Сквозняки закулисья

Елена Юрьевна Кузнецова, 2002

Герои романа вынуждены приспосабливаться к меняющимся обстоятельствам жизни, в которых перемешиваются быт, мистика, политика и реальность. Провинциальной актрисе снится сон, действие которого происходит в ее спальне. Тот же самый сон снится и телевизионному режиссеру. Со временем сон трансформируется и начинает менять жизнь персонажей. Постепенно ночные видения из разряда "действительность" переходят в разряд "судьба". И желание отыскать ночного партнера становится для героев единственной реальностью в зыбком мире меняющейся страны.

Оглавление

6 глава. Зима

Крупные белые снежинки усаживались на подоконник. Казалось, они были бы не прочь попасть за окно — в тепло. Но им оставалось только надеяться, что ветер оттащит тучу, и снегопад прекратится. Тогда они останутся наверху и, пока совсем не стемнеет, хотя бы налюбуются жизнью в теплой комнате. Но смотреть было особенно не на что. Разве только на неподвижную женскую фигуру. Она стояла, не двигаясь, беззвучно шевелила губами и следила за падающими снежинками.

— Зима, зима…

Сквозь плотную пелену снегопада вдруг неожиданно весело блеснуло солнце, и Даша увидела на перекрестке тоненькую девушку. Она даже не обратила внимания, что это совсем не тот перекресток, который виден из ее окна, а какой-то другой, позабытый. Нечто смутное привлекло ее в незнакомке: то ли движения, то ли смешная вязаная шапочка, то ли куцее пальтишко. Она нахмурила лоб, прищуриваясь, и…

… уже через миг бодро зашагала по утоптанному хрустящему тротуару. Мороз щипал за нос, и от холодного воздуха немного ныли зубы, но Даша улыбалась встречным прохожим. Предощущение чего-то невнятного, но радостного переполняло ее и рвалось наружу. И только мороз это как-то охлаждал.

— Зима! Зима! Я люблю зиму! — Даша беззвучно кричала в каждое встречное лицо. — И чтобы мороз, и снег, и скрип, и снежки, и красные мордашки ребят!

Она только что выползла из душной пасти метро. На тротуаре была вязкая каша, а по проезжей части было удобно, да и машин вечером мало. Редкие прохожие спешили с работы. Проводив взглядом завернутую в шарф старушку, Даша попыталась отгадать профессию женщины, идущей впереди. Идей не было никаких, но внезапно голова стала тяжелая. Мысли вяло расползались, оставляя после себя какую-то ватную пустоту.

Неожиданно из подворотни вылетел мальчишка лет двенадцати. Он так размахивал портфелем, что было непонятно, какая сила удерживает его на ногах? А еще он что-то пел или бормотал вслух. Казалось, улица принадлежит ему, и он ничего не боится и не стесняется. Сходу он налетел на скамейку, громко кукарекнул и потом заорал во весь голос: «Давайте жить дружно!» Это было так смешно, что Даша догнала его и заглянула в лицо. Мальчишка нисколько не смутился: «Здрасьте!» — и, сделав себе подножку, плюхнулся в сугроб.

Он сидел и улыбался так открыто и озорно, что Даша тоже рассмеялась. Мальчугана это только раззадорило, — последовала целая серия гримас, и она просто зашлась от хохота. И тут что-то больно резануло внизу живота, потемнело в глазах, и она шлепнулась в тот же сугроб. Боль была такая сильная, что выдавить из себя хоть слово оказалось невозможно.

— Что с вами, тетенька? — Испуганно наклонился парнишка. — А часы у вас есть? — Почему-то спросил он. — Есть?

— Есть, — ничего не соображая, Даша сняла часы и протянула ему.

— Тетенька, — он как-то внимательно поглядел на нее, — а-а, это у вас лялька бьется. Я знаю, у меня мамка так сеструху родила. Это хорошо. Вы только не бойтесь.

Часы упали на снег. Он поднял их и по-хозяйски застегнул ремешок на ее руке.

— Лучше девку, попомните, — хлопот меньше.

Даша смотрела на испуганное и странно мудрое лицо маленького мужичка. Теплота и радость заполнили ее сердце, — удивительное ощущение, когда не нужны подарки и совсем не обязательны солнечные дни. Непостижимое и прекрасное состояние необыкновенной легкости, невесомости, когда все равно — идет ли снег, дует ли ветер…

Ты открыта. Для тебя не существует преград, и всякая трудность кажется легко преодолимой. Даша целовала смеющегося мальчугана, что-то говорила, плакала…

— Только вы, тетенька, осторожнее, — тяжелого не понимайте и вообще…

— Спасибо тебе…

Она бежала домой, а казалось — летела.

Есть! Есть, есть… Боялась, никому не верила, а мальчишке поверила.

Была зима.

— Я люблю зиму-у!..

В снежной пелене незаметно подкрался вечер. Тротуар исчез, и остался только темный квадрат окна.

— Я еще люблю зиму… Я еще люблю зиму? Зиму? — Мокрый воротник черной водолазки сдавил шею. — Неужели сейчас зима? — Даша отодвинула воротник, — стало трудно дышать. — Как же так, я ведь не купила Катьке сапоги… — Она открыла глаза и наткнулась на занавешенное черным платком зеркало, и чтобы не завыть, уткнулась в подушку, скрипнув зубами.

— Плачь! Плачь, Дашка. — Помреж дохнул перегаром и неловко погладил ее по голове.

— Как проводница в том поезде! — Закричала Даша и стала биться головой об стену.

Наверное, за дверью кто-то был, потому что ей сразу заломили руки и поднесли чашку с водой. Холодные струи стекали по подбородку, смешиваясь со слезами. Ей что-то говорили, но она даже не различала лиц. К чему ей были чужие лица, если самое дорогое, единственное родное она уже никогда не увидит. В голове никак не укладывалось простое сочетание хлеба и смерти. Хлеб, который всегда для людей означал жизнь, как, как он мог стать причиной смерти? Женщины пытались накормить ее, но от их усилий на черной водолазке появлялись пятна с жирными разводами. А когда поднесли кусок обычного серого хлеба, с Дашей случились страшная истерика. Она вырвалась из державших ее рук, упала на пол и долго билась в конвульсиях. Боль, казалось, разрывала тело изнутри, и чтобы хоть как-то ее притушить, Даша расцарапала себе лицо и руки. Окружающие с ужасом смотрела на извивающуюся женщину, а она вдруг затихла, свернувшись комочком.

Помреж выгнал всех из комнаты, перенес несчастную на кровать, накрыл пледом и присел рядом. Он вытер распухшее лицо своим видавшим лучшие времена носовым платком, прижал к себе голову со спутавшимся волосам и забормотал на ухо какие-то странные слова. Он говорил первое, что приходило на ум: про осень, которая так рано закончилась, про обещания теплой зимы, про завтрашнее утро, про плохой урожай капусты… Он и сам с трудом продирался сквозь слезы. Нестерпимо хотелось схватить за грудки Того, кто там — высокий и недоступный — решал за людей, когда им жить, когда — умирать, но со страхом гнал это желание прочь, потому что боялся кары, хоть и не ведал — какой?

На самом деле ему — совершенно одинокому и спивающемуся — бояться было уже нечего и некого. По-хорошему, Даше надо было бы выпить пол-литра водки, только он знал, что облегчения это не принесет, а временное забытье вряд ли спасет. Лучше всех в театре он понимал обездоленную, сам прошел через этот ад, когда в 80-м хоронил сына, вернувшегося из Афганистана в цинковом гробу. А через месяц той же дорогой провожал и жену, не пережившую гибель единственного сына. Сам вот задержался, коптит небо, никак денег не соберет, чтобы поехать на родные могилки, они теперь в другой стране — отделились по суверенному праву. Чтоб всем тупоголовым политиканам мест на кладбищах не хватило!

Эх, поменяться бы с Катькой! Закусила девчонка жизнь хлебушком и отлетела чистой душой. Ему же тут еще гнить заживо, пропивать остатки разума, да на рожи людские любоваться, век бы их не видеть!

Даша тихонечко всхлипывала в своем оцепенении. Она не чувствовала тела, не ощущала боли. То есть, вся ее плоть состояла из сплошной боли. Перед глазами пульсировали огромные красные маки. Они распускались и заполоняли собой все пространство. И в этом пространстве вдали замаячила нечеткая фигура. Каким-то шестым чувством Даша поняла, что не стоит напрягаться, чтобы ее разглядеть, она сама приблизится, когда придет время. Цветы бешено закружились, и из образовавшейся кровавой воронки зазвучала музыка.

Скрипки под сурдинку что-то просили. Издалека, словно отдельно, пробормотал тромбон. Не жалобно, нет — удивленно. На последнюю его ноту наступил пианист. Несколько мгновений тромбон отстаивал свое первенство, но рояль плавно и властно заставил тему спуститься со второй октавы на первую и безраздельно принялся управлять оркестром.

Со стороны могло показаться, что рояль — диктатор, который позволяет лишь подыгрывать. Но этот большой полированный гордец желал не подчинения — согласия. И оркестр, поначалу оторопевший и почти смолкший, ожил любопытными репликами контрабасов. Они старались вовсю — резко вздрагивали от щипков и плавно выгибались под смычками. И сделали свое дело, — всполошились кларнеты. Им показалось, что обязательно надо успеть отметиться. Чтобы ни было, а их голоса уже нельзя не учесть. Флейты принялись нежно переговариваться между собой, им всегда была смешна суетность кларнетов. В этом с ними были солидарны гобои. Политике не место в музыке! Таких интриганов давно пора поставить на место.

Рояль взволнованно замолчал на фермате. И спасать положение бросились высокомерные виолончели. Их сочные басы пророкотали странно щемящую мелодию, — духовые как-то разом оборвали свой спор. Флейты и гобои в унисон подхватили и повели мелодию вниз. Они долго держали дрожащую ноту, пока ее не подобрали сонные валторны. Им было все равно, но сонный рыжий литаврист — уже слишком! А потому радостная готовность к любой пакости — лишь бы он проснулся.

И когда вздрогнула под ударами его крепкой колотушки упругая кожа больших барабанов и затопила дробью весь оркестр, рояль опять печально выплыл из хаоса и грохота. Он рассыпал ледяные капельки дождя по всему оркестру. То ли от холода, то ли от неожиданности, эти капельки собирали в ручейки сердобольные флейты. Им хотелось, чтобы скрипки помогли согреть застывающее крошево. Но скрипок было слишком много. И они никак не могли договориться.

Снова воцарился хаос. Литавры пытались призвать к порядку визжащие трубы, но те нервно разрывали остатки мелодии. А она, беспомощная, металась от тромбонов и альтам… Ни один инструмент не в силах был приютить беззащитную гармонию. Рояль удрученно перебирал басами. И вдруг наступила тишина.

Откуда-то издалека возник высокий голос. Он был настолько бестелесный, что поначалу никто и не понял — мальчишеский ли это альт или женское сопрано. Как бы из небытия медленно и горестно голос возвращал утраченный напев. Он, казалось, понимал, что никого не спасет, но не мог оставить мир без света.

Это была мелодия. Она напоминала прежнюю. Вскользь брошенная виолончельная фраза заставила всхлипнуть скрипки и прикорнула к леденеющему вокализу. В этот момент пианист вспомнил свою партию и пробежался по клавишам в попытке догнать глиссандо голоса. Оркестр постепенно приходил в себя, примиряя всех и по-отечески опекая мелодию…

Мелодия… Она уже больше не дергалась из стороны в сторону. Она позволила дирижеру овладеть собой окончательно, резонно рассудив, что он все равно своего добьется. Послушно следуя за тоненькой палочкой, инструменты, устав от разногласий, заиграли слаженно. Правда, контрабасы и известные своим задиристым характером кларнеты еще попытались внести смуту, но барабаны быстро поставили их на место. В мощных последних аккордах никто не услышал последних сетований, но когда власть дирижера закончилась, еще долго слышалось прощание голоса и трубы. Оркестр уже хотел попенять им, но потом тихо опустил инструменты, сострадая чей-то далекой беде…

Из угасающих звуков возник другой голос. Он что-то повторял на высокой ноте, потом звук стал гортанным и резким, словно его кто-то натирал, как смычок, канифолью. Слова проявлялись, как на фотобумаге, постепенно набирая звучание.

Страшная жизнь, жестокая и несправедливая. Но другой, скорее всего, не будет. И надо прожить ее целиком, на одном дыхании, жаль, что дышать учат только певцов. Надо попробовать подняться над бытом, суетой, болтовней.

Голос был знакомый, и Даша напряглась, пытаясь разглядеть говорящую женщину. Неужели? Этого не могло быть!

Мама?

Рождение-учеба-семья-дети-работа-смерть, — голос монотонно, без всяких интонаций эхом отдавался в голове. — Где в этой страшно однообразной цепочке твоя жизнь? Твое отличие от других, твоя боль, твое страдание и обретение радости. Ты пришла в этот мир с криком страха и материнской болью. Время постепенно прибавляет новые страхи и боль.

Даша хотела закричать, что понимает справедливость данности: она женщина, а это уже больно. Но не может же женщина состоять только из боли? В ней есть хитрость и подлость, обман и вероломство. В ней много грязи. А еще она умеет быть нежной, беззащитной, доверчивой. Но в жизни это, к сожалению, малоприменимо. Наверное, женщина всю жизнь ищет или мечтает найти мужчину, похожего на нее. Кто же может понять ее лучше, чем она сама? Эти поиски, как правило, безрезультатны. Женщина создает ореол мужчине, а он ей — в награду — славу бабы, склочницы, скандалистки.

Ей — в танце принадлежать джентльмену, — лицо матери приблизилось вплотную. — Ему — поесть, попить и побыстрее уложить ее в койку, можно, и без первых двух условий. Ей — лучшее для него. Ему — от мяса к гулянке или попойке. Ей — не фильм важен, а то, что с ним в кино, ему — …

Даша вглядывалась в некогда любимые черты — тонкие брови, нос с горбинкой и фисташковые глаза и содрогнулась от горького понимания — мать сейчас где-то рядом с внучкой. Ей хотелось спросить, увиделись ли они, если да, то, как узнали друг друга, никогда не встречаясь? Но она тут же забыла свои вопросы, потому что теперь это было не важно.

Ее столько раз унижали и топтали разные поганки, и любимый не брезговал. Но вот настает время, приходит момент, когда самым важным для женщины становится уважение и жалость. Не любовь — редкость, не комфорт — она научилась его создавать и оплачивать сама, не покой — он и вправду «только снится», а жалость. Помнишь, Василий Макарович Шукшин обронил: «Те, кого жалеют, долго живут». Он знал, о чем говорил, его путь оборвался в 45 лет. Такого человека не жалели, а обычную женщину?

Она прибегает на службу со следами вчерашнего скандала и неверно наложенной косметики. Весь день смотрит на часы, считая минуты до конца рабочего дня: «Все», — облегченно выдыхают легкие, и их обладательница, схватив сумки мчится по магазинам в направлении к дому. «Уже?» — нехотя натягивая пальто, процедит он и медленно двинется к выходу, налегке сядет в транспорте. Она, тяжело груженая авоськами, пристроится рядом, примется лихорадочно подсчитывать остатки наличности и выдумывать оправдания по поводу покупок. Так и доедут они до места: он — с газетой, она — при грузе и с заботами. Потом их вытряхнет чрево дребезжащего салона, и поплетутся они в разные стороны. Кто к телевизору, а кто — на кухню? — мать подмигнула Даше — Отгадавший может заказать себе ужин в ближайшем ресторане за мой счет.

У Даши перехватило дыхание, — воздух перестал проталкиваться в легкие. Страх и горечь отступили, и неудержимо захотелось оказаться рядом с матерью в этом мареве дымящейся теплоты, окунуться в нее, омыться и вместе пойти искать Катюшку. Но мать, выставила ладони вперед и грустно покачала головой, как бы отрезая дочь от себя.

Оглохшая ночь попробует соединить мужчину и женщину, наобещав большую кучу блаженства. И останется ей от ночи только куча да извечная боязнь всех женщин — страх нежелательной беременности. А потом такие разные — они — сойдутся у кабинета гинеколога и не смогут найти ответа на свои вопросы.

Мать, не отворачиваясь, начала медленно пятиться назад. Даша силилась понять, она все этого говорит или кто-то сильно на нее похожий?

Женщина болеет. Она больна страшно и неизлечимо. Больна еще до своего рождения. Она приходит во враждебный мир, где орут на ее мать, где за ласку и нежность, так же, как за профессиональность и доброту, надо платить по тройному тарифу. Она входит в мир, где обязательно что-то пропадает в тот самый момент, когда оно необходимо. Ей будут все запрещать. Пройдет время, она вырастет, но так и не сможет разобраться, что же можно, а чего, действительно, нельзя? Ее заставят обозлиться на весь свет, и научат извлекать выгоду даже из ничего.

Злобная и агрессивная, она пойдет по жизни, оставляя после себя выжженную пустыню опустевших душ. Сталкиваясь с себе подобными, она будет провоцировать экологическую катастрофу в общении. Будет предъявлять свой счет, так и не поняв, что его оплачивать некому.

Она остается одна. И уже не важно — красива она, образована, обеспечена… С ее натурой уже нельзя ни в семью, ни в стаю. Ей суждена теперь вечная клетка, дай Бог, собственной — квартиры, если повезет.

Страшная жизнь. Если сможешь, проживи другую…

— Мама!!! — Даша была уверена, что от ее крика проснулся весь дом, но Помреж заметил лишь гримасу муки на ее лице и подумал о том, как на самом деле уродливо выглядит настоящее горе.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я