черты дорогого нам лица. Глядя на остатки этих древних стен, я погрузился в мечты, что впоследствии не сохранились у меня в памяти, но оставили после себя то же самое мучительное и невыразимое наслаждение, какое порой вызывают смутные ночные грезы.

К действительности меня возвратил негромкий стук в дверь, и я спохватился, что до сих пор не одет. Пришел настоятель: узнать, как я провел ночь, и сказать, что мне подадут завтрак, когда бы я ни захотел выйти. Я отчего-то немного смутился, даже устыдился оттого, что меня застали врасплох за грезами наяву, и, хотя в том не было никакой необходимости, извинился перед преподобным Илларионом за свою нерасторопность. Тот, как мне показалось, бросил на меня проницательный пытливый взгляд и быстро отвел глаза, с радушной любезностью хорошего хозяина ответив, что мне не за что извиняться.

Позавтракав, я с многочисленными выражениями признательности за гостеприимство сообщил Иллариону, что мне пора продолжить свое путешествие. Однако тот столь неподдельно огорчился, услышав про мой скорый отъезд, и так настойчиво уговаривал меня задержаться в аббатстве хотя бы еще на денек, что я согласился остаться. По правде говоря, меня не нужно было долго упрашивать, ибо, помимо того что я испытывал подлинную симпатию к Иллариону, моим воображением всецело завладела тайна запретной рукописи. К тому же для юноши, обладающего тягой к познанию, доступ к богатейшей монастырской библиотеке был редкой роскошью, бесценной возможностью, какую не следовало упускать.

— Раз уж я здесь, то хотел бы воспользоваться вашим несравненным собранием книг, чтобы произвести некоторые изыскания, — обратился я к монаху.

— Сын мой, я буду очень рад, если ты останешься. Мои книги в твоем полном распоряжении, — объявил настоятель, снимая с пояса ключ от библиотеки и протягивая его мне. — Мои обязанности, — продолжал он, — вынуждают меня на несколько часов покинуть стены монастыря, а ты, несомненно, в мое отсутствие захочешь позаниматься.

Вскоре настоятель извинился и ушел. В предвкушении столь желанной возможности, которая безо всякого труда сама упала мне в руки, я поспешил в библиотеку, снедаемый желанием прочесть запретную рукопись. Едва взглянув на заставленные книгами полки, я отыскал стол с потайным ящиком и принялся нащупывать пружину. Несколько томительных минут спустя я наконец нажал на нее и вытащил ящик. Мною руководил порыв, обратившийся в настоящее наваждение, лихорадочное любопытство, которое граничило с помешательством, и даже ради спасения собственной души я не согласился бы подавить желание, заставившее меня вынуть из ящика тонкую книгу в простой, без всяких надписей обложке.

Устроившись в кресле у одного из окон, я приступил к чтению. Страниц в книге оказалось всего шесть; они были покрыты затейливой вязью букв, и никогда прежде мне не доводилось встречать столь причудливого их начертания, а французский язык казался не просто устаревшим, но почти варварским в своей старомодной вычурности. Не обескураженный этими трудностями, преодолевая безумное, безотчетное волнение, которое охватило меня после первых же прочитанных слов, я как зачарованный продолжал чтение.

Ни заголовка, ни даты в тексте не оказалось, а сам он представлял собой повествование, которое начиналось почти так же внезапно, как и обрывалось. В нем рассказывалось о некоем Жераре, графе де Вантильоне, который накануне женитьбы на знатной и прекрасной девушке, Элеонор де Лис, встретил в лесу рядом со своим замком странное получеловеческое создание с рогами и копытами. Жерар, как гласило повествование, будучи доблестным юношей, чью отвагу, равно как и христианское благочестие, признавали все вокруг, во имя Спасителя нашего, Иисуса Христа, приказал этому существу остановиться и рассказать о себе.

Дико расхохотавшись, странное существо непристойно заплясало перед ним в наступивших сумерках с криком:

— Я — сатир, а твой Христос для меня значит не больше, чем сорняки на мусорной куче.

Потрясенный подобным святотатством, Жерар уже готов был выхватить из ножен свой меч и умертвить омерзительное создание, но оно опять закричало:

— Остановись, Жерар де Вантильон, и я открою тебе секрет, который заставит тебя забыть поклонение Христу и твою красавицу-невесту, а также побудит отречься от мира и от самого солнца — добровольно и без сожалений.

Жерар, хотя и не слишком охотно, наклонился, подставил сатиру ухо, и тот, подойдя поближе, что-то ему прошептал. Что было сказано, так и осталось неизвестным, но, прежде чем исчезнуть в темнеющей лесной чаще, сатир снова громко возвестил:

— Власть Христа черной изморозью сковала все леса, поля, реки, горы, где мирно жили веселые бессмертные богини и нимфы былых дней. Но в укромных пещерах, в далеких подземных убежищах, глубоких, как ад, выдуманный вашими священниками, все еще живет языческая красота, все еще звенят языческие восторги.

С этими словами странное создание вновь разразилось диким нечеловеческим хохотом и скрылось в лесной чаще.

С той минуты Жерара де Вантильона точно подменили. В тоске вернулся он в свой замок, не бросив, против обыкновения, ни слова приветствия слугам, и так же молча сидел в своем кресле или бродил по залам и почти не притронулся к поданной еде. Не пошел он в тот вечер навестить и свою невесту, нарушив данное ей обещание; но, когда приблизилась полночь, с восходом красной, точно омытой кровью, ущербной луны, граф тайком прокрался через заднюю дверь замка и по старой, почти заросшей лесной тропе пробрался на развалины замка Фоссфлам, возвышавшегося на холме напротив Перигонского монастыря.

Развалины эти (говорилось в рукописи) были очень древними, местные жители обходили их стороной, ибо с ними было связано множество легенд о древнем Зле. Поговаривали, будто на холме обитают злые духи, а руины служат местом свиданий колдунов и суккубов. Но Жерар, словно позабыв о дурной славе этих мест или не страшась ее, как одержимый бросился в тень полуразрушенных стен и на ощупь, словно бы прекрасно зная, куда направляется, пробрался к северному краю внутреннего двора замка. Там он правой ногой ступил на плиту, расположенную под двумя центральными окнами, точно между ними, и отличавшуюся от остальных треугольной формой. Под его ногой плита сдвинулась и накренилась, открывая гранитные ступени, что вели в подземелье. Жерар зажег принесенный с собой факел и двинулся по ступеням вниз, а плита за его спиной заняла свое прежнее место.

На следующее утро невеста Жерара, прекрасная Элеонор де Лис, и вся свадебная процессия так и не дождались графа в соборе Виона, главного города Аверуани, где было назначено их венчание. С того дня никто больше не видал Жерара де Вантильона и ничего не слышал ни о нем самом, ни о судьбе, постигшей его…

Таково было содержание запретной рукописи; на этом она обрывалась. Как я уже упоминал, в тексте не было ни даты, ни имени того, кто был ее автором, ни пояснений, каким образом до него дошли описанные в ней события. Но как ни странно, я ни на минуту не усомнился в их правдивости, и одолевавшее меня любопытство относительно содержания рукописи немедленно сменилось жгучим желанием, в тысячу раз более властным и неотступным, узнать, чем закончилась эта история, и выяснить, что же нашел Жерар де Вантильон, спустившись по ступеням потайной лестницы.

Когда я читал это повествование, мне, конечно же, пришло в голову, что замок Фоссфлам, описанный в нем, и есть те самые руины, которыми я с утра любовался из окна моей спальни, и чем больше я об этом думал, тем сильнее овладевала мною какая-то безумная лихорадка, тем неистовей становилось снедавшее меня порочное возбуждение. Вернув манускрипт в потайной ящик, я ушел из библиотеки и некоторое время бесцельно бродил по коридорам монастыря. Случайно наткнувшись на того самого монаха, что накануне увел в стойло мою лошадь, я отважился очень осторожно и как бы между делом расспросить его о развалинах, которые виднелись из монастырских окон.

Услышав мой вопрос, монах перекрестился, и на его широком добродушном лице отразился испуг.

— Это развалины замка Фоссфлам, — ответил он. — Говорят, они уже многие годы служат прибежищем злым духам, ведьмам и демонам. Там вся эта нечисть устраивает свои сатанинские шабаши, описывать которые у меня не повернется язык. Ни одно людское оружие, никакие изгоняющие нечистую силу заговоры, ни даже святая вода не властны над этими демонами. Многие отважные рыцари и монахи навеки сгинули во мраке Фоссфлама. Однажды, говорят, сам настоятель Перигона отправился туда, чтобы бросить вызов силам Зла, но какая судьба его постигла, никто не знает и даже не догадывается. Некоторые полагают, что демоны — омерзительные старухи со змеиными хвостами вместо ног; другие утверждают, что женщины, чья красота затмевает красоту всех смертных женщин, а поцелуи даруют дьявольское наслаждение, пожирающее людскую плоть, будто адский огонь… Что до меня, не знаю, какие из этих слухов верны, но я бы отправиться в замок Фоссфлам не отважился.

Еще прежде, чем он договорил, в моей душе созрело решение отправиться туда самолично и выяснить все, что возможно, если это будет в моих силах. Желание оказалось таким неодолимым, властным и сокрушительным, что, даже будь я исполнен решимости до последнего сопротивляться ему, я проиграл бы эту битву, точно околдованный могущественными чарами. Предостережение преподобного Иллариона, таинственная неоконченная история из древней рукописи, дурная слава, на которую намекал монах, — все это, казалось бы, должно было испугать меня и отвратить от подобного решения, но на меня точно затмение нашло. Мне чудилось, что за всем этим скрывается какая-то восхитительная тайна, запретный мир неописуемых чудес и неизведанных наслаждений. Мысли о них воспламенили мое воображение и заставили сердце лихорадочно колотиться. Я не знал, не мог даже предположить, что это могут быть за наслаждения, но отчего-то был так же твердо убежден в совершенной их реальности, как настоятель Илларион верил в существование рая.

Я решил отправиться на развалины в тот же день, пока не вернулся Илларион: я был безотчетно уверен, что он с подозрением отнесся бы к подобному намерению и непременно бы ему воспротивился.

Мои приготовления были крайне просты и заняли всего несколько минут. Я положил в карман огарок свечи, позаимствованный из спальни, захватил в трапезной краюшку хлеба и, убедившись, что мой верный кинжал в ножнах, незамедлительно покинул гостеприимный монастырь. Встретив во дворе двоих братьев, я сообщил им, что намерен прогуляться по лесу. Они напутствовали меня веселым «pax vobiscum»[1] и в полном соответствии со своими словами двинулись дальше своей дорогой.

Стараясь не терять из виду Фоссфлам, башни которого то и дело скрывались за спутанными ветвями деревьев, я углубился в лес. Я шел без дороги, и мне то и дело приходилось отклоняться в сторону от намеченного пути, чтобы обойти густой подлесок. В лихорадочной спешке, охватившей меня, казалось, на то, чтобы добраться до вершины холма, где возвышались развалины, у меня ушло несколько часов, хотя на самом деле путь едва ли занял более получаса. Преодолев последний взгорок, я внезапно увидел перед собой замок, возвышавшийся в центре ровной площадки, которую представляла собой вершина. В разрушенных стенах пустили корни деревья, а обвалившиеся ворота заросли кустарником, ежевикой и крапивой. Не без труда пробившись сквозь кусты и изорвав о колючки одежду, я, как и Жерар де Вантильон в старинной рукописи, двинулся к северной оконечности дворика. Между плитами мостовой разрослись пугающе огромные стебли бурьяна, чьи мясистые листья уже тронуты были бурыми и лиловыми красками наступившей осени. Но вскоре я отыскал треугольную плиту, описанную в повествовании, и без малейшего промедления и колебания ступил на нее правой ногой.

Неукротимая дрожь, восторг безрассудного ликования, к которым примешивалось нечто сродни смятению, пробежали по моему телу, когда огромная плита легко сдвинулась под моей ногой, открывая темные гранитные ступени, — в точности так, как говорилось в древнем манускрипте. Теперь-то смутные страхи, навеянные туманными намеками монахов, на краткий миг ожили в моем воображении, превратившись в неумолимую реальность, и я остановился, глядя в зияющее отверстие, готовое меня поглотить, и размышляя, не дьявольские ли чары привели меня сюда, в это царство неведомого ужаса и немыслимой опасности.

Колебался я, однако, совсем недолго. Затем чувство опасности отступило, ужасы, описанные монахами, стали казаться причудливым сном, и очарование невыразимого нечто, которое было все ближе и ближе, все более и более достижимо, охватило меня, точно крепкое объятие любящих рук. Я зажег свечу и двинулся по лестнице вниз, и точно так же, как за Жераром Вантильоном, треугольная каменная глыба бесшумно закрылась за мной и заняла свое место в вымощенном полу. Несомненно, затворил ее какой-то замысловатый механизм, приводимый в движение воздействием человеческого веса на одну из ступеней, но я не остановился, чтобы выяснить, каким образом он работает, и не попытался найти способ открыть плиту изнутри, чтобы вернуться.

Я преодолел, наверное, с дюжину ступеней, которые привели меня в низкий, тесный, пахнущий плесенью склеп, где не оказалось ничего, кроме древней, покрытой пылью паутины. Дойдя до конца, я обнаружил маленькую дверцу, за которой оказался второй склеп, отличавшийся от первого лишь тем, что был более просторным и более пыльным. Миновав еще несколько таких же склепов, я очутился в длинном то ли коридоре, то ли туннеле, местами перегороженном каменными глыбами и грудами булыжников, обрушившихся со стен. Здесь было очень сыро, в нос бил омерзительный запах застоявшейся воды и подземной плесени. Несколько раз под моими ногами хлюпала вода, когда я вступал в лужицы, а тяжелые капли, слизкие и зловонные, падали сверху, будто просачиваясь из могилы.

Мне казалось, что за пределами круга зыбкого света, который отбрасывала моя свеча, во тьме расползаются в разные стороны зловещие призрачные змеи, потревоженные моим приближением, но я не знал, были то действительно змеи или это просто беспокойные колышущиеся тени чудились глазам, не успевшим еще привыкнуть ко мгле подземелья.

Завернув за внезапно открывшийся передо мной поворот, я увидел то, чего менее всего ожидал, — проблеск солнечного света там, где, очевидно, был конец коридора. Не могу сказать, что именно я рассчитывал найти, но такой результат почему-то совершенно меня обескуражил. В некотором замешательстве я поспешил вперед и, вынырнув наружу, потрясенно заморгал, ослепленный ярким солнечным светом.

Еще прежде чем окончательно опомниться и протереть глаза, чтобы осмотреться по сторонам, я был потрясен одним странным обстоятельством. Несмотря на то что вошел я в подземелье вскоре после полудня, а все мои блуждания по склепам не могли занять больше нескольких минут, солнце уже садилось. Да и сам солнечный свет казался другим — ярче и мягче того, который я видел над Аверуанью, а небо — синим-синим, без намека на осеннюю блеклость.

Я с нарастающим изумлением огляделся и обнаружил, что в пейзаже, раскинувшемся предо мною, нет ничего не только знакомого, но и просто правдоподобного. Вопреки всякой логике, нигде поблизости не было видно ничего похожего ни на холм, на котором возвышался замок Фоссфлам, ни на его окрестности. Вокруг меня расстилалась дышавшая покоем травянистая равнина, по которой извилистая река стремила свои золотистые воды к темно-лазурному морю, блестевшему за верхушками лавровых деревьев… Но в Аверуани никогда не росли лавры, да и море находилось в сотнях миль, так что можно представить, как ошеломило и потрясло меня это зрелище.

Никогда еще не доводилось мне видеть зрелища прекраснее. Трава, в которой утопали мои ноги, была мягче и ярче изумрудного бархата, и в ней там и сям проглядывали фиалки и асфодели. Темно-зеленые кроны деревьев, как в зеркале, отражались в золотистой реке, а на невысоком холме вдали смутно поблескивал мраморный акрополь, возвышавшийся над равниной. Все было напоено мягким дыханием весны, вот-вот готовой смениться теплым и радостным летом. Казалось, я очутился в стране классических мифов и греческих легенд, и мало-помалу мои изумление и замешательство отступили перед затопившими меня восторгом и восхищением совершенной, непередаваемой красотой этой земли.

Неподалеку, в роще лавровых деревьев, поблескивала в последних лучах закатного солнца белая крыша. Меня немедленно позвала туда все та же, только куда более властная и неодолимая сила притяжения, которую я впервые ощутил, взглянув на запретный манускрипт и на развалины замка Фоссфлам. Именно здесь, со сверхъестественной уверенностью понял я, находится цель моих поисков, награда за мое безумное и, возможно, нечестивое любопытство.

Вступив в рощу, я услышал зазвеневший между деревьями смех, гармонично переплетавшийся с тихим шепотом листьев в мягком, благоуханном ветерке. Мне показалось, мое приближение спугнуло какие-то смутные фигуры, которые скрылись среди стволов, а один раз косматое, похожее на козла создание с человеческой головой перебежало мне дорогу, будто преследуя быстроногую нимфу.

В самом центре рощицы я обнаружил мраморный дворец с портиком и дорическими колоннами. Когда я приблизился к нему, меня приветствовали две девушки в одеждах древних рабынь, и, хотя мой греческий совсем плох, я без труда разобрал их речь, чему немало способствовало их безукоризненное аттическое произношение.

— Наша госпожа, Никея, ожидает тебя, — хором объявили мне незнакомки.

Ничему уже не удивляясь, я воспринимал все происходящее без вопросов и бесплодных гаданий, как человек, полностью погрузившийся в какое-то упоительное сновидение. «Возможно, — думал я, — все это мне лишь снится, а на самом деле я лежу в роскошной постели в монастыре». Но никогда прежде ночные видения, посещавшие меня, не были такими отчетливыми и восхитительно прекрасными. Дворец был обставлен с роскошью, граничившей с варварской, — несомненно, периода заката греческой культуры, ибо в обстановке отчетливо угадывались восточные веяния. Меня провели по коридору, блиставшему ониксом и полированным порфиром, в богато убранную комнату, где на устеленном великолепными тканями ложе возлежала ослепительно прекрасная женщина, подобная богине.

При виде ее я затрепетал от охватившего меня странного волнения. Мне доводилось слышать о людях, внезапно пораженных безумной любовью с первого взгляда на чье-то лицо или фигуру, но никогда прежде я не испытывал столь сильной страсти, столь всепоглощающего чувства, каким внезапно проникся к этой женщине. Поистине казалось, что я любил ее уже очень давно, сам не подозревая, что люблю именно ее, не в состоянии определить природу этого чувства или направить его в какое-то русло.

Невысокого роста, она обладала совершенной фигурой, исполненной какой-то невыразимой чувственности. Ее темно-сапфировые глаза казались бездонными, точно летний океан, и я будто погружался в их жаркую глубину. Изгиб ее соблазнительных губ таил в себе какую-то загадку, они были печальны и нежны, точно уста античной Венеры. Волосы, скорее русые, чем белокурые, ниспадали на шею, уши и лоб прелестными локонами, перехваченными простой серебристой лентой. Во всем ее облике сквозила какая-то смесь гордости и сладострастия, царственного высокомерия и женственной уступчивости, а двигалась она легко и грациозно, как змея.

— Я знала, что ты придешь, — прошептала она на том же мелодичном греческом языке, на каком говорили ее служанки. — Я ждала тебя целую вечность, но, когда ты нашел убежище от грозы в Перигонском аббатстве и увидел в потайном ящике рукопись, я поняла, что час твоего прибытия близится. Чары, что так неодолимо и с такой необъяснимой силой влекли тебя сюда, были чарами моей красоты, волшебным зовом моей любви, а ты об этом даже не подозревал!

— Кто ты? — спросил я.

Греческие слова без малейших усилий полились из моих уст, что безмерно удивило бы меня еще час назад. Но теперь я мог принять что угодно, каким бы странным и абсурдным оно ни казалось, как часть удивительной удачи, невероятного приключения, выпавшего на мою долю.

— Я — Никея, — ответила красавица на мой вопрос. — Я люблю тебя. Мой дворец, как и мои объятия, в твоем полном распоряжении. Ужели тебе потребно знать что-нибудь еще?

Рабыни куда-то исчезли. Я бросился к ложу богини и принялся покрывать поцелуями ее протянутую руку, принося ей клятвы, вне всякого сомнения звучавшие бессвязно, но исполненные такой пылкости, что красавица нежно улыбнулась.

Ее рука показалась мне прохладной, но прикосновение к ней воспламенило мою страсть. Я осмелился присесть на ложе рядом с Никеей, и богиня не возразила против такой дерзости. Нежные пурпурные сумерки начали сгущаться в углах комнаты, а мы все беседовали и беседовали, полные радости, без устали повторяя все те милые, нелепые и ласковые глупости, которые инстинктивно срываются с уст влюбленных. Никея была так невероятно податлива в моих объятиях, что казалось, в ее прелестном теле нет ни единой косточки.

В комнате бесшумно появились служанки. Они зажгли замысловато украшенные золотые светильники и поставили перед нами ужин, состоявший из пряных яств, невиданных ароматных фруктов и крепких вин. Но я едва мог заставить себя проглотить что-нибудь и, даже пригубив вина, жаждал напитка еще более сладкого и хмельного — поцелуев Никеи.

Не помню, когда мы наконец заснули, но вечер пролетел как один миг. Пьяный от счастья, я унесся прочь на нежных крыльях сна, и золотые лампы и лицо Никеи растаяли в блаженной дымке и пропали из виду…

Внезапно что-то вырвало меня из глубин забытья, и я проснулся. Спросонья я не сразу сообразил, где нахожусь, и еще меньше понимал, что же меня разбудило. Затем до меня донеслись тяжелые шаги, приближающиеся к открытой двери, и, выглянув из-за головы спящей Никеи, я в свете ламп увидел на пороге преподобного Иллариона. На лице его застыло выражение ужаса, и, перехватив мой взгляд, он что-то быстро-быстро залопотал на латыни. В голосе его страх мешался с отвращением и ненавистью. В руках у него я увидел пузатую бутыль и кропило. Я не сомневался, что в бутыли святая вода, и уж конечно догадался, для чего она предназначалась.

Никея между тем тоже проснулась, и я понял, что она заметила аббата. Красавица подарила мне странную улыбку, в которой я различил нежную жалость, смешанную с ободрением, как будто она утешала испуганное дитя.

— Не беспокойся за меня, — прошептала она.

— Гнусная вампирша! Проклятая ламия! Змея дьявола! — пророкотал Илларион внезапно и, воздев бутыль, переступил порог комнаты.

В тот же миг Никея соскользнула с нашего ложа и с невероятным проворством скрылась за дальней дверью, выходившей в лавровую рощу. В ушах у меня, словно из немыслимой дали, прозвенел ее нежный голос:

— Прощай, Кристоф! Не бойся, ты найдешь меня, если будешь отважен и терпелив.

Как только ее слова замерли вдали, капли святой воды с кропила упали на пол и на ложе, где еще миг назад спала рядом со мной Никея. Раздался оглушительный грохот, и золотистые лампы растворились во тьме, которая наполнилась тучами пыли и градом обломков. Я лишился чувств, а когда очнулся, оказалось, что я лежу на куче булыжника в одном из склепов, по которым проходил днем. Преподобный Илларион склонился надо мной со свечой в руке. На лице его застыло выражение сильнейшего беспокойства и безграничной жалости. Рядом с ним стояла бутыль и валялось мокрое кропило.

— Благодарение Господу, сын мой, я нашел тебя вовремя, — промолвил он. — Когда вечером я вернулся в монастырь и узнал, что ты ушел, я догадался, что произошло. Я догадался, что в мое отсутствие ты прочитал проклятую рукопись и подпал под ее губительные чары, подобно множеству других неосторожных, в числе которых был и один почтенный аббат, мой предшественник. Все они, увы, начиная с Жерара де Вантильона, жившего много сотен лет назад, пали жертвами ламии, которая обитает в этих склепах.

— Ламии? — переспросил я, едва осознавая, что он говорит.

— Да, сын мой, прекрасная Никея, которую ты сжимал в объятиях этой ночью, — ламия, древняя вампирша, создавшая в этих смрадных склепах свой дворец, обиталище блаженных иллюзий. Неизвестно, как ей удалось обосноваться в Фоссфламе, ибо ее появление здесь уходит корнями в древность более глубокую, нежели человеческая память. Она стара, как само язычество, о ней знали еще древние греки, ее пытался изгнать еще Аполлоний Тианский, и если бы ты мог узреть ее подлинный облик, то вместо обольстительного тела увидел бы кольца чудовищно омерзительной змеи. Всех, кого любила и с таким радушием принимала в своем дворце, эта красавица потом сжирала, высосав из них жизнь и силы своими дарующими дьявольское наслаждение поцелуями. Заросшая лаврами равнина, которую ты видел, золотистая река, мраморный дворец со всей его роскошью — все это не более чем нечестивое наваждение, красивый обман, созданный из пыли и праха незапамятных времен, из древнего тлена. Он развеялся под каплями святой воды, которую я захватил с собой, когда пустился в погоню. Но Никея, увы, ускользнула от меня, и боюсь, что она уцелела, дабы опять возвести свой сатанинский дворец и снова и снова предаваться в нем своим омерзительным порокам.

Все еще в каком-то ступоре, вызванном крушением моего только что обретенного счастья и чудовищными откровениями Иллариона, я покорно побрел за ним по склепам Фоссфлама. Монах взошел по ступеням, которые привели меня сюда, и, когда мы добрались до последней, нам пришлось слегка пригнуться; массивная плита повернулась вверх, пропустив внутрь поток холодного лунного света. Мы выбрались наружу, и я позволил Иллариону увести меня назад в монастырь.

Когда мой разум начал проясняться и смятение, охватившее меня, улеглось, на смену ему быстро пришло возмущение — яростный гнев на помешавшего нам Иллариона. Не задумываясь, спас он меня от ужасной физической и духовной опасности или нет, я оплакивал прекрасную грезу, из которой он так грубо меня вырвал. Поцелуи Никеи все еще пламенели на моих губах. Кто бы она ни была — женщина ли, демон или змея, — никто другой в мире не смог бы внушить мне такую любовь и подарить такое наслаждение. Однако у меня достало ума скрыть свое состояние от Иллариона: я понимал, что, если выдам свои чувства, он всего лишь сочтет меня безнадежно заблудшей душой…

Наутро, сославшись на необходимость как можно скорее вернуться домой, я покинул Перигон. Сейчас, в библиотеке отцовского дома под Муленом, я пишу это повествование о своих приключениях. Воспоминания о прекрасной Никее остаются такими же поразительно ясными, столь же неизъяснимо сладостными для меня, как если бы она все еще была рядом, и я будто наяву вижу пышные занавеси полночной спальни, освещенной причудливо изукрашенными золотыми лампами, и в ушах у меня звучат ее прощальные слова:

«Не бойся, ты найдешь меня, если будешь отважен и терпелив».

Вскоре я вернусь на развалины замка Фоссфлам, чтобы вновь спуститься в подземелье, скрытое треугольной плитой. Но хотя от Фоссфлама рукой подать до Перигона, несмотря на все мое уважение к почтенному настоятелю, несмотря на всю мою признательность за его радушие и все мое восхищение его несравненной библиотекой, я даже не подумаю навестить моего доброго друга Иллариона.

Примечания

1

Здесь: иди с миром (лат.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я