Дрёма. Роман

Игорь Горев

Подросток – чистый холст, на котором, однажды, будет нарисован портрет. Художников будет множество: родители, маститые мастера, сверстники, улица, время и события, он сам. Но каким быть портрету: торжественным, приукрашенным позолоченными вензелями, или обыкновенным карандашным наброском, стандартным фотоснимком… А лучше живым, правдивым, вдохновлённым Любовью. Читайте необыкновенную историю самой обычной судьбы. Читайте и размышляйте, ищите свой путь: «Поводырь проведёт, но не сделает зрячим».

Оглавление

Глава пятая. Переходный возраст

* * *

Рисуя заэкранный мир, Дрёма вольно или невольно, вносил в него образы мира настоящего. В самом начале, когда монитор светился унылым зелёным фоном, отец обернулся к Дрёме:

— Люди думают, что создают нечто новое, когда электронной кисточкой рисуют виртуальные миры. И кисточка, и сам человек никогда не покидают мира настоящего. Виртуальное всегда отражение реального. Запомнил? И никогда не обманывайся по этому поводу. А сейчас в путь.

Теперь гуляя по горным тропинкам и выходя на пляж Дрёма не удивлялся, более того радовался: похоже очень похоже, прямо как в жизни. Вот сейчас обогну скалу, и будет озеро. Каменистый спуск, тёмно-зелёные заросли рододендрона, над которыми белые бутоны цветов, похожие на плиссированные воротнички. Розовые метёлки иван-чая, синий лён и голубые колокольчики разноцветными струйками стекают прямо к озеру.

Дрёма гордился одной художественной находкой. То, настоящее, поле напоминало большую воронку с покатыми склонами, заросшую густой травой. Лес почтительно топтался на опушке, уважая открытое пространство и солнечный простор. Дрёма, прищурив один глаз, невдалеке от озера посадил разлапистую сосну. Отстранился, как делают настоящие художники и, довольный собой, улыбнулся. Тоненькие длинные иголки и жёлтая кора на изогнутых ветках совсем не затеняли поляну, но делали её какой-то особенной, своей, добавляя изюминку в пейзаж.

И так было везде. На морском побережье, и в журчащем ущелье, сплошь покрытом влажным мхом. В широкой пойме реки раскрывающейся навстречу морю и огненным закатам.

Вначале он поселил среди выдуманных ландшафтов себя одного. И ему не было скучно. У него целый мир, свой неповторимый мир. Подобно первооткрывателям робинзонам он совершал длительные и однодневные походы. Что-то дорисовывал, где-то преобразовывал. Вдохновение не покидало его, детская увлечённость и способность целиком отдаваться сказочной реальности, подталкивали вперёд. Именно потому, что дети видят мир намного шире и проникновеннее взрослых позволяет им с лёгкостью опрокидывать стены тесных комнат и превращать их в необъятные просторы и океаны, то ли космические, то ли степные. Дети из обыденности творят сказку и верят в её реальность, с той же наивностью с какой они смотрят на взрослых снизу вверх. И сказка, и взрослые не разрушают друг друга, не воюют за каждый метр, но дополняют, и для всех находится место в детских играх.

Дрёмины долины никак не хотели обзаводиться селениями и городами. Он радовался пустынности, так же как радовались они с отцом, когда совершили пятидневный поход высоко в горы. Высоченные пихты вдруг замерли в нерешительности и отступили назад, а дальше, выше простирались широкие луга, сплошь покрытые цветами, словно кто-то нечаянно разлил акварельные краски и те пёстрой пятнистой палитрой залили всё вокруг. А ещё выше, если задрать голову, высятся скалы, отстранённо неприступные.

— Туда мы не полезем с тобой. Мы же не пришли завоёвывать вершины и ублажать свою гордыню, — вдыхая всей грудью, обратился к Дрёме отец.

Ах, как было вольно свободно. Они облазили все близлежащие цирки, полные загадок, осыпей и ледников. Лакомились черникой и с чернильно-сиреневыми губами возвращались в свой вигвам-палатку. Выдумывали игры и выслеживали туров, и никто не мешал, не встревал с советом и окриком, а когда пришёл день сбора, и палатка беспомощно обмякла на траве, они с отцом загрустили. Что обратно? Дрёма запомнил это ощущение свободы и всячески сохранял её заповедность в своём придуманном мире.

Но вот отца давно не было рядом. И тогда Дрёма начал замечать некоторую странность. Кто-то невидимый и загадочный пытался выглянуть наружу, осмотреться. Он обязательно прятался. Из укрытия пытливо посматривал на Дрёму, пока мальчик, не обращая ни на кого внимания, укладывал серую гальку на берегу молочно-синей реки.

Дрёма отвлёкся, поднял голову и настороженно начал вглядываться в кусты и тень под кронами деревьев. В его лесах и в траве было полно живности. Она ухала и ворчала по ночам, а днём стрекотала, порхала, звенела, свистела, исполняя партии и увертюры в беспримерно многочисленном оркестре. Его мир ползал, летал, и спускался к водопоям. Изящно вскидывал голову, украшенную ветвистыми рогами, и с интересом провожал одинокого путника. Его мир был заселён дикой природой, и в нём не было страха. Одна чуткость. Он жил по одному ему понятному закону. Закону широкоглазого детства.

Кому нужно было столь пристально изучать создателя и единственного поселенца прекрасного не воинственного мира? Ощущение нехорошее, скользкое, будто кто-то подсматривал постоянно в замочную скважину. Высматривал и смаковал, оставаясь в тени. Хотел что-то выведать, не разглашая собственные планы и намерения.

Дрёма стал оглядываться. Кто это может быть? Однажды он не выдержал и решил построить стену на берегу его любимого озера. Начал таскать камни, ровненько укладывать. И чем выше поднималась кладка, тем спокойнее становилось. Дрёма удовлетворённо отходил в сторону и любовался: а что неплохо, может ещё башенку добавить. И добавлял. Вскоре на берегу озера среди стелющейся глянцевой листвы возвышался небольшой замок. Очень романтичный, увенчанный башней с зубцами с остроконечной крышей сложенной из рыжей черепицы. Точно такие он не раз видел на гравюрах и рисунках когда читал о рыцарях. Дрёма не мог нарадоваться. Проверял крепость ворот и неприступность. Потом выразил всё одним словом: прелесть!

После чего отправился в поход. По дороге искупался в речке. Поднялся на противоположный берег. По крутой весьма извилистой тропинке вскарабкался на белые скалы, раздвинул свисающий с веток деревьев косматый самшит и обомлел.

Перед ним возвышалась крепостная стена. И высокая, и неприступная. Башнями обращёнными именно в ту сторону где посреди воронкообразной поляны красовался в водах тихого озера другой замок. Его собственный.

А это тогда чей?

Дрёма и не заметил, как раскололся его собственный мир.

Что-то он стал забывать? Останавливался, оглядывался недоумённо и никак не мог понять. И пройденный путь, и новое, открывающееся за ближайшим поворотом, ничем не отличались друг от друга. Переставь две картинки местами и ничего не изменится, за исключением деталей и ощущения: «там я уже был», и «что дальше?»

Будто зимнее окно, о котором рассказывал ему когда-то дедушка. «Сначала створки нараспашку, сигай свободно хоть туда хоть сюда, благо дом на земле стоит. Но вот утром трава покрывается инеем, становится прохладней и окно однажды захлопывается. Смотришь и видишь как прежде, а уже не сиганёшь. Иней сменяется снегом, мороз крепчает. По краю стекла начинает образовываться узорная ледяная корочка. Сначала тоненькая едва заметная, мороз не унимается, крепчает, за спиной начинает трещать печка, и окно постепенно начинает затягиваться ледяными всевозможными узорами. Тут и сказочные зверушки и прозрачные цветы и листва, какой в лесу и не встретишь, так увлечёшься, рассматривая, что и не заметишь, как всё окно стало непрозрачным. Солнечный свет, мутным пятном едва проникает внутрь. Тут тепло и уютно, и лампочка светит, но что-то подсказывает: истинный свет, внучёк, всё же там — за окном…»

Дрёма выключил компьютер и долго смотрел на чёрный безжизненный экран, где в самом центре пятнышком догорали разноцветные огоньки. Вскоре и они погасли.

Когда затворилось его окно, из которого можно было «сигать»? Дрёма не заметил. «Память — это обман. Она всегда ответит, что было, но почему это случилось? И тут начинаются домыслы и воображение. Память — это жизнь настоящая и она никогда не допустит, чтобы некое прошлое хоть в чём-то превосходило её. И уж если воздавать ему — прошлому — хвалу, то с подтекстом: посмотрите на меня, хороша!» «Что же мы Иваны родства не помнящие, папа?» «А для этого и нужны дедушкины рассказы, да бабушкины побасёнки, — только вот, — папа улыбнулся, — когда в них день настоящий подменяет день прошедший?»

И в школе и дома, в играх со сверстниками ему приходилось всё чаще отстаивать право на детство. Дети над ним смеялись, бывало, незлобиво издевались, будто в шутку. Взрослые наставляли и, чем старше он становился, тем настойчивее и настойчивее. Отец к знаниям относился с уважением: «Опыт великое дело, но и поклоняться ему как идолу?.. Приглядись, идол стоит на чьих-то домыслах и теориях. На первый взгляд вроде крепко стоит, доказательно, ан нет — шатко, пришёл новый умник, прицелился глазом: „Врёте — криво“, — деловито засучивает рукава и начинает подкладывать другие домыслы и теории. Относись к опыту с уважением — он старше, он жизнь прожил. Относись заботливо — опыт и сам не замечает своих старческих немощей, для него время остановило свой ход. Но и не поклоняйся слепо, учись прислушиваться и слышать. Всегда поступай по любви».

Позавчера он сцепился с Пашкой из параллельного.

— Нужно быть крутым. Вот и вся любовь. А ты кретин какой-то. Может ты из этих, — Пашка похабно ухмыльнулся, — кокетливых мужчинок.

Разговор начинался безобидно

— У Серого Бряцалова самый клёвый папаша. И сам на новой «семёрке бэхе» раскатывает. Красавчик. И сыну «приору» подогнал, новую. Чтобы, значит, на дискотеку не пешком ходил. Вот это я понимаю — отец. А ты мне: любить детей надо и тогда войны не будет. Тебя твой отец любит? — а придёт время вызовут в военкомат и скажут: на тебе автомат, иди, стреляй. И отец твой не поможет. Да его и рядом не будет. А Серёгу Бряцалова батя отмажет. По-любому отмажет. Да он весь военкомат с потрохами выкупит, если надо ради сына. Вот где любовь. И не втирай мне.

— И тебя?

— Что «и тебя»?

— Призовут в военкомат.

— Призовут, — кисло скривился Пашка, — батя, хоть сутками пахать будет, а на военкомат ему не хватит. Да оно ему и не надо. Он говорит: «Я служил, и ты иди, служи».

— А будь там, в военкомате, мой отец он никого не призвал бы. Призывают такие как Бряцаловы, для него и мы с тобой, и наши отцы — «приора сыну, мне на семёрку».

— И чего. У наших отцов, значит, пупок слабоват. Вот и пойдёшь с любовью своего отца туда, куда Бряцаловы укажут. Таким и нужно быть — сильным. Твой отец против него тряпка половая. Вытрут ноги и дальше пойдут, — Пашка приблизился и доверительным тоном добавил, — и будут правы.

— Что ты сказал!..

Их быстро разняли, и не так больно было от ноющей скулы, по которой успел ударить Пашка — он ведь тоже не промах и кровь из пашкиного носа тому доказательство. Обидно было. Он дрался непонятно за что, если разобраться — Пашка прав. Надо мной уже все смеются и поделом.

О любви только девчонки и шепчутся и то посмеиваются. Скажут и тут же прикроют рот ладонью и прыскают, кокетливо постреливая глазами. Мама дома сериалы смотрит, и сериалы те словно склеены из лоскутков, разноцветно, броско, спросят что видел, пожмёшь плечами — ничего. В тех сериалах только и слышно: любовь, любовь. Вот получается: ничего.

Любовь это обыкновенное слово, каких сотни тысяч. Сказал и смутился. А почему смутился, кто его знает. И многие смущаются, я замечал, каждый по-своему. Кто-то краснеет, другой начинает говорить пошлости, выражая странное нетерпение и даже отторжение к этому слову. Так отбрасывают горячее, когда нечаянно обожгутся.

«Им стыдно, но они никогда в том не признаются. Они могут и не догадываться, почему, но им стыдно за предательство». «Какое предательство, папа, кого они предали?» «Любовь и предали. Живут под её сводами и ругаются: почему так неустроенно, заливает и холодно». «Так ведь строилось по любви, а живёте вы как? — выталкивая один другого».

Если честно, Дрёме хотелось бы оказаться на месте Серёги Бряцалова. Разве его не любят? Что пашкин папаня? — пришёл с работы схватил пиво и к телеку. Ему ни Пашка, никто ему не нужен, такому и я лишний рубль не дал бы — пивом захлебнётся. А мой папа, хоть кричи — не докричишься.

А Артём Александрович? Правильный и тяжёлый как стальной шар, катится и подминает. Тебе, Дрёма, с ним хорошо? Ну, признайся, что да — хорошо. Беззаботно. Не скажи.

Так в виртуальном мире мальчика, незаметно для самого создателя, вырисовывался свой рисунок, своя жизнь. В ней отцовские краски, которыми он осуществлял поиск новой жизни, смешивались с красками твёрдой правды бряцаловых и артёмалександровичей, Дрёма-живописец обмакивал в них кисть и начинал водить по холсту. Какие образы родятся на том холсте, светлые, задумчивые, чьи глаза и в старости не теряют детской прозрачности и солнечности или люди-монументы, бронзово поблескивающие в лучах солнца?

Одному Богу известно.

Дрёма подошёл к дому и толкнул калитку. Он прекрасно знал, что она всегда заперта, но сейчас ему захотелось хоть какого-нибудь чуда: толкнуть и что бы калитка сама собой распахнулась, а внутри не хозяйский порядок — где всему своё место — но сад, куда входишь и калитка тут же пропадает, и стены…

— Ты где бродишь? В твоей комнате опять не прибрано! Стыдись, я нашла сегодня под твоей кроватью огрызок от яблока.

Дрёма, молча, выслушал наставление, соглашаясь и не переча. В последнее время дела у Артёма Александровича не ладились и это, подобно сообщающимся сосудам, тут же выливалось на семью и на всякого, кто посмел попасться ему на пути:

— Одни козлы по дорогам ездят!.. Куда баран прёшь, тебе баранов в горах пасти на лошади, а ты всё туда же — в цивилизацию! Тут тебе не горные тропы, а дороги с разметками и знаками… Знаки? Это вон те красивые картинки у обочины! Ну бараны! Нет, ты глянь, они уже по пешеходкам гарцуют! Джигит Шумахероич! Мерседес Арбович! А что б вас…

Артём Иванович всё больше распалялся и не замечал, как сам нетерпеливо выскакивал на встречную полосу, создавая соседям неудобства и оттирая их в кювет.

— Да мне начихать на все пробки в мире, когда я опаздываю!

Дрёма помалкивал рядом на сиденье, по опыту уже зная: помалкивай и не будешь слюни вытирать с лица. Он со скукой смотрел в окно и мечтал побыстрее хоть куда-нибудь доехать и покинуть удобный велюровый салон машины.

Теперь, вернувшись из школы, Дрёма терпеливо выслушивал ворчание матери и незаметно заводился сам — сообщающиеся сосуды. Выполнив все поручения и выслушав мамины причитания по поводу «троек» и «безалаберного отношения к жизни», Дрёма влетел по лестнице, хлопнул дверью и бросился на кровать.

— Как вы все мне надоели! Учат. Учат, учат! Все учителями хотят стать. Вон и Пашка «живите» через Ы пишет, а всё туда же: «Жить нужно в кайф». Не могу!

Дрёма уткнулся лицом в подушку. Отец ты обещал… Обещал ведь: будет трудно — приду. Трудно! Давно трудно. Невмоготу!

С улицы раздался звонок. Послышался мамин голос:

— Иду, иду! Сейчас открою!

Им всем чтобы впустить человека нужно открывать запоры и засовы, — обижено подумал Дрёма и закрыл уши уголками подушки.

Стало тихо, наружные звуки едва доносились. Дрёма услышал, как учащённо бьётся его сердце. Оно словно кулаками стучало в грудь и требовало: выпустите меня немедленно! Я требую! Ишь ты какое — «требую». Папа в таких случаях говорил…

— Дрёма!

Вроде зовёт кто-то? Мерещится что ли? Нет, вот снова и уже нетерпеливее:

— Дрёма, слышишь?

Дрёма недоверчиво отстранился от подушки. Звуки жизни защебетали вокруг.

— Дрёма, сынок!

Идти не хотелось — опять будет выговаривать, учить. А идти нужно.

Дрёма нехотя поднялся и вышел во двор.

Мама стояла у калитки, рядом с ней стоял незнакомый мужчина. Мама плакала.

— Дрёма, подойди, — мама всхлипнула, — познакомься это…

— Я служил вместе с твоим отцом… Дрёма.

Мужчина замялся и начал вытаскивать из сумки потрёпанные тетради похожие на журналы дежурств в гараже. Почерневшие от грязных прикосновений листы, оттопыренные уголки. Ничем не примечательные тетради. И даже белые лошади, некогда мчавшиеся по глянцевому зелёному полю, теперь будто сломались на изломах, и вот-вот были готовы споткнуться и упасть. Белая масть превратилась в грязно-серую. Дрёма недоумённо смотрел, то на заплаканное лицо матери, то на одутловатого мужчину, то на невесть откуда взявшиеся тетради, неловко теребимые мужской рукой.

— Вот… Возьми.

— Что.

— Это тетради твоего отца. Он просил, вот.

— Отца!? А он сам… где?

Мужчина потупил взор, будто провинившийся ученик.

— Дрёма. Дрёма, твой отец… отец погиб. Погиб храбро. Честно.

— Так, где же он?! Почему сам…

— Дрёма ты слышишь, он… он погиб на войне. Там многие погибают, такие дела вот.

— Мама.

Дрёма взглянул на маму, он не мог понять. Как так? Вот стоит мама молодая и здоровая, почему же отец не может стоять рядом? И что такое лепечет этот мужчина. Ведь он много старше отца, но он стоит, здоров и невредим, и говорит что… Он что не понимает, отец моложе его и не может… Это против жизни!

Лица и двор стали мутными. Дрёма опустил голову, ему стало неловко, мальчик и вдруг эти проклятые слёзы. Кто вас просил! Кто сказал, что отца нет, и больше никогда не будет?! Мальчик почувствовал чью-то робкую руку на голове:

— Возьми, сынок. Тетради просил передать тебе твой отец… если что. Я исполнил.

Рука неуверенно взъерошила волосы Дрёме и вспорхнула испуганной птицей. Мальчик словно сквозь мутное стекло видел, как отяжелённый животом вестник пятился к калитке. Потом остановился, развёл руками и виновато произнёс:

— Твой отец был героем. И погиб как герой. Такие дела. Ну, я пойду.

— Может… может зайдёте, чаю…

Мамин голос был тих и неуверен.

— Меня ждут. Я в «Ворошилове». Там, значит. Направили на лечение. Вот телефон, звоните, если что. Я пойду. Вам нужно побыть одним.

Мужчина, так же пятясь и, зачем-то всё время неловко наклоняя голову, будто извинялся, толкнул калитку.

Дрёма и мама остались одни во дворе. Мама прижала к себе сына и оба заплакали.

В тот день и Артём Александрович сначала раздражённо потребовавший закрыть ворота: «Даже ворота открыть некому, вот дожился. Сигналю, сигналю, никому дела нет!» — узнав новость, вдруг присмирел. Поднялся в Дрёмину комнату, присел на край кровати. Посидел, ничего не говоря, потом неуверенно коснулся плеча подростка, сжал его.

— Ты, если чего, обращайся. Хорошо. Ну, я пойду. — Уже у двери он повернулся, — жизнь такая штука, она ни для кого не бывает вечной. Пойми это. Посиди тут и спускайся, будем ужинать.

Дрёма, пролежавший весь день, ничего не ответил, он только глубже зарылся в подушку. Рядом на тумбочке лежали тетради.

«Жизнь такая штука…» — звенели в ушах последние слова Артёма Александрович. — Штука, штука… В его устах и жизнь будто безделушка какая-то, слово неживое. Штука. И папа… неживой. Штука… Нет, нет, нет! Не может быть!.. Может. Но только не с папой, он обещал придти. Он говорил: жизнь вечна. Не придёт. И Артём Александрович прав. Он всегда прав. Он как этот дом — фундаментальный, он есть. А папы нет.

Дрёма силился вспомнить хоть что-то. Получалось расплывчато. Воспоминания дрожали, напоминая каплю готовую вот-вот сорваться с листа. И капля естественно срывалась и падала вниз. Дрёма никак не мог чётко вспомнить отца — размазанный пролетающий мимо силуэт, призрачно появлялся из ничего и тут же зыбко пропадал. Ты говорил, дела определяют человека. Дела Артёма Александровича можно пощупать, они греют и спасают во время дождя. А твои дела, папа? Где ты!

Дрёма повернулся на спину и уставился в потолок. Тот мужчина, который принёс весть о гибели отца, сказал, что ты был героем. Дрёма задумался. Не так он представлял себе геройскую гибель. Весь предыдущие опыт его, основанный на рассказах, книгах и фильмах настойчиво нашёптывал ему: а где почётный караул, почести, где вереница сочувствующих, венки, рукоплескание, где?! Словно тебя и не было на этой земле, папа. Словно ты метеор, мелькнул на небосводе и пропал. Сгорел. Кто успел, загадал. И чёрное небо. Провал над головой, куда жутко иногда бывает заглядывать.

Дрёма ясно вспомнил ощущение одиночества и уязвимости. Когда они ночью сидели с отцом у догорающего костра. Кругом на многие километры ни души. Альпийский луг с последними лучами солнца потерял своё поднебесное очарование, сжался до круга освещаемого костром. Вдоль ущелья потянул прохладный ветерок, проникая под куртку и свитер. Звёзды попытались оживить вездесущий мрак. Тщетно. Тучи заволокли небо, ещё больше сгущая тревогу перед неизвестностью. Дрёма прижался тогда к отцу. Он обнял: «В этом мире, Дрёма, только человек человека может согреть и обнадёжить. Все крыши мира из черепицы ли, металла — не важно — такого не смогут никогда». Дрёма сначала поверил. Но когда ночью разразилась неистовая гроза и полог палатки начал злобно рвать свистящий ветер, он засомневался. И успокоился только тогда, когда отец залез к нему в спальник и крепко прижал к себе: «Спи. Это всего лишь стихии. Любовь убережёт нас. Спи». От тёплой близости отца исходило непонятное спокойствие, мальчик уснул. Утро было солнечным, луга обновлено сверкали. Над ущельем изогнулась радуга. Да так явственно, что Дрёме показалось, шагни и сразу окажешься на соседнем хребте.

Воспоминания улетучились. Дрёма снова увидел лепной потолок, люстру. Стоит подойти к выключателю, щёлкнут, и станет светло, и комната зальётся светом. Там палатка и живое тепло, тут крыша, электричество. Чему верить? Отца уже нет и не согреет живое тепло, а люстра, вон она на потолке с хрустальными сосульками. Живее всех живых?

Дрёма включил светильник на тумбочке. Протянул руку, подумал секунду и взял толстую тетрадь. Долго рассматривал грязных затрёпанных лошадей и перевернул обложку. Первое, что бросилось в глаза, совсем не вязалось с тем, что говорил сегодня скорбный вестник: «Твой отец погиб геройски».

Первые строчки тетради начинались так: «Я пишу не для того, чтобы предстать перед тобой этаким героем, браво гарцующим на белой лошади. И не оправдываться буду я. За что оправдываться? За жизнь обыкновенную? Или за жизнь яркую полную приключений и подвигов? Сын не живи правдой — и не будешь оправдываться. И герои пишут мемуары и в них вольно или невольно оправдываются: я так поступал потому, что иначе не мог. Героизм проистекает из правды жизни. А правду создают люди. Спросишь, как тогда жить, если не правдой? Если спросил — ты подрос и начал забывать детство. У детства нет правды — оно не отгораживается от жизни, мира. Оно живёт по любви и любовью дышит.

Впрочем, обо всём по порядку. И вот тебе моя правда жизни…»

За ужином Дрёма ковырял вилкой в тарелке и почти не ел. Мама всё время куда-то отрешённо смотрела, иногда кивая головой Артёму Александровичу делая вид, что слушает. Тот на кого-то жаловался, кому-то грозил. Он и сейчас, за ужином, никак не хотел отпускать день прошедший. Догонял его, хватал за шиворот и сокрушался:

— Время летит, ничего не успеваю. Как белка в колесе. Этот Эдуард Петрович, что выдумал, представляешь… ты слушаешь меня?

— Да-да, Эдуард Петрович, слушаю…

— Решил, что я могу потерпеть. А мне как быть. Если я сдвину график — всё пропало. Понимаешь?

— Да-да, пропало.

— Катастрофа. — Артём Александрович заметил заплаканное лицо приёмного сына. — Хочешь завтра после школы поехать со мной? Покатаемся на яхте.

Дрёма неуверенно пожал плечами.

— Ладно, реши и скажешь завтра утром.

В школе Дрёма ни с кем не разговаривал. Здоровался и шёл дальше. На уроке истории на вопрос о столетней войне ответил:

— Да лучше бы её не было.

Класс рассмеялся. Учительница обиделась, приняв ответ за неуместную шутку. Она строго спросила о датах и вывела в журнале «двойку». Дрёма нисколечко не расстроился. Разве это так важно знать даты войны, куда важнее знать, что и на той войне также погиб чей-то отец. Никто не вспомнит несчастного, ставшего заложником времени и чьих-то амбиций, но будут с воодушевлением вспоминать героического рыцаря зарубившего не одну жизнь. Он герой! А те, кто погиб безвинно? — куски мяса что ли? И безвинно ли, если попали на войну?

Дрёма остановился, так и не дойдя до своей парты:

— Зинаида Сергеевна, можно выйти.

Та возмущённо вздёрнула накрашенные брови под очками и с пророческой интонацией произнесла:

— Хорошо, выйди.

Весна, вопреки обещаниям синоптиков и календаря, распустила бутоны на голых ветках. Горы были в снегу и с высокомерным недоумением взирали на шалости непредсказуемой природы. Как-никак, а конец февраля никак не назовёшь весенним временем. Ах, что вы знаете о времени, о скоротечности, — зябко вздыхали цветы, радуя и тревожа редких прохожих.

Дрёма сидел у окна и читал отцовскую тетрадь.

Отец всегда был с ним откровенен. Дрёма снова вернулся к событиям тех двух дней, когда ему было разрешено увидеться с отцом.

— Кто так решил, папа, что могут запрещать встречаться людям. И тем более детям с родителями!

Папа стал серьёзным.

— В том, что произошло между мной и мамой — не вини никого. Когда такое происходит, виноваты оба. Прости отца, Дрёма.

Тогда Дрёма слушал и недоумевал, оказывается его отец, тот в ком он нисколько не сомневался, и кто олицетворял для мальчика начало жизни, всё самое лучшее и доброе, её закон, теперь горько каялся за «праздную никчёмную жизнь». Вот тебе и закон? «Жил будто фейерверк в небе. Сам себя развлекал, пыжился, взрывался. Ба-бах, глядите какой яркий, блистательный, — папа замолчал и уже другим тихим голосом продолжил, — прожигающий деньги, жизнь. Тьфу ты, теперь самому противно, Дрёма. Как себя не весели — тьму, та, что внутри, не разогнать петардами, и страхи в оглушённой тишине уже сами себя начинают пугать».

И что странно, Дрёма тогда почувствовал к отцу особое расположение — он поверил ему: пока не извинишься из угла не выйдешь. От мамы подобных откровений он так ни разу и не услышал, и когда речь заходила об отце, он слышал обиду. Всегда обиду и нежелание простить: папаня твой эгоист ещё тот.

О ком это мама?

Почерк отца был похож на бурелом, и его приходилось преодолевать, страницу за страницей. Преодолевать и думать, зачем я иду куда-то, если, перелистывая страницу, в очередной раз убеждаешься: и впереди одно и то же — бурелом.

Отец и не думал убеждать в обратном. Он не обещал, вот сейчас за очередным завалом откроется широкая панорама полная идиллических куртин и полянок. Этого не будет! Не было и слёзных просьб убеждающих дочитать не бросать и, тем не менее, Дрёма слышал настойчивый, похожий на молитву, отцовский голос в каждом слове, букве: не останавливайся, иди. Несмотря ни на что — иди!

Когда до летних каникул оставались считанные дни, Дрёма осилил первую тетрадь. Чтение напоминало расчистку просеки, отцовский почерк порой превращался в нагромождение из букв, нервного перечёркивания. Дрёма нетерпеливо заглядывал на страницу две вперёд и вздыхал: ох, отец — и там придётся преодолевать. Потом возвращался к прочитанному, будто оглядывался, и становилось радостно и легко на душе — прямая натоптанная широкая дорога. Странно — это вдохновляло и Дрёма, при первой свободной минуте нетерпеливо раскрывал тетрадь на согнутом заранее уголке и снова углублялся в поспешный почерк отца.

Чтение не напоминало Дрёме увлекательное чтиво, очередной приключенческий роман. Когда тебя приглашают побыть зрителем, насладиться головокружительным сюжетом, коллизиями, поучительно сокрушают зло неотразимым клинком, заставляют посмеяться над изворотливостью и осуждают хамство… А потом зажигают свет и настойчиво приглашают выйти наружу: прочитали, потешили душеньку, театр закрывается, до свидания.

Отец писал просто, незатейливо. Обыкновенная жизнь родного отца. Жизнь, о которой знает только сам человек. И некоторые факты ему и хотелось бы, наверное, забыть, вычеркнуть, выбелить поэтическим слогом, превратив в героическую эпопею, красивый миф… Нет! Нервный росчерк перечёркивает заманчивое и желаемое: «Сын, я не поддался на искушение и храбро встал на защиту…» Прочь лживое искушение: «Начинал-то я храбро, а потом как всегда. Можно выстоять бой с напирающим хамством и дать отпор мерзости. Можно упиваться чувством собственного достоинства и гордиться беспримерной стойкостью, и хмелеть и уже не замечать упоительного: „и сим воздам!“ И мчаться на лихом коне напоминая бутылку шампанского, которую сейчас разболтает, выдавит пробку, и пенная струя пьянящего адреналина забрызгает всё вокруг. Все герои отличаются внешним эффектом. Внутри они давно проиграли все битвы. Не верь сверкающим напыщенным памятникам. Их нутро прекрасно известно скульптору, но он будет молчать. Иначе лишится заказов и толики собственной славы. Кто же откажется?»

Образ отца возникал над исписанными ломаным почерком листами не призрачно, но живым, во плоти. Образ обладающий силой страстной, неудержимой, беспощадно-разрушающей — всё ради цели! Образ слабый: я устал, истощился, томление мне имя. И снова силой способной не раздумывая сшибиться с другой подобной силой, рвать и сокрушать, доказывая только своё право на существование. Иногда он побеждал и торжествовал, чтобы тут же терпеть поражение и мстительно зализывать раны. И вдруг он сам превращал эту неуёмную силу в некое подобие «пшика», остатки воздуха вытекающего из цветного шарика: Ради чего всё это?.. На подобный героизм и даже на большее исступление способен зверь. Загнанный в угол он становится самоотверженным, прекрасно-непобедимым, демонически-завораживающим в огнедышащей ярости своей!.. И всё же — зверем. А где человек, человеческое, Дрёма?»

Дрёма вздрогнул и оглянулся. Ему на миг показалось, что совсем рядом и обращается к нему с вопросом живой отец. И ему хотелось беседовать с ним, с живым.

— Не знаю папа? Одно скажу, переворачивая очередной лист, я заново открываю тебя. И это удивительно. Чудесно. Мне хочется читать дальше, и я уже верю, да-да — верю, ты вышел на широкую проторенную дорогу из бурелома исписанных тобою листов! Но как ты такой слабый в себе (и это для меня самое великое открытие в этой тетради) во мне обрёл силу? Не силу старшего над младшим, но большую.

Когда была перевёрнута последняя страница, Дрёма уже не сомневался: тоненькая тетрадь будет совсем другой по содержанию.

Таким бывает едва журчащий по камням родничок.

Дрёме вспомнилась поездка в Саратов. Широкая и полноводная река Волга, изогнутые бесконечно длинные мосты и предупредительный окрик деда: «Не пей из реки, какую-нибудь заразу подхватишь ещё». А из горного родничка они без страха пили с отцом после долгого изнурительного подъёма. Ничто так не утоляло жажды, как тот родничок. Папа тогда спросил: «Разве это, Дрёма, это не вкуснее любой самой сладкой „кока-колы“ или другой газировки?» И он тогда не лукавил с ответом: «Скажешь тоже».

Подходил к концу май месяц. И Дрема решил, вторую тетрадь начнёт, когда будет ходить на пляж и купаться.

Компании он избегал, со сверстниками ему было откровенно скучно. И не потому, что считал себя каким-то особенным. Среди ребят всегда шло непонятное ему соперничество. Все чего-то хотели доказать, петушились и спорили. Дрёма не мог оставаться в стороне, горячо доказывал, отстаивал своё. И в минуты спора ему представлялось важным доказать свою точку зрения. Оставаясь один, подросток недоумевал: и чего спорил, что доказал, кому? Прав был отец: «Свои глаза другому не отдашь, каждый видит своё. А в споре побеждает всегда самый крикливый. Всегда! Осознание приходит позже, и обычно запоздало. Избегай споров, истина проявится сама. Как бы люди не хотели быть „истиной во языце“, кем бы себя ни возомнили, а природы им своей не избежать. С ней можно только полюбовно согласиться и набраться терпения».

Дрёма смотрел в школьное окно. Урок математики никак не звучал в унисон с тем, что происходило за окном. Только что народившаяся листва сочно зеленела на фоне переливающегося искрами моря. Легко и непринуждённо кружили в прозрачном воздухе белые, розовые, персиковые лепестки, застилая богатейшие ковры, там, где недавно ещё было грязно, и грустно смотрели в пасмурное небо лужи. Небо преобразилось. Словно распахнулись невидимые створки — зимнее небо отодвинулось, приподнялось, и колыхнулась синь небес, и сквозь неё угадывались необъятные космические пространства.

Математика если и вписывалась в эту картину, то лишь как частный случай, мазок мастихином.

Быстрей бы каникулы! Звонки сливаются с трелями птиц и вот он долгожданный день. Необыкновенно солнечный и, ожидаемо свободный.

Свободный?

Пашка и Сурен сразу заявили, что будут работать на каникулах. Первому хотелось иметь мопед. Второй мечтал обрести некую «финансовую свободу» от родителей. Другие пребывали в «мучительных» раздумьях, хотелось, и купить чего-то, и «просто пошататься». Праздноопределяющихся было большинство, потребительских искушений не меньше. И тогда возникали вполне философские решения: можно ведь отдыхать — работая, и работать — отдыхая. Курортный город ковал себе будущие кадры, определяя свободу выбора.

Дрёма был рад каникулам и тоже искал в них свою форму свободы.

Прочитанная первая часть отцовского дневника была похожа на волшебный ветер унёсший Алису в Изумрудный город. С одной разницей, вместо города Дрёма оказался посреди штормящего моря. Волшебный ветер, порождённый дневником, правда, снабдил его добротным корпусом, высокой стройной мачтой, крепко скроенным парусом и такелажем и, тем не менее: штормило. И стихия настойчиво требовала: правь или утопишь корабль и себя!

Дневник странным образом заставил отойти Дрёму от сбивающихся в говорливые стайки сверстников. Сделал он это неосознанно, получилось само собой.

Образ отца в дневнике сворачивал и уходил куда-то в сторону от шумной размеченной белой краской трассы, где мимо предупредительных и запрещающих знаков проносились блестящие хромом автомобили. Он писал, что это его путь. Дрёма пытался рассмотреть хотя бы едва видимую тропинку. Напрасно. Отец скорее напоминал мальчику луч света, нёсшийся сквозь тёмные космические пространства, от планеты к планете и только ему одному известным курсом. Луч света сквозь пространства и время.

Знакомые и одноклассники Дрёмы усаживались в родительские машины, в дорогие и не очень, в престижные и в потрёпанных кочками «работяг», и разъезжались кто куда. Кто-то лихо уносился, нарушая правила и подрезая «неудачников», кто-то плёлся у обочины, романтики, те кто вчера зачитывался жюльвернами и фенимормикуперами, прокладывали внедорожные трассы, нещадно утюжа землю и оставляя после себя глубокие колеи и грязь, и всё-таки снова возвращались обратно. Туда где разметка, знаки, асфальт, вой сирен и неизбежно-требовательное: «Ваши права».

Дрёму выручили каникулы. Они волшебным образом перенесли подростка на обочину, подальше от общего потока и предложили подумать.

— Мама я на море купаться!

— Иди, только позвони и к обеду постарайся вернуться.

Дрёма шёл вдоль узкой улочки напоминающей горную теснину с той лишь разницей, что вместо живописных скал покрытых мхами, травами и цветами, улочку сжимали нахрапистые стены. Дрёма представлял себе хозяев возводивших эти разнохарактерные сооружения. Вот эта ограда — удачливый делец, мучимый вечной дилеммой: как показаться людям фигурой значимой, умеющей схватить своё, и в то же время ранимый с желанием отгородиться от завистливых взоров соседей. А вот покосившийся забор он будто жаловался: эх, было время, и мы могли, а теперь что — вон другие напирают. Этот хваткий и энергичный, тут ухватит, там приметит, с мира по камню, мне на стену. Строителей много, а неба над головой всё меньше. Узко.

Извилистая улочка тянулась почти до самого моря. Дрёма пробегал по ней, стараясь не задерживаться, и останавливался в одном единственном месте. Тут между стен образовывался неестественный разрыв шириной в один участок. Деревянный покосившийся штакетник с облупившейся голубой краской приглашал полюбоваться заброшенным садом. Дрёма с мальчишками частенько залазили сюда и лакомились сладкой шелковицей, сочными грушами и малиной. И сейчас у заборчика цвели одичавшие розы, бордовые и белые бутоны тянулись к солнцу.

Поговаривают здесь жил когда-то старый знахарь. Как жил, никто не знает — лечил бесплатно. Потом на его участок позарился один разбогатевший сосед, предложив: «Продай свой участок». Знахарь категорически отказался: «Бог дал, Бог и приберёт». Нувориш начал судебную тяжбу. Суд вынес прогнозируемое решение: дом судьи с вензелями и кованой оградой заглядывал в окна нувориша. Когда приставы выводили знахаря, чтобы переселить его в малосемейку, тот заметил торжествующее лицо победителя: «Глянь, какую широкую могилу ты себе приобрёл. Только душе маяться». С тех пор и пустует этот участок — богатый лиходей вскоре обанкротился и с сердечным приступом был отвезён в ближайшую больницу. Там и умер. Взрослые взирали на участок со страхом, дети играли и радовались, как радуется узник крохотному окошку, пробитому в каменной кладке.

Такая вот история.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я