Лист лавровый в пищу не употребляется…

Галина Калинкина, 2023

"Лист лавровый в пищу не употребляется", роман-надежда – сага о старообрядцах, но и не только. Он о людях верующих и неверующих, об атеистах и надеющихся; мир рушится, а герои пытаются сохранить веру и себя – главное, своего держаться, чтобы не происходило. Роман-надежда – это гимн честным и правильным.Герой и его окружение в «нестыкующихся эпохах» соотносятся не с законами установленного режима, а с замыслом Вечности: «правда давно найдена». Развал родового гнезда и сохранение своего «я» людьми с упрямством в морали становится условием человеческого самоосуществления в искорёженном мире. Среди «снеговой борьбы», разборов реквизированных коллекций в музее, в очередях приёмника-распределителя, в советском сиротском приюте над каждым из героев, ежедневно делающих свой выбор, идёт невидимый и независимый суд поступков.

Оглавление

2

Правильные вещи

В девятом часу вечера среди редких газовых фонарей ехали в новый дом профессора Евсикова, поймав у церковной горки извозчика.

— Значит, один зздесь?

— Один. Я ведь ещё когда собирался к вам, в Последний-то переулок. Сразу как записку нашел с адресом. Но часовщика встретил, как его, Вера, Надежда, Любовь и отец их Лев.

— Гравве? Ттак что же?

— Точно, Гравве. Он и сказал, что вы в Эфиопии или в Туретчине. Напрасно солгал.

— Ты про него нне знаешь? Лев Семёнович пповредился умом.

— Помешан?!

— Горе у него ббольшое. В семнадцатом Веру в ттолпе задавили насмерть. Вскоре Надю ссыпняк свалил, не выходили. Любу в Сокольничей роще сснасильничали, а она потом в большевички пподалась. Все ччасы у него забрали, когда декрет о ввремени вышел. Младшая накляузничала про коллекцию своего отца куда следует. Кконфисковали. Как ччасовщику без часов?

— Мне показалось, он болен. Не помешан, а просто истощён.

— Гравве говорит ошеломительные ввещи, не имеющие под ссобой оснований. Но все принимают их за чистую пправду.

— И я не усомнился в его словах.

— Его теперь ччасто видят у Путяевских прудов. Говорят, тропинки вытаптывает, ккаждый день ккак на работу ходит. Строит ллабиринт, от кузницы к гроту и до пожарной ввышки. От завалов ддорогу расчищает, ппроходы закольцовывает.

— Здесь невероятно страшно. Я в Риге не верил слухам.

— Сслухи не всегда страшнее жизни.

— Если не драка, не знал бы про вас.

— Сслучайная закономерность.

— А за что тебя?

— За ггенерала заступился. Тот Ленина их ссатаной назвал.

— А где генерал?

— Почем знаю? В очереди за табаком ссхлестнулись.

— Купил табак?

— Нет.

— Табашничать начал?

— Нет.

— А зачем тогда?

— На обмен. Мне ордерок пперепал.

В доме Евсиковых сильно беспокоились. Костика ждали к обеду, а он и к ужину запаздывал. Хозяйка квартиры Прасковья Павловна, одинокая женщина почтенных лет, Костика с малых лет считала своим внуком, да и племянника, Леонтия, любила и уважала за высокий чин. Сам профессор сидел у стола в столовой и читал неожиданному гостю справочные цены из свежего выпуска «Известий Советов Депутатов». Гость допивал чай с только что испеченными волованами. Профессор читал вслух, а сам то и дело вскидывал глаза на часы-луковичку. Гость всякий раз замечал тревожные взгляды собеседника, не разделяя беспокойства, утешал: «Вот-вот звонка ждите».

— Мука пшеничная ожидается по шестнадцати рублей за пуд. Ожидается! Вы слышали? Третьего дня уже на рынке по сотенке рублей торговали за тот же пуд. Гуся одного купить, не меньше двухсот рубликов отдать придется.

Профессор нервно скомкал газету в руках и зашвырнул к креслу у окна.

— Нет, стало совершенно невозможно читать газеты. Как будто бы хотят научить своего нового человека совершенно другому русскому языку! Не заметишь, как обвит всякими измами: марксизм, троцкизм, федерализм, формализм, аморализм…а-бра-ка-дабра, а-бра-ка-дабра…

Долгожданный звонок в прихожей, и вправду, прозвучал внезапно и чересчур оглушительно. Профессор перестал бурчать и бросился отворить двери, обогнав на ходу тётку. А гость тем временем обеспокоенно заглянул в проходную комнату рядом со столовой: тихо ли там? Тихо, еле слышное сопение.

В переднюю вошел коренастый мужчина, в наглухо застёгнутой тужурке с двумя рядами начищенных пуговиц. Снял фуражку, поклонился с порога образам и крепко обнялся с Евсиковым.

— Мир дому.

— С миром принимаем. Николай Николаевич, дорогой, проходи. Сколько не видались?

— Так почитай, с похорон супруги Вашей.

— Стало быть более года.

— Не прогоните? Вспомнил вот про четверги прежние. На тепло домашнее потянуло. А Вы, смотрю, не в духе. Хотя кто нынче духом спокоен.

— Проходи, друг, проходи. Сын запропастился где-то… Вот и беспокоюсь. Тётя Паша, гость у нас. Колчин.

Прасковья Пална появилась с тарелкой в руках и приборами, только ждала не гостя, а домочадца. Раскланялась с пришедшим и ушла снова хлопотать. Сердце старушечье радовалось, когда в доме появлялись люди, так одиночество меньше досаждало. Сегодня просто праздник престольный, хотя под грудиной ныло то ли на перемены погоды, то ли из-за пропажи Константина. Профессор поспешил вслед за хлопочущей тёткой.

Инженер прошёл в столовую, где к своему изумлению застал за столом священника. Подошёл под благословение.

— Отец Антоний!

— А Никола… Христос Воскресе!

— Воистину Воскресе!

— Давно в храм не заглядывал. Чем живешь?

— С Пасхи не слыхал слова доброго. Не живу почти.

— Грешное удумал?

Колчин вздрогнул и глаза опустил.

— Жизнью своей так распорядиться дело скорое. Но ведь у Бога отымешь! Им дадено, а ты вырвать хочешь.

— А нужен я Богу-то?

— Никола, и тебя сшибли? Не верю.

— Разрушаюсь, отец.

— Семья в Крыму?

— Сначала радовался за них. Теперь худо и там.

— Вот ты кажешься себе одиноким. Забыл, значит, о Боге-то? А Он ведь о тебе не забывал. Двое вас. Верующему должно говорить себе так: я люблю Его. Я слышу Его. Я чувствую Присутствие.

— Тяжко мне в их логике. Как всё вокруг покраснело, изверилось, перевернулось, протухло.

— И вот уже храм внутри тебя повержен…

— Так ты ещё и винишь меня, отец? Сурово, по-нашенски, по стыраверски…Зашел на четверток, погреться, называется.

Помолчали. Священник заговорил со вздохом.

— В первый год революции — битком в храме, на литургиях не протолкнуться. Радостно видеть полный приход с привычным порядком. Но кликушествовали, пророчествовали, на исповедях про видения всяческие толковали. Мистицизм веру затмевал. Нынче повсеместно духовная жизнь замерла, прихожан поубавилось. Одни старухи-богомолки исправно ходят. Унылая малолюдность повсюду. Очень не хватает прежней сложности. Невероятно всё просто вокруг. Всё Божье как будто бы устранилось. Ну и чтоже? Должно ли происходящее повергать меня в отчаяние? Но гляжу я на древних старух — у них-то не искоренить. У вас всё быстро-быстро перевернулось. А у старух — нет.

Вернулись профессор с хозяйкой. Евсиков заметил хмурые лица гостей и отведенные взгляды, проследил, как тётка расставляет блюда с закуской. Пытался усадить и её за стол. Но Прасковья Пална ни в какую: «Пойду у малого сердечка погреюсь, ребячий сон посторожу». Хозяин застолья достал из буфета ополовиненный графин с яблочной чачей и снова вытащил часы из кармана жилетки. Помолились.

— Ангела за трапезой.

— Невидимо предстоит.

— Кулебяка у нас хоть и с капустой да на хлопковом масле, а всё же сытно и вкусно. Волованы с селедкой тётка славно готовит. Лазарет мне карточку продовольственную даёт, и сын в своем фольварке получает паёк. Жить можно, не бедствуем пока.

— Мне их хлеб поперёк горла. Я инженер. Не стар ещё. Работаю за совесть. Почему я должен получать по карточкам или заборной книжке?

— А мне не зазорно, дорогой Николай Николаич. Как пользовал людей, так и продолжаю. А Советы считаю досадным условием, временным недоразумением. Много знакомых сбежало. Те же Лантратовы, едва война началась. И мне бежать? Мне, мирному доктору, ничего не грозит при самой свирепой власти. Дело делаю, но не на чьей-то стороне.

— Затащат.

— Почему же, Роман Антонович, непременно затащат? Есть свобода, вступать или не вступать в их партию.

— Видимость.

— Соглашусь с о. Антонием. Затащат, загонят. Нынче уже есть перебежчики, от нас, да к тем перебежали. Вот хоть бы Вашутина взять. Платон Платоныч с большевиками рука об руку и в храм ходить продолжает. Ведь ходит в храм-то?

— Ходит.

— А вы принимаете?

— Принимаем.

— А я вот, может, потому и не хожу. Мне красные рожи всюду мерещатся. Хоть в храме не видеть их. Так нет же. Там Вашутин с его вечным: «и то-то, и то-то, так вот так». На каждом шагу идиотские хари — и ветеринар тот, Черпаков, не кажется так отвратителен. Хотя сто лет его не видел и столько же и не видеть.

— Николай Николаич, злобным ты стал. У меня в лазарете больных всяких достает. И что? На койке палатной или на столе хирургическом спрашивать, какой он масти? Жить надо дальше. Не посматривать издалека, а делать то очередное дело, какое жизнь тебе подбросила. Всё временно. Всё преходяще. Погоди еще: владеют городом, а помирают голодом.

— Может, затем и пришёл, послушать, как вы спасаетесь.

— Выпьем-ка по первой, гости дорогие.

— Спаси Христос! Вот объясните мне, техническому человеку, мужи умные. Каждое поколение спрашивает у предыдущего: как же вы упустили? Что же не поднялись? Хотя сами-то от калош отказаться не готовы. Тень хаоса давно надвигалась на отечество… И ведь мы видели, замечали ее манки, знаки, приметы. Но надеялись, авось, не с нами, с кем-то другим. Теперь вынуждены жить в своей стране и чувствовать себя чужими, каково?

— А когда мы изгоями не были? Нам ли привыкать, — Перминов отклонился на стуле и взглянул на своих собеседников, как смотрят при первом знакомстве. — И в мыслях моих один вопрос: не носитель ли бациллы большевизма русский человек?

— Я — лекарь. Заглядываю в человеческий организм, а там система капиллярная одинаковая. И органа такого — большевизм — не наблюдается. Но иной раз спрошу себя, в России ли я? Люди те же, а страна другая. Осатанелая.

— Вот зачем мы водопроводы строили, акведуки, попечительские советы вводили, богоприимные дома затевали, музеи… Кто империю проклял? Зачем всё было? Музей изящных искусств сам Государь Император открывал. Общества трудолюбия придумывали. Сказывали, даже подземку в Москве заложить собрались, проект утвержден на самом высшем уровне. На выставке парижской по фаянсу первые места занимали. Матвей Сидорович — «король фарфора». Россию славили. Да пальцев не хватает хорошие дела вспоминать… Кому нынче? Прахом? Скажи, отец.

— Чада любезные, сам я в раздрае. Но сомнения мои не губительны, не разрушительны для души. Бог милостивей человека. Человек — жесточее Бога. И вера крепкая дает мне объяснения, и обещание спасения, и силы дает. Вот нынешняя власть достаток одних ставит в вину, в причину бедности других. Я дам вам пример. Помните такого домовладельца Солодовникова? Плюшкиным прозывали, не жаловала его Москва.

— В его доме нынче на квартире живу. В семейной половине, а другие полдома холостякам отданы.

— Вот-вот, от скареды и то городу перепало. Ничего с собой не унёс. Богатство одного отходит многим. Или вот другой купец нашей веры — Солдатёнков. Первый барыш в двадцать тысяч серебром отослал в долговую тюрьму за должников, коих и знать не знал. Потом стал накапливать. Достаток ныне хулим, поругаем и преследуем. Но он же для гонителей есть грубый соблазн, предмет вожделения, искус. Христос учил: отдай свое. Большевики учат: чужое присвой. Да и разве в обеспеченности есть радость жить?

Роман Антонович переложил лестовку в левую руку и продолжил.

— Вот вам, вероятно, чудно: предстоятель, а про капиталы рассуждает. Но мнение мое таково: грех отрицать неравенство и насаждать общие разряды жизни. Перед Богом мы все равны, а между собой нет. Ведь никогда не сравнишь исповедника Аввакума с безбожником Ванькой Пупырь-Летит. И в Воинстве Небесном нет равенства: архистратиги над ангелами стоят. Силой духа мы разнимся, мыслью и притерпелостью к подлому. «Ученик не выше учителя, и слуга не выше господина своего».

— Роман Антонович, почему они перешагнули, а мы совестимся?

— Рад бы ошибиться, Никола. Но тут кто дальше от Бога, у кого пуповины с Богом нет

— Так которые же победят?

— А те, кому оглядываться не на кого. Те, что думают меньше.

— У них не болит ничего. Болеть нечему.

— Столько в России умов. Почему всё же развал? — Леонтий Петрович адресовал вопрос обоим своим гостям, но ни от одного не ожидал ответа.

— А единения нету, — откликнулся Колчин. — Все в теории знают, что надо делать, и солдаты, и студенты, и политики, и кадеты, и анархисты с монархистами. Все идут к одному идеалу — счастью и справедливости — только в разные стороны.

Помолчали. Выпили по второй стопке. Колчин первым прервал тяжёлую паузу.

— Великое чувство любовь к Родине. Но какую Родину, по-вашему, я любить должен? Русь взрастила и гонителей и гонимых. Непостижимо, неподъемно уму моему малому. Нету у меня нынче ни любви, ни Родины. Кругом оплевано и поругано. И ведь гонит лучших: мастеровых, деловитых, зажиточных. Творцов гонит. Что останется? Пустошь… И кто гонит? Кто жжет, кто рушит? Тот самый мужик. Строитель и есть губитель! Ничего не ценит. Не барина загубит, себя загубит. Империю! Дурак народ. Как не видит обману? Я человек дела, я без дела не могу. А у меня дело отымают.

— И чего ж не отнять, не обидеть? Так и Христа проткнули копьем. Господа-то у них нет. На кого обернутся? Расточительна Русь, своих детей губит…

— Жить стыдно. Как мы допустили?

— А я вам скажу как…

— Нет, я вам скажу, гости мои бесценные, с чего все началось. А началось, когда все промолчали против замены веры. Вот тогда, двести лет назад! Ведь ересь пропустили, переписали требники, заутреню по-другому чину завели и вечерню, двуперстие в щепоть сложили… Не мы еретики, а нас анафеме предали. Они есть сектанты, кто от веры старой отшатнулся, не мы. Еретики и раскольники они потому, что вчера ещё в нашей вере молились, вчера родителей своих хоронили по обычаю предков. А сегодня вдруг тот обычай объявили неправильным. Так значит, и мать, и отца прокляли, крестившихся двуеперстием?! И все смолчали. Стали жить дальше, лямку тянуть. Окромя горстки смельчаков, гонения принявших, принявших всесожжение.

— Тогда промолчали, так и нынче промолчат… Целая страна молчунов! Церковь звала, но мир что вода, пошумит, да разойдется. Правду искать на земле стоит немалой крови. Прав дорогой наш хозяин, с раскола пошло. От себя отказались. Тогда они души людские переписали, не токо же книжки. Гроб открытый — гортань их. Языками своими обманывали.

— Ну, Никола, нынче новые книжки пишут. Что не день, то декрет. Социалисты — большие фантазеры, самоучки-книжники, далекие от дела, от производства.

— Как погляжу, книжные люди не брезгают и расстреливать?! Безбожие — нынче религия.

Священник едва договорил, как в передней заливисто-молодецки затрезвонил звонок. Профессор сразу просветлел лицом: так громко умел прийти только его сын. И хоть с Лавром радостно обнялись сразу на входе, без нагоняя Евсу не обошлось. Отец, бранясь, потащил сына к тётке на кухню, где ярче прихожей горел свет: «Раскрасавец!».

— Ллантратов, Вы вот сюда, через проходную в столовую. Я ммигом. Только закажу ттётушке консоме диабль-пай и ппудинг нессельроде.

Из кухни послышались тёткины причитания. Идя в полумраке проходной комнаты на свет и голоса за портьерой, Лавр приметил, в углу на кровати кто-то зашевелился, забормотал. Всматриваясь в темноту, подошел, наклонился. Ребенок сонными глазами смотрел на него.

— Мама?

И тут же снова рыжей головенкой припал к подушке и, казалось, уже крепко спал, не просыпаясь. Лавру померещилось, будто он сам, желторотик, в своем доме, в своей кроватке видит сон о матери. На стуле возле висел кафтанчик, рядом лежала скуфейка.

— Вы что ттут? — налетел Костик.

— Тсс! А говорил, не обручен. У самого сын растет.

— А… у нас Толик, ссынишка иерея.

— Ну как там?

— Ррёбра целы. А ррука и челюсть заживут.

Лавр подошёл под благословение. Поцеловал священника в левое плечо. Отец Антоний тыкнул его пальцами в лоб и по макушке пристукнул, как осерчав. После приветствий и первых расспросов, помолясь, «ядят нищие и насытятся, и восхвалят Господа взыскающи Его, жива будут сердца их в век века», снова уселись за стол. В одном торце восседал Перминов, в другом — хозяин, по длинные стороны сели Костик с Лавром и инженер Колчин. Он и начал разговор, как обычно.

— Что там? Те еще?

— Тте.

— Они не торопятся, — вслед за другом откликнулся Лавр.

— Дело-то, похоже, невозвратное, — подтвердил Колчин

— Времена дико смотрят, — заключил священник.

— Как знать, как знать. И потопа Ной не ждал. Вот и я не ждал, а какой нынче четверток! Собираемся в круг! — профессор радостно передавал тарелки с ботвниньей, разливаемой Прасковьей Палной из фарфоровой супницы. — Присаживайся, тётушка, порадуемся вместе.

— Не серчай, Леонтий, к дитю пойду.

Старушка вышла. Убрали стопки и разлили теперь уже по бокалам красное вино.

— Ради встречи. С праздником! С четвергом!

— С четвергом!

— А чего бороды отпустили, молодёжь? Сынами вроде не обзавелись?

— Сынов не сскоро родить.

— А ты зачем вернулся-то? — в лоб спросил Колчин у Лавра.

— Как объяснишь… Мучило ощущение, будто там чего-то важного не сделаю. Тут нужнее.

— А… Наполеона убить! Сидел бы в своем хуторе возле могилок. Целее был бы — Лантратовская гордость. Своим умом прожить хотите, умники?

— Гордость не гордыня.

— Чего Ввы накидываетесь? Лично я считаю, ввсе мы нужны для одного ддела. Затем тебя нне существует.

— Костик, защита не требуется. Сам за себя отвечу.

— Тоже мне, защитник разукрашенный. За что бился?

— За ббалерину.

— Ух ты…форс давишь. Похвально.

— Так почему же я зря вернулся?

— На рожон лезете. Сын у меня такой же, старший. Большой ты стал, Лавр Лантратов, красивый, тихий, глаза вот яркие, синие. Вдумчивые глаза. И сила в тебе есть, трудно не заметить. И всё же зря вернулся.

— Как приехал, к Вашему дому ходил. Но окон не знаю.

— Вряд ли бы и застал. Нынче гончая я. Ношусь между Алексеевской насосной станцией, Катенькиным акведуком, Крестовскими водонапорками. По четыре-пять километров от одной до другой. Где на перекладных, а где вот на этих вот двух. Сапог всю седмицу не снимаю. Иной раз и сплю в сапогах. Положиться-то не на кого. Старые кадры кто арестован, кто на войне сгиб, кто бежал от красной сыпи. А новые ничего не смыслят в инженерном деле. Агитировать да митинговать здоровы.

— У нас в Аптекарском ппохоже. Уткина пприслали, ппоставили заведующим оранжереей. Он раньше стригольником ббыл в цирюльне и даже не слышал о ботанических очерках Кайгородова или «обмене веществ» Фаминцына. Его ппролетарским руководством загублены редкие экземпляры бромелиевых. Вытоптан бельведер сортовых гортензий. Колодец в центре сада засыпан, ттащите воду с тылов, чем неудобнее, тем ближе к пролетарской пполитике. Мы по ночам, по нерабочим дням ссамое ценное выкапываем, пересаживаем, по домам ппрячем. Уткин желает сделать из Аптекарского огорода самый ббольшой в мире климатрон, остров будущего или грандиозный стадион. Очковтирательствующий тип.

— Так ты в Аптекарском подвизался? Я же заглядывал туда.

— Пплачевное состояние. Видел?

— Видел. И всюду также. С магазинов старые вывески отодрали и кругом обшарпанные стенки. Будто сразу весь город в ремонте.

— Казалось бы, чего жалеем? Трубы, пальмы, стены, заборы. Но вот и у нас в Шереметьевском лазарете медикаментов всё меньше. Нуждающихся в них преогромное число. И, говорят, ожидается ещё большее количество жертв. Так и хочется сказать кому-то там за башнями кремлевскими: закройте заводы, каучуковый, бойный, салотопленный, кирпичный. Все заводы закройте. И выпускайте только корпию на марлю. Одну только корпию.

— Разлагается Россия, Леонтий Петрович. Встала Русь. Гниём. Как говорится, сгнила раньше, чем созрела.

— Не так линейно, Никола, — предостерёг Перминов. — Большевики безусловно победили. Но Россия за Богом.

— Однако неразбериха. Толковых докторов рассчитали, как классово чуждых. Приходится бегать из отделения в отделение. Меня учит лечить большевик, получивший знания в остроге! Каково?! Бывший каторжанин Штольцер набрал себе свору приспешников. Прежде не приходилось видеть такого скотства в человеке. Один там выдающийся тип — Полуиванов. Подготовил памятку, обязывающую персонал прислушиваться к разговорам больных и их родственников на тему критики Советской власти. Каково, я вас спрашиваю? А мне выговаривают за вероисповедание и принадлежность к крепкой вере. Я им обоим поставил вопрос: как влияет двуеперстие на то, в какой руке я стетоскоп держу? Ничего толкового не услышал, да и не полагал услышать. А оскомина осталась: будто ты другого сорта. Для них — безбожников-коммунистов — понятнее атеиствующий. А старообрядца оне окромя как «дырником» да «капитоном» и не зовут. Впрочем, что там мои оскомины — детские слёзы. Тут на углу Моховой…

— Это напротив «моховой площадки»? Где бывший экзерциргауз? Давно не заглядывал туда.

— И теперь не заглянешь. Заместо экзерциргауза правительственный гараж. На углу Моховой встретился с Войно-Ясенецким, вот где горе. Валентин Феликсович на несколько дней в Москву по делам. Седой, старый. А мы ведь почти ровесники. Сдается мне, затравили светило. Он свою недавнюю статью о методе перевязки артерий поместил в «Deutsche Zeitschrift». За ту статью, должно, товарищи и мстят. Такого масштабного человека губят. У него колоссальный опыт по борьбе с пандемией! Ещё с 1905-го, когда и холера развернулась, и оспа, и тиф. Он пишет очерки по гнойной хирургии, увлечён с головою. Грандиозная вещь могла бы выйти. Да ведь загубят. И подобной бестолковщины кругом полно.

— Папа, ппессимизм не способствует пищеварению.

— Да, друзья мои, выпьем ещё по одной. Берег для случая. Вот нынче случай и настал. Великолепное французское Го-Брион. Правда, его лучше бы не ботвиньей закусывать. Со встречей!

— Со встречей!

— И за бборьбу! Идем в протест!

— Я не указ вам, но герои не созывают на подвиг. Они молча сами на него идут.

— И ввсё же, Николай Николаич, не отходить! Нне играть в пподдавки.

— Таких наивных первыми в расход.

— Никола, злобнее ты сделался. Не пугай мальчиков. Мы при разных властях пожили. Нам интересно продлить, сравнить, увидать, что станется. Им важно, чем и как жить нынче.

— А чем? Мы прежде рядились с никонианами, чья правда выше, чья вера из начал вышла. А пришёл красный петух и курицу заклевал, яйца вдребезги разбил. И выбирать нечего.

— Ничего не кончилось. Сынам нашим всё одно выбираться на путь свой. Я вот желал Константина по врачебной части определить. Не случилось.

— Что же ты, Котька, в лекари не пошел? — Лавр открыто улыбался другу.

— Рродственной благотворительности боялся.

— Буржуйские у вас предрассудки. А товарищи не стесняются протекций. У нас на насосной станции в главных ремонтных мастерских старик Хрящев слесарем трудился. А нынче собрали всякий сброд и над всем производством поставлен соглядатаем сынок того слесаря — Ким Хрящев.

— Гугнивый? — Лавр даже вперед подался от неожиданности, тоненько задребезжали бокалы. — Федька?

— Эй, не налегай, здоров стал. Говорят тебе, Ким Хрящев. Может, имя сменил. Нынче модно. В деле инженерном ничегошеньки не соображает. Зато ходит в кожанке с ленточкой красной в петлице. Из-под картуза чуб на глаза свисает. Председатель Технической коллегии и местного комитета. Управляет он, управляльщик. Без его слова ступить никуда нельзя. Вчера не дал мне звонок сделать из моего же кабинета. Пришлось с водокачки бежать на Сухареву водонапорную, чтобы дать распоряжение в два слова. Там резервуары давно ликвидировали, а компрессоры стоят.

— Да как же? Старейшего работника и сместили?

— Чуба не отрастил.

— А чего Вы вволнуетесь? Может, дать им обгадиться?

— Мальчишка! Сообрази узел: Мытищинский водопровод, акведук на Яузе, Алексеевская водокачка, Крестовские водонапорные и Сухарева башня. Паровые насосы, компрессорная станция, контрольный водомерный пункт — мощь! Сбой в одном отрезке, и полгорода без воды.

Колчин шумно выдохнул и продолжил.

— По правде, и у самого такие мыслишки бегали: глаза закрыть. Думал, всё кончилось, кончилось. Но страшные слова — саботаж и контрреволюция. А того страшнее…

Колчин снова вздохнул и взглянул на священника. Протоиерей смотрел мимо него, будто безучастен к разговору. Но вся его поза в сосредоточенности своей выдавала крайнюю степень внимания.

— Застрелиться хотел. Стыдно жить. Ежедневный страх разъедает сердце. Мощности встанут и крах: Москва без воды в зиму. Долг. Кто на меня его взвалил? Да, никто. А этот «Тяпляпстрой» всё митингует и собранья проводит: кого выдвинуть, кого задвинуть, как у Бахрушинского приюта зданьице оттяпать, как профсоюзные взносы с работяг собрать. Тьфу… Виноват я, о. Антоний, грешен. Но душу свою я им не отдам.

— А я считал, мне хуже всех… После смерти супруги тоска невыразимая. Дошло дело до слез. Переменили жительство. Как же мы не чутки к чужому горю! Господь в нас дух раздувал, а мы все — тёплые.

В прихожей слабо тренькнул звонок. Переглянулись. Послышалось? И снова вкрадчиво: треньк. В глазах один вопрос: кого Бог под ночь принес. Чуть замешкавшегося племянника в дверях столовой придержала тётка несколько изумленным выражением лица.

— Я упредила, профессор на дому не принимает. А он, не раздевшись…

— А я по частному случаю, — возразил из-за плеча хозяйки густой баритон.

В прихожую протиснулся худощавый мужчина, вымокший под дождём. Хозяйка удалилась: разбирайтесь сами. За стенкой всхлипнул ребенок. Профессор молча предложил пройти.

— Приветствие моё собранию. Дождь, знаете ли. Последний зонтик утерял.

— А у вас всё теперь последнее, — не преминул заметить Колчин. — Жизнь донашиваете и новой не достать.

Подсчитав в уме, сколько не принимал у себя Черпакова, поди около двух лет, профессор опамятовался и пригласил позднего гостя к столу. Гость повесил на спинку стула плащ и, не заставив просить дважды, уселся возле Колчина, напротив Лавра.

— Но как хорошо у вас тут! За чаем и вином, при лампе. Мягкий свет. Белые скатерти. Такая полная жизни картина, почти идиллия. Только без дам и водочка не забирает. Согласитесь, из всех нынешних странгуляций тяжелее всего снести отсутствие прислуги и профур.

— Истинное безверие! — настоятель отсел от стола в кресло-бержер.

— Я, собственно, по делу-с, — принялся извиняться Черпаков в ответ на опустившуюся над столом тишину и выложил на стол цибик с этикеткой «В.Перлов с сыновьями». — Вот и чаю перловского прихватил. По случаю достал, настоящего, довоенного. Через важного человека. «Инжень, серебряные иголки».

— Теперь все довоенное. Всё бывшее кругом. Нынешнего-то у вас нетути! Не создали! — не унимался Колчин. — И мы все бывшие… Не люди, а чердачный хлам.

Черпаков не поддавался.

— У Перловых не всё конфисковали ещё. Как на Первой Мещанской лавку закрыли, остался магазин на Мясницкой, ныне Первомайская. Старшие сыновья за границу галопировали. Приказчики приторговывают на свой карман. Теперь вот пролетарии свое «Чайное Товарищество» открыли.

Едва договорив, принялся жадно запихивать в рот остатки кулебяки. С полным ртом промычал «за здравие», подняв бокал красного, предложенный профессором. Дожёвывая, вскочил и двинулся вкруг стола, оглядывая убранство столовой. Все услышали не вписывающийся в обстановку, чужеродный запах; но ещё не определили, чему приписать его происхождение.

— А я вас по записке сыскал… Здесь потеснее будет. Комнат в пять квартирка-то, а то и в четыре. Некомильфотно. В новом стиле, так сказать…демократическом. Ну так-то и лучше, не уплотнят, если достаточно народу проживает. Ребеночек к тому же. Внучок Ваш? А сын подрос, возмужал. А… вот и Лантратовых сынок. Не узнать. Разве по взгляду. Всё так же неприрученно глядите, как лис-корсак. Да, бежит времечко, прошлые дети — бородачи! Слыхал, уехали Лантратовы, стало быть, вернулись. Вот так новость! Сейчас все уезжают. Бегут с корабля, а вы на трап лезете?

— Да, присядьте Вы. Будет волчком вертеться… — одёрнул хозяин, видя, как остальные крутят шеями вслед непоседливому гостю, приглядываясь к человеку, но не поддерживая разговора.

Все подметили некоторые перемены в Черпакове: заметное похудение, словно бы вытянувшийся череп, больше прежнего оттопырившиеся уши, особенно одно — вислое к низу, взгляд перескакивающий, скользящий. Весь его облик слегка полинял и выцвел, убавилось вертлявости. Голос остался прежним, густым и насыщенным, но обрёл заискивающие ноты. В жестах и движении оставался театральный эффект, расчёт на публику. И всё же, что-то не то, не то. Будто даже театральщина дается с трудом: вместо солиста-доместика ужимки игры каботина.

— Вошел, не поклонившись вашим образам. А могу и теперь соблюсти, так сказать.

Черпаков повернулся в красный угол и принял нарочито подобострастную позу.

— Оставьте, — строго оборвал Евсиков-старший.

Присев, Черпаков тут же вскочил.

— Анекдот слышали? Сидят за одним столом никонианин, старовер и безбожник… Ээ…, пожалуй, в другой раз расскажу. Сколько новостей восхитительных накопилось, не поверите!

— Кадушкой сырой пахнет, — заёрзал вдруг Колчин.

— Шубинского помните? Да и как не помнить. Имущество его изъято, имения национализированы в доход новой власти. Усадьбу ему одну оставили, ну, не усадьбу, три комнаты…и прислугу позволили, но не из своих…от Советов кто-то. Так бежал! Бежал-с! А ведь приготовлял революцию, вот своими оправданиями стачек — приготовлял! Щадил каракозовых.

— Распаренным березовым листом, — поддержал Колчина профессор.

— Сафо нынче играет старух: боярыню Мамелфу Димитровну, княжну Плавутину-Плавунцову. Из усадьбы её не выселили, но уплотнили. Живёт в коммуналке с работниками канатной фабрики. Павлинов — в отставке, в изгнании, в забвении.

— Или дубовым.

— Антрепренёрша Магдалина Неёлова из ревности застрелила своего друга-артиста. Да, вот ведь как, не все Магдалины — мироносицы.

— Дубовый не пахнет.

— Карзинкина сняли с директоров Ярославской мануфактуры. Предложили ему место помощника бухгалтера в его же собственном деле. Ну, что за фортель?!

— Тимьяном ннесёт.

— Рязань воюет с Коломной, Туголуково с Жердевкой. Жесточайшие войны местного разлива. Хи-хи…

— Веником банным.

— У Лямина-ткача городской дом и дачу в Сокольничей роще отобрали без возмещения убытков.

— Оппределенно веником!

— Говорят, председатель ихнего ЦИКа Аарон Свердлов прежде фармацией занимался. Нынче правят фармацевтики.

— Травят?!

— Правят! Что в ступах толкут? Хи-хи…

— Коллега, а Вы сами-то на какой ниве трудитесь? Домашних животных в городе поубавилось. Есть ли нынче хлеб у коновалов?

— И верно, ветеринария в упадке. Но свезло достать прекраснейшее место! Нынче служу санитарным врачом в банно-прачечном заведении. Не прибыльно, но почётно. И продовольственною карточкою обеспечен, и уважением. Да-с.

— Банно-прачечное заведение? Забавная конфигурация. Удается, стало быть, ладить с новой властью?

— Говорят, большевики скоро лопнут. А по мне так один чёрт, только бы сидел крепко.

— Антихрист так антихрист?! Хай гирше, та инше? Ослиное мышление.

— Погоди, Николай Николаич, дай товарищу высказаться.

— Я не знал, как вас фраппирую. Но от бесконечных перемен власти можно умом тронуться. Советы так Советы. По слухам, на фронтах у красных всё шатко, господа. Глядишь, к весне сойдет пелена. Вместе с талым снегом-с. Вот недавно к Троице в Листах на лафетах гробы свезли. Народ бегал глазеть, и я не преминул. Лежат комиссарики не красненькие, а синенькие, с пустыми глазницами, с губами рваными, как пакля. Хи-хи.

— Надеешься, значит, апологет? Третью весну ждёшь? Но кто им сочувствует? На чем держатся который год? Кого ни спросишь, все против. А большевики на престоле.

— Спасительная чума. Отпадут они струпьями, я вам как ветврач говорю.

— А заслужили мы свет? — глухо из полумрака откликнулся настоятель.

— А если и сойдут весною, с чем останемся? — горячился заведённый Колчин. — С фекалиями? С оборотнями? С нехристями? Точно живем в Средние века, а не в эпоху цивилизованности. Да, впрочем, стыдно говорить о прогрессе, когда всё вокруг загажено. Потихоньку лишаемся культурных приобретений для здоровой жизни. Зубного порошка не найти! А на базаре он за баснословные деньги. Мела в стране нет, я вас спрашиваю? В ваших красных банях помыться — мука и разорение. В очереди отстоишь три часа. На вход — такса, на стрижку ногтей — такса, на выдачу огрызка мыла — такса. Получи номерок на мойку, номерок на парилку, номерок в раздевалку. Всю страну в очередь поставили! Стоят мужики да бабы с талончиками, узелками и чемоданчиками, как котомники последние. Штамп тебе в паспорт хрясь: помыт. А ты вон иди, ты третьего дня мылся. Скоро и канализации лишат, опять на жёрдочке над ямой выгребной висеть будем. В обывательских головах горожан ад устроят, где ничего помимо низменных забот не удержится. Одни только нужники искать станем.

— Мысль наглядная: низвергнуть, заставить человечишка радоваться любому всему. Но, Николай Николаич, будь осторожнее.

— Господа, я не из ВЧК, при мне можно. Хотя агента одного знаю лично. Варфоломеев. По прозвищу «Капитан». В баню к нам ходит мыться. Хи-хи. Требует у банщиков особым образом тимьян запаривать. И под лицо ему кладут на массаже. Товарищи прибрали банный вопрос к рукам. Услуги-с. Выгодно. А знаете, как ВЧК растолковывается? А вот как: век человека короток. Так что имею возможность обеспечить банным ордером и составить протекцию на омовение. Хи-хи…

— Хоть в шайку ко мне не лезьте! Где есть мыло, дело должно быть чистым. Не ходил в ваши бани и не загоните. Грязно там…

— На какую грязь намекаете? Не сексот. Приходите. И вашу кержачью кожу отмоют, попарят первый класс!

— Да он глуп!

— Оскорбляете? Теперь всех уровняли. И бывший кобелиный доктор не ниже инженеров.

— На таких и держатся большевички: глупых и беспринципных.

— Профессор, мне на дверь указывают. Проводите!

Евсиков-старший поспешно вышел из-за стола вслед за выскочившим без поклона Черпаковым.

— Вот тебе и четверток, — подытожил Лавр.

— Пподстрекатель?

— Провокатор? Новый человек? Нет. Попрыгунчик. Перепрыжкин. Любопытен, так как пованивает. Всё вонюченькое притягивает, не можешь не приоткрыть.

— Нелепая дурашливость. Гебефреник, — предположил профессор, вернувшийся с тенью озабоченности на лице, — Но напрасно всё же, напрасно ты, Николай.

За поздним часом, не сойдясь во мнении, разошлись. Прасковья Пална не дозволила будить Толика. Условились возвернуть ребенка назавтра к обедне. Провожая настоятеля, Лавр решился в дверях задать вопрос. Сегодняшним утром он входил к щепотникам, в нововерческий храм, искал среди погорельцев в закопченной церкви «Петра и Павла» своих: брата молочного и кормилицу. Священник цепко взглянул в глаза спросившему, как душу встряхнул, ответил: «Таковым не замирщишься. Что ставится в свет, становится светом». Шагнул было прочь и вдруг вернулся из задверной темноты: «Где Господь, спрашиваешь? Господь во храме Своём святом». И вышел в ночь. А у Лавра заныла макушка. Вот ведь какое дело, взял человек и просто вышел в темноту. Ушёл, а осталось ощущение чего-то значительного, как ливень, как снега. Тут же простился и Колчин.

Профессор вызвался помочь с разборкой следов застолья; Феня, приходящая прислуга, объявится не раньше девяти утра. Но урезоненный тёткой отправился спать. Перебирая под хмельком все события вечера: от сыновьего расквашенного лица до ссоры и досадной просьбы, задремал быстро. Как далеки и бесполезны казались теперь «восхитительные новости» Черпакова, из жизни невозвратной, будто бы уже не имевшей к ним никакого отношения.

Лавр и Евс спать не собирались. Жалко времени на сон. Всё же в комнате у Константина устроили Лавру постель, на какой тот еле поместился.

— Ллаврик, а пправду скажи, чего всё-таки ввернулся.

— Закопали колодцы?

— Ззакопали.

— Вернулся откапывать те, что отец вырыл.

— Да, вот и я всё приключений жждал. Скучно было, благополучие развращает. Теперь грянуло. Жживёшь…не понимаешь…чего Время от тебя ххочет…

Говорили долго, Котька сдался первым и перед рассветом уснул крепко, постанывая и вздыхая, но не ворочаясь. И как внезапно Коська объявился, будто ниоткуда, после находки с пожара. Просто вывалился из-за забора. Вот тебе «не гаси огонёк-то». Долго всматривался в квадрат окна, меняющий цвет. Но белого так и не дождался, сморило. Из темноты комнаты унесся куда-то в ещё большую кромешную темноту.

Колчин проводил священника до полдороги, на Первой Мещанской распрощались. Вернулся домой за полночь в бравурном настроении, словно не со старыми знакомыми, а с близкой родней повидался, словно кровь обновил. Нет, рано в расход, рано. Гнать постыдные мысли. Отбросить напрочь. Отец Антоний обещал подыскать в помощь человека из простых, но толкового и добродетельного. Надежных рук не хватает, сердца надежного. И теплом встречи отодвинулась на один вечер тревога за жену и сыновей, оказавшихся в Крыму, отрезанных линией фронтовой между белыми и красными. Что сбивает человека с ног необратимо: разруха жизни революцией или разруха личной жизни? И то, и другое губительно. И всё же, и всё же стоит ждать от Бога нечаянной радости.

Но более всех свиданию радовался Черпаков. Его не задевали насмешки инженера, ухмылки молокососов и даже откровенная негация попа не трогала. Он шёл пешком по ночному городу, довольно похохатывая: получил задаток от важной персоны с уговором, ежели устроит негласную аудиенцию у профессора на дому, получит вторую часть оговоренной суммы. Профессор согласился принять инкогнито.

Ранним утром Прасковья Пална собрала племяннику завтрак с собой. Евсиков-старший встал в приподнятом духе. Торопился в лазарет, прислушиваясь к звукам за окном в ожидании казённого тарантаса. Возница Полуторапавлов, старикашка, издавна работавший при лазарете, всякий раз подъезжал точно в срок. Как старик угадывал время, не имея часов, для профессора оставалось загадкой. Перед выходом взглянул на троих спящих мальчиков, сердце умилилось. И сверкнула мыслишка, а может, и нет никаких Советов, может, наваждение, морок накатил. Боже, Боже, было бы так! Но тут же будто кто задёрнул плотные шторы, и свет чаяний погас. Вспомнились Штольцер, Полуиванов, Черпаков. Хоть Черпаков и нездоровый человек, а прав кое в чём. Ведь вопреки навязываемому мировому пролетарскому счастью для каждого всё же имеет превышающее значение его маленькое обывательское счастье. Тихий свет елейника. Бархатная скатерть с золотой канителью. Фарфоровая чашка с пасторалью. Венские стулья вокруг стола. И чтоб ни одного пустого. Не в вещах дело, но в том, что они не дают забыть. Удовлетворение ищи в себе. В душе твоей есть мир древний, самородковый, смарагдовый мир, намного весомей и значимей навязываемой коллективности и общественности текущей жизни.

Перед выходом оставил записку сыну: «Сударь, Вы под домашним арестом. Вам строжайше предписывается постельный режим. Лантратова надолго не отпускайте. Феню отправьте с упреждением в Аптекарский.

P. S.: на буфете две контрамарки, Черпаков навязал».

Когда профессор в шевиотовом пальто с саквояжем в руке спускался по лестнице парадного, спину его догнал тёткин вопрос:

— А чего вечор банщик-то приходил?

— Банщик?

— Ну да. Сосед кумы моей из Левоновой пустыши. В Ржевских банях спины трёт.

Будто вовсе без рессор просипела на мостовой подоспевшая лазаретская пролётка. Профессор собрался было расспросить в подробностях, но, не ответив, махнул рукой и быстрым шагом прошёл к экипажу.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я