Вино из Атлантиды. Фантазии, кошмары и миражи

Кларк Эштон Смит

Умопомрачительные неведомые планеты, давно исчезнувшие или еще не возникшие континенты, путешествия между мирами и временами, во времени и в безвременье, гибельные леса и пустыни, страшные твари из далеких галактик, демоны-цветы и демоны-трупоеды (угадайте, кто страшнее), древние волшебницы и честолюбивые некроманты, рискующие и душой, и телом, а также оборотни, вампиры, восставшие из мертвых, безымянные чудовища, окаменевшие доисторические кошмары и оживающий камень… Кларк Эштон Смит (1893-1961) – один из трех столпов «странной фантастики» 1930-х (вместе с Робертом И. Говардом, создателем Конана, и, конечно, творцом «Мифов Ктулху» Говардом Филлипсом Лавкрафтом, в чьих рассказах вымыслы Смита то и дело гостят), последователь Эдгара Аллана По и Амброза Бирса. Он переплавил фантастику в последнем огне романтической поэзии и дошел до новых пределов подлинного ужаса – так мир узнал, какие бесконечные горизонты способны распахнуть перед нами и фантастика, и хоррор, и Смиту очень многим обязаны и Рэй Брэдбери, и Клайв Баркер, и Стивен Кинг. В этом сборнике представлены рассказы 1925-1931 годов; большинство из них публикуются в новых переводах.

Оглавление

Венера Азомбейская

Статуэтка высотой не больше двенадцати дюймов изображала женскую фигуру, чем-то напомнившую мне Венеру Медицейскую, несмотря на множество различий в чертах и пропорциях. Вырезанная из черного дерева, она была тяжела, словно мрамор; ее неизвестный создатель проявил немалое искусство, воплотив в негроидных формах почти классическую в своем совершенстве красоту. Фигурка стояла на подставке в форме полумесяца, раздвоенная сторона которого служила ей основанием. При более внимательном рассмотрении я обнаружил, что сходству с Венерой Медицейской она обязана в основном позой и изгибами бедер и плеч; правая рука, однако, была поднята выше, чем у Венеры, словно поглаживая отполированный до блеска живот, а лицо было несколько полнее, с загадочной сладострастной улыбкой на пухлых губах и чувственно опущенными веками, похожими на лепестки какого-то экзотического цветка, который складывает их душным бархатным вечером. Удивительное мастерство художника вполне могло составить достойную конкуренцию творениям древнеримских скульпторов более примитивных периодов.

Эту фигурку привез из Африки мой друг Марсден, и она всегда стояла на столе у него в библиотеке. Она очаровала меня с первого взгляда, пробудив немалое любопытство, но Марсден предпочитал отмалчиваться, упомянув лишь, что это произведение негритянского искусства, изображающее богиню малоизвестного племени в верховьях реки Бенуэ на плоскогорье Адамава. Но сама его сдержанность и какая-то многозначительность, а также волнение в голосе, звучавшее каждый раз, когда заходила речь о статуэтке, не оставляли сомнений, что за ней кроется какая-то история. Хорошо зная Марсдена, чья таинственность не раз сменялась приступами словоохотливой откровенности, я был уверен, что рано или поздно он мне все расскажет.

Марсдена я знал еще со студенческих времен — мы учились на одном курсе в Беркли. Друзей у него было мало, и, пожалуй, ни с кем у него не сложилось столь длительных и близких отношений, как со мной. А потому никто лучше меня не мог заметить необъяснимую перемену, случившуюся с ним после его двухлетнего путешествия по Африке, — перемену как в физическом, так и в духовном смысле. Одни изменения казались столь неуловимыми, что им с трудом можно было дать название или хотя бы определить их более-менее отчетливо. Другие сразу же бросались в глаза — свойственная Марсдену меланхолия обострилась еще больше, переходя порой в приступы жестокой депрессии, а здоровье, которым он никогда особо не отличался, резко ухудшилось. Я помнил его высоким и жилистым, с землистым лицом, черными волосами и ясными лазурными глазами; но после возвращения он основательно похудел и сильно сгорбился, словно потеряв в росте, лицо избороздили морщины, кожа приобрела мертвенно-бледный оттенок, волосы густо усеяла седина, а в глазах его, которые странно потемнели, словно вобрав в себя глубокую синеву тропических ночей, пылал смертельный огонь, какой горит в глазах умирающего от экваториальной лихорадки. Мне и впрямь не раз приходило в голову, что Марсден подхватил в джунглях некую болезнь, от которой так и не оправился. Но всякий раз, когда я пытался его расспрашивать, он отвечал отрицательно.

Более неуловимые перемены, о которых я упоминал, касались его душевного состояния, и вряд ли я смог бы в точности назвать их все. Но по крайней мере одну невозможно было не заметить — Марсден всегда отличался смелостью и отвагой, а крепости его нервов, несмотря на склонность к меланхолии, мог позавидовать любой; однако теперь мне не раз приходилось замечать в его поведении скрытность и неописуемую тревогу, что совершенно не соответствовало его характеру. Иногда даже посреди самого обычного разговора по его лицу могла пробежать тень страха, он беспокойно вглядывался в темные углы и замолкал на середине фразы, будто забыв, что собирался сказать; через несколько мгновений он приходил в себя и продолжал прерванную речь. У него появились странные привычки: к примеру, всякий раз, переступая любой порог, он оглядывался, будто в страхе перед невидимым преследователем или неотвратимой гибелью, сторожащей каждый его шаг. Но все это, естественно, могло объясняться нервным расстройством или следствием предполагаемой мной болезни. Сам Марсден не желал обсуждать этот вопрос, так что после нескольких тактичных предложений раскрыть, если ему угодно, душу я стал молчаливо игнорировать видимые перемены в его поведении и характере, хотя и чувствовал, что за всем этим кроется некая реальная и, возможно, трагическая тайна, с которой, вполне вероятно, как-то связана черная статуэтка на столе. Марсден немало рассказывал мне о своем путешествии в Африку, которое предпринял, поддавшись очарованию древнего континента, увлечения всей его жизни, но я интуитивно ощущал, что он скрывает от меня намного больше.

Однажды утром, месяца через полтора после возвращения Марсдена, я пришел к нему после нескольких дней отсутствия, в течение которых был крайне занят. Он жил один в большом доме на Рашен-Хилл в Сан-Франциско, который унаследовал вместе с приличным состоянием от давно умерших родителей. Вопреки обыкновению, он мне не открыл, и, если бы не мой острый слух, вряд ли я бы расслышал слабый голос, приглашавший меня войти. Толкнув дверь, я прошел через коридор в библиотеку, откуда донесся его голос, и обнаружил, что он лежит на диване возле стола, на котором стояла черная статуэтка. Мне сразу же стало ясно, что мой друг очень болен; за несколько дней, что мы не виделись, он чудовищно похудел и побледнел, словно бы съежился, став меньше ростом, что нельзя было объяснить только согбенностью плеч. Марсден весь высох и увял, будто его пожирало невидимое пламя. Он заметно постарел, волосы поседели еще сильнее, точно усыпанные белым пеплом. Ввалившиеся глаза напоминали тлеющие в глубоких пещерах угли. Увидев его, я с трудом сдержал возглас испуганного изумления.

— Что ж, Холли, — приветствовал он меня, — похоже, дни мои сочтены. Я знал, что эта дрянь со временем меня прикончит, знал, еще когда покидал берега Бенуэ с изображением богини Ванары в качестве памятного подарка… Африка полна кошмаров, Холли… пагубных вожделений, порочности, яда, колдовства… Они гибельнее самой смерти — по крайней мере смерти в любом известном нам виде. Никогда не езди туда… если тебе дороги твои тело и душа.

Я попытался его приободрить, стараясь не обращать внимания на таинственные аллюзии и загадочные намеки.

— У тебя какая-то африканская лихорадка, — сказал я. — Тебе надо обратиться к врачу — собственно, следовало сделать это уже несколько недель или месяцев назад. Не вижу никаких причин, почему бы тебе от нее не излечиться, особенно теперь, когда ты вернулся в Америку. Но конечно, здесь потребуется помощь опытных медиков — нельзя оставлять без внимания столь коварную и загадочную болезнь.

— Бесполезно, старина. — Мертвенно-бледные губы Марсдена изогнулись в чудовищном подобии улыбки. — Я знаю свою болезнь лучше любых докторов. Возможно, конечно, что у меня действительно немного повышена температура, в этом нет ничего удивительного, но моя горячка не из тех, что занесены в медицинские анналы. И от нее нет лекарства ни в одной фармакопее.

Его лицо исказила жуткая гримаса, и оно будто съежилось на моих глазах, подобно листку бумаги, что горит, обращаясь в пепел. Словно перестав меня замечать, Марсден что-то сбивчиво забормотал хриплым скрипучим шепотом, точно его голосовые связки подвергались тем же кошмарным метаморфозам, что и лицо. Но большую часть слов я все же расслышал:

— Она тоже умирает… как и я… хотя она живая богиня… Мьибалоэ, зачем ты выпила пальмовое вино?.. Ты тоже увянешь, страдая от этой грызущей, царапающей пытки… Твое прекрасное тело… каким совершенным, каким великолепным оно было!.. Ты увянешь через несколько недель, словно маленькая старушка… испытывая адские муки… Мьибалоэ! Мьибалоэ!

Речь его превратилась в бессвязные стоны, лишь изредка перемежавшиеся отдельными словами. Во всех отношениях он походил на умирающего — все его тело как будто сократилось в размерах, словно уменьшились все его мускулы, нервы и даже кости, а губы растянулись в кошмарной ухмылке, обнажив тонкую белую линию зубов.

Я бросился в столовую, где, как я знал, на буфете обычно стоял графин старого шотландского виски, и, наполнив стакан, поспешил назад. Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы разжать Марсдену зубы и влить немного крепкой жидкости в рот. Эффект оказался почти мгновенным — мой друг полностью ожил, лицо его расслабилось, и жуткие спазмы перестали терзать его тело.

— Прости, что доставляю тебе столько хлопот, — проговорил он. — Но сегодня кризис миновал, хотя кто знает, что будет завтра…

Он содрогнулся, и в его темных глазах мелькнула призрачная тень какого-то неодолимого ужаса.

Заставив его выпить остатки виски, я направился к телефону и взял на себя смелость вызвать врача, чьи способности были лично известны нам обоим. Мой друг слегка улыбнулся, благодаря меня за заботу, но лишь покачал головой.

— Конец уже близок, — сказал он. — Симптомы мне знакомы — после того, что случилось сегодня, речь идет о паре недель, может, чуть больше.

— Но что же это? — воскликнул я, движимый скорее страхом и тревогой за друга, нежели любопытством.

— Скоро узнаешь, — ответил он, показывая худым, как у скелета, пальцем на библиотечный стол. — Видишь рукопись?

На столе рядом с деревянной статуэткой я увидел стопку исписанных листов, которую до этого не замечал, охваченный беспокойством за Марсдена.

— Ты мой самый старый друг, — продолжал он, — и я знаю, что ты давно ждешь от меня объяснений по поводу того, что тебя озадачивает. Но дело идет о событиях столь необычайных и столь личного характера, что я так и не решился честно поведать тебе обо всем лицом к лицу. Поэтому я написал для тебя полный отчет о последних двух месяцах моего пребывания в Африке, о которых я столь мало рассказывал до сих пор. Можешь взять рукопись с собой, когда будешь уходить, но, умоляю тебя, не читай ее, пока я не умру. Не сомневаюсь, что в этом отношении я могу тебе полностью доверять. Когда прочтешь, ты узнаешь причину моей болезни и историю черной статуэтки, столь долго дразнившей твое любопытство.

Несколько минут спустя в дверь постучали. Как и ожидалось, пришел доктор Пелтон, который жил всего в нескольких кварталах от Марсдена и немедленно отправился на мой вызов. Всем своим видом он излучал энергичную профессиональную уверенность и желание приободрить больного, столь свойственные знающим свое дело врачам. Но когда он осматривал Марсдена, я не мог не заметить в его поведении оттенок сомнения и настоящего замешательства.

— Вряд ли я могу точно сказать, что с вами, — признался он, — но, думаю, ваш недуг в основном связан с нервами и проблемами с пищеварением. Наверняка виной тому африканский климат и еда, которые основательно расстроили ваш организм. Если сегодняшний приступ повторится, вам потребуется сиделка.

Он выписал рецепт и вскоре ушел. Ввиду неотложных дел я тоже был вынужден через полчаса последовать за ним, забрав с собой рукопись Марсдена. Но, прежде чем уйти, я с согласия Марсдена вызвал по телефону сиделку и оставил друга на ее попечение, пообещав как можно скорее вернуться.

Вряд ли я смогу описать последовавшие за этим две недели, полные долгих мучений и кратких иллюзорных сдвигов к лучшему, вслед за которыми возникали еще более чудовищные рецидивы. Я проводил с Марсденом все свободное время, поскольку мое присутствие, похоже, его немного успокаивало, за исключением становившихся все длиннее жутких ежедневных приступов, когда он переставал осознавать окружающее. Тогда, во время все более затяжных периодов бреда, он лишь что-то бессвязно бормотал или кричал в ужасе пред видимыми лишь ему одному предметами или людьми. Пребывание рядом с ним стало для меня беспримерно тяжким испытанием. И страшнее всего было то, что с каждым часом и каждым днем голова и тело Марсдена продолжали сморщиваться, а его рост непрестанно уменьшался, и вряд ли человеческий разум смог бы, не впав в безумие или забытье, вынести страдания, которые приходилось ему при этом переживать… Но я не в силах вдаваться в детали или описывать последние стадии его болезни и вряд ли осмелюсь даже намекнуть на то, в каком состоянии он умер и в каком виде гробовщику досталось его тело. Могу только сказать, что в самом конце оно было не больше тела ребенка или гнома; оно съежилось и неописуемо, до неузнаваемости изменилось, и груз, который пришлось нести сопровождающим гроб, был феноменально легким… Когда все закончилось, я поблагодарил Бога за запоздалую милость наступившей смерти моего друга. Случившееся полностью меня измотало, и лишь после похорон я набрался сил и решимости, чтобы прочесть рукопись Марсдена.

Отчет его был написан тонким, изысканным почерком, хотя под конец в нем чувствовались ажитация и тревога. Далее я привожу весь текст полностью, ничего не сокращая и не приукрашивая.

Я, Джулиус Марсден, всю жизнь неизъяснимо тосковал по далекому и неизведанному. Я обожал сами названия отдаленных мест, загадочных морей, континентов и островов. Но ни одно другое слово не содержало в себе даже десятой части того неописуемого очарования, завораживавшего меня с самого детства, как слово «Африка». Оно околдовывало меня, словно какое-то некромантическое заклятие; оно казалось квинтэссенцией тайн и романтики, и ни одно женское имя не было для меня дороже, не могло соблазнить и увлечь меня так, как название этого загадочного континента. По счастливому стечению обстоятельств, которое, увы, далеко не всегда сопутствует осуществлению наших мечтаний, те двадцать два месяца, что я провел в путешествии по Марокко, Тунису, Египту, Занзибару, Сенегалу, Дагомее и Нигерии, нисколько меня не разочаровали, ибо реальность соответствовала моим грезам просто на удивление. В горячей и громадной лазури небес, в бескрайних равнинах пустынь, в буйстве джунглей, в несущих свои воды среди невероятных пейзажей могучих реках я нашел нечто глубоко родственное моей душе. В этом мире могли воплотиться мои самые необычайные мечты и я мог ощутить себя по-настоящему свободным, чего невозможно было достичь ни в каких иных местах.

В конце двадцать второго месяца моих странствий я путешествовал по верховьям реки Бенуэ, большого восточного притока Нигера. Моей целью было озеро Чад — впадающие в него реки соединяются с Бенуэ посредством болот на плоскогорье. Я вышел из Йолы с несколькими гребцами из племени фула, негровмагометан, и мы огибали восточный склон горы Алантика, огромной гранитной массы, поднимающейся на девять тысяч футов над плодородными землями Адамавы.

Мы пересекали живописный ландшафт; иногда нам попадались деревни, окруженные полями сорго, хлопка и ямса, и обширные пространства дикого буйного леса, баобабов, бананов, веерных пальм и панданусов, над которыми возвышались зазубренные вершины остроконечных холмов и фантастических изрезанных утесов.

Ближе к закату Алантика превратилась в голубоватую дымку вдали, над зеленым морем джунглей. Пока мы продолжали свой путь в двух маленьких лодках, одна из которых была в основном нагружена моим личным имуществом, я заметил, что мои гребцы о чем-то негромко переговариваются, то и дело повторяя слово «Азомбея», в котором звучали нотки предостережения и страха.

Я уже немного знал язык фула, а один из гребцов, высокий статный парень с кожей скорее бронзовой, нежели черной, владел неким подобием ломаного немецкого с вкраплением нескольких английских слов. Поинтересовавшись, о чем они разговаривают, я узнал, что Азомбея — название местности, к которой мы приближались. По словам гребца, ее населяло племя невероятно жестоких дикарей, которых до сих пор подозревали в каннибализме и человеческих жертвоприношениях. Их не удалось понастоящему покорить ни магометанским завоевателям, ни нынешней германской администрации, и они продолжали вести первобытный образ жизни, поклоняясь богине по имени Ванара, незнакомой другим языческим племенам Адамавы, которые все поклонялись фетишам. Особую вражду они питали к неграм-магометанам, и вторгаться на их территорию было крайне опасно, особенно во время ежегодного религиозного празднества, которое происходило как раз в эти дни. Как признался гребец, ему и его товарищам не особо хотелось двигаться дальше.

Тогда я смолчал. Услышанный рассказ не вызывал у меня доверия — он отдавал предрассудками, свойственными замкнутым народностям, которые всегда с подозрением и страхом относятся к тем, кто обитает вне их территории. И все же меня охватило некоторое беспокойство, поскольку мне не хотелось, чтобы мое путешествие прервалось из-за сложностей с гребцами или туземцами.

Солнце зашло почти мгновенно, как обычно в тропиках, и в кратких сумерках я успел заметить, что лес по берегам стал еще более густым и буйным. Во мраке высились громады древних баобабов, а над рекой изумрудными водопадами покачивались лозы гигантских растений. Надо всем этим царила первобытная тишина, которую нарушали только звуки скрытой экзотической жизни — тайное дыхание невыразимой страсти, непостижимых опасностей, всеохватывающего и неодолимого стремления к размножению.

Высадившись на поросшем травой берегу, мы разбили лагерь на ночь. Поужинав ямсом, земляными орехами и консервированным мясом, к которым я добавил толику пальмового вина, я поднял вопрос о продолжении нашего путешествия; но лишь после того, как я пообещал утроить жалованье гребцам, они согласились доставить меня в страну азомбейцев. Я не был склонен всерьез относиться к их страхам, начиная подозревать, что вся эта история — всего лишь выдумка с единственной целью добиться от меня прибавки. Но доказать это я, естественно, не мог, а гребцы выказывали нежелание продолжать путь, клянясь Аллахом и его пророком Магометом, что им грозит страшная опасность и что они и даже я сам можем стать мясом в супе на пиру азомбейцев или превратиться в дым на языческом алтаре еще до следующего захода солнца. Они рассказали мне о некоторых любопытных подробностях, касавшихся обычаев и верований народа Азомбеи. По их словам, народом этим правила женщина, которую считали живой наместницей богини Ванары, и ей оказывались соответствующие божественные почести. Насколько я смог понять, Ванара была богиней любви и деторождения, чем-то напоминая римскую Венеру и карфагенскую Танит. Даже тогда меня удивило некоторое этимологическое сходство ее имени с именем Венеры — сходство, о котором мне вскоре предстояло многое узнать. Как мне рассказали, поклонение ей сопровождалось настолько разнузданными и дикими обрядами, что те приводили в трепет даже живущих по соседству дикарей, которые и сами предавались низменным практикам, способным вызвать священный ужас у любого правоверного мусульманина. Кроме того, азомбейцев считали отъявленными колдунами, а их шаманов боялись по всей Адамаве.

Хоть я и убеждал себя, что эти слухи весьма преувеличенны, а может быть, и вовсе лишь сказки, они тем не менее возбудили мое любопытство. Мне доводилось видеть некоторые негритянские религиозные обряды, и я вполне мог поверить в рассказы о разнузданных оргиях. Размышляя об услышанном, я долго не мог заснуть, а когда наконец сумел забыться тревожным сном, меня всю ночь мучили беспокойные видения.

Проснувшись незадолго до рассвета, когда красный рог ущербной луны уже опускался за верхушки пальм на западе, и полусонно оглядевшись вокруг, я обнаружил, что остался один. Гребцы и их лодки исчезли, хотя мне оставили мое имущество и часть провизии, проявив удивительную честность, если учесть все обстоятельства. Судя по всему, опасения фула оказались искренними, и благоразумие пересилило их жажду наживы.

Несколько встревоженный перспективой продолжать путь в одиночку — если продолжать его вообще — и без каких-либо транспортных средств, я нерешительно стоял на берегу реки, пока не начало светать. Мысль о том, что придется возвращаться, мне не нравилась, и, сочтя маловероятным, что мне может угрожать серьезная опасность от рук туземцев в регионе, управляемом немцами, я в конце концов решил двинуться дальше и попытаться нанять носильщиков или лодочников на территории азомбейцев. Бо́льшую часть вещей мне пришлось бы оставить у реки и вернуться за ними позже, надеясь, что их никто не тронет.

Едва я принял решение, как за моей спиной послышался тихий шелест травы. Обернувшись, я понял, что больше не один, хотя явились вовсе не фула, как мне на мгновение почудилось. Передо мной стояли две негритянки, одетые немногим больше чем в легкий янтарный свет утреннего солнца. Обе они были высокого роста и пропорционального телосложения, но та, что шла впереди, изумила и потрясла меня, и вовсе не из-за внезапности своего появления.

Ее появление поразило бы меня в любом месте, в любое время. Несмотря на черную бархатную кожу с проблесками бронзы, всеми своими чертами и пропорциями она походила на античную Венеру. Даже у белых женщин мне редко приходилось встречать столь правильные и совершенные черты. Застыв передо мной, она напоминала статую жительницы Рима или Помпей, изваянную из черного мрамора скульптором времен упадка Римской империи. Ее серьезный взгляд был полон загадочной чувственности и таинственного самообладания в союзе с великой безмятежностью. Густые волосы были уложены кольцом на затылке, прикрывая изящную шею. Между ее грудями висели на цепочке из кованого серебра несколько ярко-красных гранатов, покрытых грубой резьбой, подробностей которой я тогда не заметил. Взглянув мне прямо в глаза, она улыбнулась с наивным восторгом и озорством, видимо почувствовав мое замешательство, и улыбка эта пленила меня навек.

Вторая женщина принадлежала к негроидному типу, хотя тоже показалась мне по-своему привлекательной. Судя по ее поведению и манерам, она находилась в подчинении у первой — вероятно, рабыня или служанка. Единственное подобие одежды на обеих составляли небольшие квадратные куски ткани, свисавшие спереди с пояса из пальмовых волокон, но у первой ткань была тоньше, и ее украшала бахрома из шелковых кисточек.

Повернувшись к своей спутнице, первая женщина произнесла несколько слов на каком-то сладкозвучном, текучем наречии, и та ответила ей столь же мелодичным и мягким голосом. Несколько раз повторилось слово «арумани», сопровождавшееся взглядами на меня, и я предположил, что стал главной темой их разговора. Я не понимал их языка, не имевшего ничего общего с языком фула и отличавшегося от языка любого племени, которые я до сих пор встречал в Адамаве, но часть его вокабул дразнила меня смутным ощущением чего-то знакомого, хотя тогда я не мог определить, на чем основывалось это чувство.

Я обратился к двум женщинам на своем скудном языке фула, спросив, не из племени ли они азомбейцев. Улыбнувшись, они кивнули, услышав знакомое слово, и знаками велели мне следовать за ними.

Солнце уже поднялось над горизонтом, заливая лес восхитительным золотым сиянием. Женщины повели меня вдаль от берега, по тропинке, извивавшейся среди гигантских баобабов. Они с грациозным изяществом шагали передо мной, и первая то и дело оглядывалась через плечо, любезно улыбаясь изогнутыми полными губами и деликатно, почти кокетливо опуская веки. Я шел следом, охваченный прежде незнакомыми мне чувствами, в которых смешались первые пульсации нарастающего жара, разжигаемого незнакомым утонченным любопытством, и подобное опиумным грезам, восторженное очарование Цирцеи — словно древняя притягательность Африки вдруг воплотилась в человеческом облике.

Лес начал редеть, сменившись возделанными полями, а затем мы вошли в большую деревню из глиняных хижин. Показав на них, мои черные проводницы произнесли одно слово: «Азомбея», — как я узнал позже, это имя носили и главное селение, и сама местность.

Здесь было полно негров, и многие, как мужского, так и женского пола, отличались четко прослеживающимся типом внешности, необъяснимо напоминающим тот же классический облик, что и у двух встреченных мною женщин. Цвет их кожи варьировался от черного, как эбеновое дерево, до знойного оттенка потускневшей меди. Они сразу же столпились вокруг нас, с дружелюбным любопытством разглядывая меня и выказывая знаки почтения и благоговения моей похожей на Венеру спутнице. Очевидно, она занимала среди них высокое положение, и я в очередной раз подумал, не она ли та самая женщина, о которой говорили фула, — правительница Азомбеи и живая наместница богини Ванары.

Я попытался заговорить с туземцами, но меня никто не понимал, пока не явился лысый старик со спутанной седой бородой, который поприветствовал меня на ломаном английском. Как я понял, в юности он путешествовал до самой Нигерии, чему и был обязан своими лингвистическими познаниями. Больше никто из племени не бывал за пределами своей территории дальше нескольких миль. Видимо, они мало общались с посторонними, как с неграми, так и с белыми.

Старик оказался приветлив, словоохотлив и радовался возможности похвалиться своим владением чужим языком. Мне даже не пришлось его расспрашивать — он сам сразу же начал делиться со мной сведениями, которые я желал узнать. Как он заявил, его народ очень рад меня видеть, поскольку они дружелюбно относятся к белым, хотя и не ладят с неграми-мусульманами Адамавы. Кроме того, для всех очевидно, что я завоевал расположение и покровительство богини Ванары, ибо появился среди них в сопровождении Мьибалоэ, их любимой правительницы, в которой обитает душа богини. С этими словами он смиренно поклонился моей симпатичной проводнице, а она улыбнулась и обратилась к нему с несколькими фразами. Он перевел мне, что Мьибалоэ приглашает меня остаться в Азомбее в качестве ее гостя.

До той минуты я намеревался немедленно завести разговор о найме носильщиков или лодочников, чтобы продолжить путь по Бенуэ, но, выслушав приглашение Мьибалоэ и увидев ее страстный, мечтательный, почти умоляющий взгляд, который она бросила на меня, пока переводили ее слова, я позабыл обо всех своих планах и велел переводчику поблагодарить Мьибалоэ и сказать ей, что я принимаю ее приглашение. Еще несколько часов назад я даже подумать не мог, что меня может заинтересовать черная женщина, поскольку прежде этот аспект очарования Африки никогда меня особо не трогал. Но теперь, словно оплетенные чарами таинственной магии, чувства мои обострились, а мыслительные процессы, напротив, замедлились, словно под воздействием некоего коварного наркотика. Я стремился добраться до озера Чад, и мне прежде не приходило в голову сделать остановку в пути, но сейчас казалось вполне естественным остаться в Азомбее, а озеро Чад превратилось в смутный отступающий мираж на грани забвения.

Когда Мьибалоэ перевели мой ответ, лицо ее просияло, подобно утренней заре. Она обратилась к своим людям, видимо давая им некие указания. Затем она скрылась в толпе, а старый переводчик в сопровождении еще нескольких человек повел меня к предоставленной в мое распоряжение хижине. В хижине было достаточно чисто, пол устилали полосы из пальмовых листьев, испускавших приятный аромат. Мне принесли еду и вино, и со мной остались старик и две девушки — они сказали, что их назначили мне в услужение. Едва я успел поесть, как вошли еще несколько туземцев, неся мое оставленное на берегу реки имущество.

В ответ на мои расспросы переводчик, которого звали Ньигаза, поведал в той мере, в какой позволяли его знания английского, об истории, обычаях и религии народа Азомбеи. В соответствии с их традициями поклонение Ванаре считалось древним, как и сам мир, и его принесли с собой много веков назад некие белые пришельцы с севера, именовавшие себя «арумани». Пришельцы эти обосновались среди туземцев, обзаведясь семьями, и их кровь постепенно распространилась по всему племени, всегда державшемуся отдельно от других дикарей Адамавы. С тех пор здесь называли «арумани» всех белых и относились к ним с особым почтением — все по той же традиции. Ванара, как я уже знал от фула, была богиней любви и деторождения, матерью всего живого, властительницей мира, и бледнолицые пришельцы вырезали из дерева ее точное изображение, снабдив азомбейцев экземпляром их идола. По обычаю, с ее культом связывали одну из смертных женщин, которая становилась чем-то вроде аватары или воплощения богини. В качестве таковой жрецы и жрицы племени выбирали самую красивую из местных девушек, которая становилась правительницей и имела право взять себе в мужья любого мужчину. Восемнадцатилетнюю Мьибалоэ выбрали на эту роль совсем недавно, и сейчас шло ежегодное празднество в честь Ванары, сопровождавшееся обильными пиршествами и возлияниями, а также еженощными обрядами поклонения богине.

Слушая старика и размышляя над его словами, я увлекся занятными умопостроениями. Вполне возможно, рассудил я, бледнолицые пришельцы, о которых он говорил, — римская исследовательская экспедиция, пересекшая Сахару со стороны Карфагена и проникшая в Судан. Этим вполне могли объясняться классические черты Мьибалоэ и других азомбейцев, а также имя и образ местной богини. Становилось ясно, отчего некоторые слова их языка показались мне смутно знакомыми: отчасти они напоминали латынь. Весьма озадаченный услышанным и теми выводами, которые мне удалось сделать, я почти перестал слушать болтовню Ньигазы и погрузился в задумчивость.

За весь день я ни разу больше не видел Мьибалоэ, хотя ожидал иного, и не получил от нее никакой весточки. В ответ на мой удивленный вопрос Ньигаза сообщил, что у нее неотложные дела, и, хитро улыбнувшись, заверил меня, что скоро я снова ее увижу.

Я отправился прогуляться по деревне в сопровождении переводчика и девушек, отказавшихся оставить меня хотя бы на минуту. Селение, как я уже говорил, было достаточно велико для африканской деревни — там, вероятно, жили от двух до трех тысяч человек. Повсюду царила удивительная чистота и порядок — судя по всему, азомбейцы отличались трудолюбием, бережливостью и прочими качествами, свойственными цивилизованным людям.

Ближе к закату появился посыльный с приглашением от Мьибалоэ, которое перевел Ньигаза. Мне предлагалось поужинать с ней в ее дворце, а затем посетить вечерние обряды в местном храме.

Дворец, стоявший на окраине селения среди пальм и панданусов, представлял собой лишь большую хижину, как и подобает африканским дворцам. Но внутри он выглядел уютным, даже роскошным, в обстановке чувствовался определенный, хоть и варварский вкус. Вдоль стен выстроились низкие кушетки, накрытые местными тканями или шкурами айю — водившейся в Бенуэ разновидности пресноводного ламантина. В центре стоял длинный стол высотой не больше фута, вокруг которого на корточках сидели гости. В углу, в некоем подобии ниши, я заметил маленькое деревянное изображение женщины — судя по всему, богини Ванары. Фигура странным образом напоминала римскую Венеру, но мне незачем описывать ее подробнее, поскольку ты часто видел эту статуэтку на столе у меня в библиотеке.

Мьибалоэ обратилась ко мне с многословным приветствием, которое, как обычно, перевел Ньигаза, и я, не желая ударить в грязь лицом, ответил цветистой, пылкой и вполне искренней речью. Хозяйка дома посадила меня по правую руку от себя, и началось пиршество. Как выяснилось, гостями были в основном жрецы и жрицы Ванары; все они разглядывали меня с дружелюбными улыбками, за исключением одного, недобро хмурившегося. Как объяснил мне едва слышным шепотом Ньигаза, это был верховный жрец Мергаве, могущественный колдун или шаман, которого скорее боялись, нежели почитали; он давно был влюблен в Мьибалоэ и надеялся, что та выберет его себе в супруги.

Стараясь не подавать виду, я внимательнее пригляделся к Мергаве — мускулистому и широкоплечему дикарю шести с лишним футов ростом, без единой капли жира. Его лицо с правильными чертами было бы симпатичным, если бы не искажавшая его злобная гримаса. Каждый раз, когда Мьибалоэ улыбалась мне или обращалась ко мне через посредство Ньигазы, в глазах Мергаве вспыхивал демонический огонь. Я понял, что в первый же свой день в Азомбее обзавелся не только возможной возлюбленной, но и заклятым врагом.

Стол был уставлен экваториальными деликатесами: мясом молодых носорогов, несколькими видами дичи, бананами, папайями и сладким, дурманящим пальмовым вином. Большинство гостей насыщались со свойственным африканцам обжорством, но манеры Мьибалоэ были изысканны, как у любой европейской девушки, и своей сдержанностью она пленила меня еще больше. Мергаве тоже ел мало, зато пил сверх всякой меры, словно пытаясь как можно скорее опьянеть. Трапеза длилась долгие часы, но я все меньше обращал внимания на застолье и гостей, зачарованный видом Мьибалоэ. Ее гибкая девичья грация, нежность во взгляде и улыбке оказались куда могущественнее вина, и я вскоре позабыл даже о злобной физиономии Мергаве. Мьибалоэ не скрывала своего расположения ко мне, и вскоре мы с ней уже общались на языке, не требовавшем перевода старого Ньигазы, под одобрительными взглядами всего собрания, за исключением Мергаве.

Наконец подошло время вечерних обрядов, и Мьибалоэ вышла, сказав мне, что мы встретимся с ней позже в храме. Гости начали расходиться, и Ньигаза повел меня через ночное селение, жители которого пировали и веселились у костров на открытом воздухе. Путь к храму Ванары лежал через джунгли, полные голосов и мелькающих теней. Я понятия не имел, как выглядит храм, хотя отчего-то не ожидал увидеть обычное африканское капище. К моему удивлению, мы пришли к огромной пещере в склоне холма позади деревни, освещенной множеством факелов и уже заполненной поклоняющимися богине. В глубине громадного зала, в непроницаемой тени, на своеобразном естественном возвышении стояло изображение Ванары, вырезанное из обычного для Азомбеи черного дерева, чуть больше натуральной величины. Рядом с ним в деревянном кресле, в котором вполне мог бы поместиться еще один человек, сидела Мьибалоэ, статная и неподвижная, словно само изваяние богини. На низком алтаре тлели ароматные листья и травы, а во мраке позади богини и ее смертной наместницы слышался грохот тамтамов, ритмичный, как чувственный пульс. Все жрецы, жрицы и приверженцы богини были обнажены, за исключением такого же, как у Мьибалоэ, маленького квадрата ткани, и тела их блестели, словно полированный металл, в мерцающих отсветах факелов. Все они пели монотонную торжественную литанию, медленно покачиваясь в священном танце и воздевая руки к Ванаре, будто прося ее благословения.

Впечатляющее зрелище настолько меня захватило, что я пришел в странное возбуждение, будто священная страсть поклонников Ванары каким-то образом проникла мне в кровь. Глядя на Мьибалоэ, которая, казалось, пребывала в неподдельном трансе, не замечая происходящего вокруг, я вдруг ощутил нахлынувшие на меня атавистические инстинкты, варварские страсти и предрассудки, прежде дремавшие в глубинах сознания. Я понял, что еще немного, и меня охватит дикая истерия, полная животной похоти и религиозного экстаза.

Рядом вдруг вынырнул из толпы старый переводчик и сказал, что Мьибалоэ просит меня занять место рядом с ней. Я не представлял, каким образом была передана эта просьба, поскольку губы девушки, с которой я не сводил страстного взгляда, ни разу не раскрылись и не шевельнулись. Поклонники богини расступились, и я предстал перед Мьибалоэ, дрожа от благоговейного трепета и неодолимого желания, и встретился взглядом с ее глазами, наполненными торжественной одержимостью любовного божества. Она дала мне знак сесть рядом — как я позже узнал, тем самым она выбирала меня перед всем миром себе в супруги, и я, приняв приглашение, становился ее официальным возлюбленным.

Словно по некоему сигналу, каковым стало мое восшествие на трон Мьибалоэ, обряд превратился в оргию, о каковой я могу говорить лишь намеками. От того, что там творилось, покраснел бы и Тиберий, а Элефантида узнала бы от этих дикарей не один новый секрет. Пещера превратилась в сцену разнузданных наслаждений, и вскоре все позабыли как о богине, так и о ее наместнице, предаваясь занятиям, которые здесь, несомненно, воспринимались как вполне приемлемые, учитывая сущность Ванары, хотя любой цивилизованный человек счел бы их крайне непристойными. Все это время Мьибалоэ продолжала сидеть неподвижно, широко раскрыв немигающие, точно у статуи, глаза. Наконец она встала и, окинув пещеру загадочным взглядом, сдержанно улыбнулась мне и поманила за собой. Никем не замеченные, мы покинули оргию и вышли в открытые джунгли, где под тропическими звездами веял теплый ароматный ветерок…

С той ночи для меня началась новая жизнь — жизнь, которую я не стану пытаться оправдать, но лишь опишу в той степени, в какой она вообще поддается описанию. Со мной никогда еще не бывало ничего подобного, и я не мог даже представить, что способен на столь чувственную страсть, какую я питал к Мьибалоэ, и на столь неописуемые ощущения, которые вызывала у меня ее любовь. Темная возбуждающая энергия самой земли, по которой я ступал, влажная теплота воздуха, буйная растительная жизнь — все это стало интимной составляющей моего собственного естества, смешавшись с приливами и отливами крови в моих жилах, и я, как никогда до тех пор, приблизился к тайне очарования, что манило меня через всю планету к этому загадочному континенту. Мощная страсть обострила все мои чувства, погрузив мой разум в состояние глубокой праздности. Я ощущал, что живу, как не жил никогда прежде, и не буду так жить никогда вновь — используя все свои телесные способности. Я познал, подобно любому аборигену, мистическое влияние запаха, цвета, вкуса и тактильных ощущений. Посредством плоти Мьибалоэ я дотрагивался до первобытной реальности физического мира. У меня не осталось ни мыслей, ни даже грез в абстрактном понимании этих слов — я полностью погрузился в окружающую среду, в смену дня и ночи, сна и страсти, и всех чувственных ощущений.

Мьибалоэ, безусловно, была прелестна и своим очарованием, пусть и весьма сладострастным, была обязана не только собственному телу. Она обладала чистым и простодушным нравом, смеялась ласково и по-доброму, и в ней не чувствовалось свойственной всем африканцам явной или подспудной жестокости. Я каждый раз находил в ней, помимо ее черт и форм, сладостное напоминание о старом языческом мире, намек на женщину классической эпохи и богиню из древних мифов. Возможно, колдовство ее было не слишком сложным, но власть его оказалась неоспоримой и не поддавалась ни анализу, ни опровержению. Я стал восторженным рабом любящей и снисходительной королевы.

Уже расцвели цветы экваториальной весны, и наши ночи были наполнены их наркотически чувственными ароматами. В небе сияли жгучие звезды и благосклонно светила луна, а народ Азомбеи одобрительно взирал на нашу любовь, ибо воля Мьибалоэ была для них волей богини.

Лишь одна туча, которую мы сперва едва замечали, омрачала наш небосклон. Этой тучей была ревность и недоброжелательность Мергаве, верховного жреца Ванары. Каждый раз, когда я его встречал, взгляд его пылал яростью, и всем своим видом он напоминал угрюмого негритянского Сатану, но никак более не проявлял своей злобы, ни словом, ни делом. Ньигаза и Мьибалоэ заверяли меня, что вряд ли стоит ожидать от него враждебных действий, поскольку, учитывая божественное положение Мьибалоэ и меня как ее возлюбленного, любой подобный поступок отдавал бы святотатством.

Что касается меня, я интуитивно не доверял шаману, хотя, пребывая на седьмом небе от счастья, не особо задумывался о его возможной мести. Но он был интересен сам по себе, как человек, и к тому же пользовался в племени репутацией настоящего колдуна. Жители селения верили, что он понимает язык животных и способен даже общаться с деревьями и камнями, снабжавшими его любыми необходимыми сведениями. Его считали мастером так называемого дурного фетиша — якобы он мог наложить злые чары на навлекшего его вражду человека или его имущество. Он практиковал обряд инвольтации, а также, по слухам, владел секретом жуткого медленного яда, жертвы которого увядали и усыхали до размеров новорожденного, испытывая при этом долгие адские мучения, — яда, что начинал действовать лишь спустя недели или даже месяцы после принятия.

Шли дни, и я потерял им счет, в полной мере осознавая лишь те часы, что проводил с Мьибалоэ. Весь мир принадлежал нам одним: глубокая синева небес, цветущие леса и травянистые луга на берегу реки. Как и большинство влюбленных, мы отыскали для себя не одно укромное местечко, где нам нравилось прятаться от посторонних глаз. Одним из таких мест стал грот позади пещерного храма Ванары, в центре которого находился большой пруд, питаемый водами реки Бенуэ через подземные каналы. Когда-то давно свод грота обвалился, оставив после себя обрамленное пальмами отверстие на вершине холма, сквозь которое на темную поверхность пруда падал свет солнца или луны. По краям грота располагались многочисленные широкие уступы и фантастические ниши среди каменных колонн. Привлеченные странным очарованием этого места, мы с Мьибалоэ проводили много часов при лунном свете на подобных ложам каменных полках над прудом, в котором обитали несколько крокодилов. Но мы почти не обращали на них внимания, полностью поглощенные друг другом и загадочной красотой грота, по стенам которого в переменчивом свете неслышно перемещались тени.

Однажды Мьибалоэ пришлось отправиться за пределы селения по какому-то делу — не помню сейчас, по какому именно, но, скорее всего, касавшемуся решения некоего спора или местных политических проблем. Так или иначе, вернуться она должна была лишь к следующему полудню, и я весьма удивился, когда вечером ко мне явился посыльный с известием, что Мьибалоэ возвратится раньше, чем предполагалось, и что она просит меня встретиться с ней в гроте позади пещеры Ванары в час, когда в отверстие наверху упадут первые лучи растущей луны. Туземца, который принес известие, я никогда прежде не видел, но ничего не заподозрил, поскольку он заявил, что пришел из дальней деревни, куда вызвали Мьибалоэ.

Добравшись в назначенное время до пещеры, я остановился на краю одного из уступов, в полумраке оглядываясь в поисках Мьибалоэ. Лунный свет едва проник внутрь через неровный край дыры в своде грота. Я заметил неслышно скользнувшего в серебристо-черной воде крокодила, но Мьибалоэ нигде не было видно. Подумав, что ей из озорства пришло в голову спрятаться от меня, я решил на цыпочках обыскать каменные ниши и полки и застигнуть ее врасплох.

Я уже собирался сойти с уступа, когда вдруг ощутил сильный толчок в спину и, не удержавшись на ногах, полетел в черный пруд с высоты в семь или восемь футов. Пруд оказался глубоким, и я погрузился почти до дна, прежде чем сообразил, что происходит. Я вынырнул и вслепую устремился к берегу, с ужасом вспоминая крокодила, которого видел за миг до падения. Мне удалось добраться до края там, где тот уходил в воду под приемлемым углом, но до дна все равно было не достать, а пальцы скользили по гладкому камню. За моей спиной послышался тихий всплеск, и я слишком хорошо знал, что послужило тому причиной… Обернувшись, я увидел двух скользивших в мою сторону больших ящеров; их глаза дьявольски мерцали в лунном свете.

Видимо, я закричал, поскольку, словно в ответ, с уступа наверху раздался женский крик, а затем подернувшуюся рябью воду рассекла мелькнувшая в воздухе черная молния. Вода на мгновение вспенилась, и рядом со мной появились хорошо знакомая мне голова и рука, сжимавшая блестящий нож. Со сверхъестественной ловкостью Мьибалоэ вонзила нож по рукоятку в бок ближайшего крокодила, уже разинувшего громадную пасть. Удар пришелся в сердце, и крокодил вновь погрузился под воду, извиваясь в агонии. Второй крокодил не собирался останавливаться и разделил судьбу собрата, встретившись с точным ударом ножа Мьибалоэ. Вода в пруду забурлила, и в нем замелькали темные тела других рептилий. Проявив чудеса гибкости, Мьибалоэ одним движением выбралась на прибрежные камни и схватила меня за руки. В следующий миг я уже стоял рядом с ней, с трудом понимая, как я там оказался, — столь легко и быстро все произошло. Оглянувшись, я увидел морды крокодилов: те обнюхивали берег под нами.

Запыхавшиеся и промокшие, мы уселись на освещенный луной каменный уступ и начали расспрашивать друг друга, время от времени прерываясь на нежные ласки. За несколько недель я сумел неплохо выучить язык азомбейцев, и в переводчике мы больше не нуждались.

К моему удивлению, Мьибалоэ заявила, что никакого гонца ко мне в тот вечер не посылала. Вернулась она из-за того, что ее охватило предчувствие некоей угрожающей мне неотвратимой опасности, которое неумолимо влекло ее в грот, и она появилась там как раз в тот момент, когда я барахтался в пруду. Проходя через пещеру Ванары, откуда в грот вел низкий туннель, она встретила в темноте какого-то мужчину и решила, что это, скорее всего, Мергаве. Он прошел мимо нее молча, столь же поспешно, как и она сама. Я рассказал ей о толчке в спину, который получил, стоя на уступе. Стало ясно, что меня заманил в грот некто, желавший от меня избавиться, а насколько нам было известно, ни у кого в Азомбее не имелось подобных мотивов, за исключением Мергаве. Мьибалоэ посерьезнела, и больше мы на эту тему не говорили.

Когда мы вернулись в селение, Мьибалоэ послала нескольких мужчин найти Мергаве и доставить его к ней. Но колдун исчез, и никто не знал, где он, хотя многие видели его тем вечером. Не вернулся он и наутро, и, несмотря на организованные по всей Азомбее тщательные поиски, не удалось найти никаких его следов и в последующие дни. Естественно, само его исчезновение было воспринято как неявное признание вины. Известие о случившемся в гроте вызвало всеобщее негодование, и, несмотря на страх перед колдуном, его готовы были в буквальном смысле разорвать на части, если бы он осмелился появиться среди соплеменников. Вряд ли даже понадобился бы вынесенный ему Мьибалоэ смертный приговор.

Неожиданная страшная опасность и чудесное спасение благодаря Мьибалоэ еще сильнее сблизили нас, и наша взаимная страсть обрела еще большую глубину. Но время шло, о Мергаве ничего не было слышно, словно его поглотили обширные и знойные безмолвные экваториальные просторы, и случившееся начало постепенно забываться. Пребывая в праздном блаженстве, мы перестали опасаться, что Мергаве снова попытается нам навредить. Казалось, счастье наше будет длиться вечно.

Однажды ночью жрецы Ванары устроили ужин в мою честь. В пиршественном зале недалеко от храма собрались сорок или пятьдесят человек, но Мьибалоэ еще не появилась. Пока мы ее ждали, вошел мужчина с большим калебасом пальмового вина. Человека этого я не знал, хотя он был знаком некоторым из присутствующих, они называли его по имени — Марвази.

Обратившись ко мне, Марвази объяснил, что его прислали жители дальней общины с даром в виде пальмового вина, которое, как они надеялись, я соблаговолю принять как супруг Мьибалоэ. Поблагодарив его, я попросил передать мои слова дарителям.

— Не попробуешь ли вино прямо сейчас? — спросил он. — Я должен незамедлительно вернуться, но мне хотелось бы знать, одобряешь ли ты его вкус, чтобы сообщить об этом моему народу.

Налив вина в чашу, я медленно выпил, пробуя на язык вкус и качество напитка. Вино оказалось сладким и густым, со своеобразным послевкусием раздражающей горечи, который не вполне мне понравился, но я все же похвалил вино, не желая обидеть Марвази. С явным удовольствием улыбнувшись в ответ, он уже собрался уходить, когда появилась Мьибалоэ. Она тяжело дышала, лицо ее было мрачно, в глазах пылал странный огонь. Бросившись ко мне, она выхватила пустую чашу из моих пальцев.

— Ты выпил?! — скорее утвердительно воскликнула она.

— Да, — в замешательстве ответил я.

Взгляд, с которым она повернулась ко мне, был неописуем и полон противоречивых чувств — в нем смешались ужас, страдание, преданность, любовь и ярость, но отчего-то я понял, что ярость эта адресована не мне. Посмотрев мне прямо в глаза, она повернулась к Марвази и велела жрецам Ванары схватить его и связать. Приказ был немедленно исполнен. Ничего не объясняя и не говоря больше ни слова, Мьибалоэ налила себе чашу пальмового вина и выпила ее одним глотком. Уже заподозрив страшную правду, я хотел выхватить чашу из ее руки, но Мьибалоэ оказалась проворнее.

— Теперь мы оба умрем, — сказала она, осушив чашу.

Безмятежно улыбнувшись мне, она перевела взгляд на Марвази и преобразилась в карающую богиню. Все присутствующие уже поняли, что произошло, и со всех сторон послышался ропот, полный ужаса и гнева. Жрецы растерзали бы Марвази голыми руками, отделяя конечность за конечностью, сустав за суставом, мышцу за мышцей, если бы не вмешательство Мьибалоэ, велевшей им подождать. Охваченный ужасом, Марвази съежился среди державших его жрецов, прекрасно понимая, какая судьба его ждет, несмотря на кратковременную отсрочку.

Мьибалоэ начала допрашивать его, отрывисто и сурово, и Марвази, трепетавший пред нею еще сильнее, чем перед жрецами, запинаясь и лебезя, признался, что вино было отравлено и что его, Марвази, нанял колдун и верховный жрец Мергаве, велев преподнести вино мне и по возможности убедиться, что я сразу же его выпью. По словам Марвази, колдун не одну неделю скрывался в лесу на границах Азомбеи, живя в тайной пещере, известной лишь ему и немногим его сторонникам, приносившим для него еду и новости, которые он желал узнать. К числу этих сторонников принадлежал и Марвази, который был чем-то обязан Мергаве, и тот не раз использовал его в качестве своего орудия.

— Где сейчас Мергаве? — вопросила Мьибалоэ.

Марвази замялся, но хватило всего лишь одного пылающего гневом, гипнотизирующего взгляда правительницы, чтобы правда тут же сорвалась с его губ. По его словам, Мергаве прятался в окрестностях селения, в джунглях, ожидая подтверждения, что его намеченная жертва выпила яд.

Часть жрецов тут же отправилась на поиски Мергаве. Пока они отсутствовали, Мьибалоэ рассказала мне, что о планах отравить меня ей сообщил другой приспешник Мергаве, которого в последний момент привела в ужас чудовищная жестокость и дерзость задуманного.

Вскоре вернулись жрецы, ведя с собой плененного колдуна. Им удалось застигнуть его врасплох, и, хотя он сражался как демон, его сумели повалить и связать ремнями из шкуры носорога. В тишине, проникнутой леденящим ужасом, его ввели в пиршественный зал.

Хотя колдуну не приходилось ожидать ничего хорошего, лицо его полнилось злобным торжеством. Он стоял перед нами, гордо выпрямившись и ничем не показывая страха; лицо его пылало сатанинской одержимостью и мрачным ликованием. Прежде чем Мьибалоэ успела к нему обратиться, он начал изливать поток чудовищных признаний, перемежавшихся проклятиями и бранью. Он рассказал, как готовил яд, перечислив все жуткие ингредиенты, которые вошли в его состав, а также медленно пропетые заклинания, смертоносные знаки и множество могущественных амулетов, которые помогали ему в создании зелья. Затем он описал действие яда — первые месяцы, во время которых нам с Мьибалоэ предстояло несчетное число раз мысленно переживать смерть в ожидании, когда начнутся отложенные мучения, а затем и сами эти нескончаемые муки, медленное и отвратительное увядание всех наших тканей и органов, иссякание самих источников жизни и уменьшение тела до размеров ребенка или даже новорожденного, прежде чем наконец вместе со смертью наступит избавление. Позабыв обо всем, кроме своей безумной ненависти и бессмысленной ревности, он повторял кошмарные подробности раз за разом, со столь чудовищным злорадством и восторженным наслаждением, что собравшихся будто парализовало заклятием, и никто не шагнул вперед, чтобы заставить его замолчать с помощью ножа или копья.

Наконец, пока колдун продолжал свои чудовищные словоизлияния, Мьибалоэ снова наполнила чашу отравленным вином. Жрецы разжали зубы Мергаве остриями копий, и она влила вино ему в глотку. То ли не сознавая собственной судьбы, то ли презирая ее, он не дрогнул, подобно черному демону, который торжествует над обреченными, пусть даже и сам входит в их число. Марвази тоже заставили выпить вино, и он закричал от ужаса, пуская пену изо рта, когда смертельный напиток коснулся его языка. Затем обоих по приказу Мьибалоэ увели и посадили под замок, оставив под надежной охраной, пока не подействует яд. Но позже, ночью, когда об их деяниях стало известно остальным жителям селения, толпа разозленных сверх всякой меры мужчин и женщин скрутила охрану и унесла Марвази и Мергаве в грот за пещерой Ванары, где их бросили, словно падаль, в черный пруд с крокодилами.

Отныне для нас с Мьибалоэ жизнь превратилась в неописуемый кошмар. От прежних радостных и счастливых дней не осталось и следа, на нас опустилась черная пелена, подобная тени, что отбрасывает гигантская стая стервятников. Да, любовь наша осталась прежней, но нам казалось, будто она уже уходит в зловещий мрак и небытие могилы… Впрочем, об этом я не стану рассказывать, хотя поведал уже немало… Настолько это было для нас священно и настолько ужасно…

После череды траурных дней под небесами, что для нас лишились самой своей лазури, мы с Мьибалоэ уговорились, что я должен покинуть Азомбею и вернуться в свою родную страну. Мы оба не могли вынести даже мысли о том, что придется день за днем наблюдать страшные мучения и постепенное увядание другого, когда начнет действовать яд Мергаве. О нашем прощании могу лишь сказать, что оно было полно бескрайней печали. Даже в самых страшных муках и беспорядочном бреду я всегда буду помнить любовь и грусть в глазах Мьибалоэ. На прощание она подарила мне маленькую фигурку Ванары, о которой ты так часто меня спрашивал.

Вряд ли стоит описывать подробности моего возвращения в Америку. Сейчас, после нескольких немилосердных месяцев отсрочки, не принесших мне ни малейшего облегчения, я чувствую первые симптомы действия яда, тошнотворное ожидание кошмарных дней и бессонных ночей заканчивается. Я знаю, что́ мне предстоит, и мне обжигает душу мысль о том, что те же самые муки сейчас переживает Мьибалоэ. Пожалуй, я уже завидую смерти Марвази и Мергаве в пруду с крокодилами…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я