Лист лавровый в пищу не употребляется…

Галина Калинкина, 2023

"Лист лавровый в пищу не употребляется", роман-надежда – сага о старообрядцах, но и не только. Он о людях верующих и неверующих, об атеистах и надеющихся; мир рушится, а герои пытаются сохранить веру и себя – главное, своего держаться, чтобы не происходило. Роман-надежда – это гимн честным и правильным.Герой и его окружение в «нестыкующихся эпохах» соотносятся не с законами установленного режима, а с замыслом Вечности: «правда давно найдена». Развал родового гнезда и сохранение своего «я» людьми с упрямством в морали становится условием человеческого самоосуществления в искорёженном мире. Среди «снеговой борьбы», разборов реквизированных коллекций в музее, в очередях приёмника-распределителя, в советском сиротском приюте над каждым из героев, ежедневно делающих свой выбор, идёт невидимый и независимый суд поступков.

Оглавление

4

Рояль под снегом

Оставленные Черпаковым контрамарки давали проход на религиозный диспут в Политехническом музее. Евс, решив непременно послушать полемику двух знаменитых ораторов, несколько дней уговаривал присоединиться отпиравшегося Лавра. К назначенному часу опоздали; в лектории не протолкнуться. Костя тянул шею, вставал на цыпочки. Лавра, на голову возвышавшегося над слушателями, пихали, норовили обойти. Со сцены гремели голоса, вернее один из них разливался обличительно-воинствующе, а другой доносился оправдательно-обескураживающе и едва различимо. Один с упоением набрасывался, другой с неменьшим упоением вступал, по-своему переиначивая сказанное. Публика неистовствовала, и с места, куда втиснулись Лавр с Костиком, не все реплики удавалось расслышать.

— И…бессмертия души с классовой точки зрения.

— Мы же антропологически чужие!

— Сейчас не прения. Не всовывайтесь! Итак, продолжу. В церковной революции лозунг «Пролетарии всех стран соединяйтесь!» вполне жизнеспособен. Да будут же благословенны дни Октября, разбившие рабские узы! Благотворите бедному. Дайте же взаймы Богу вашему!

Зал в очередной раз взорвался овациями и под их грохот с одного из рядов поспешно ушли двое в сермяжных однорядках, так не вязавшихся с выправкой и тонкими чертами мраморной музейности лиц. Костик рванул Лавра за руку и ловко пролез на освободившиеся места. Девушка, сидевшая позади Лавра, попросила поменяться: ей совершенно ничего не разглядеть за рослой фигурой. Нежным лицом, зеленым беретом и кипенно-белой блузой девушка напоминала ландыш. Поменялись. И дальше всё происходящее Лавр видел, как через лесной туман, каким возвращался в город. Не мог понять, к чему, зачем всплыла забытая картинка бестолковой вокзальной сутолоки. И множество голов, плеч, спин впереди сидящих на скамьях лектория напомнили толпу на перроне. Закачалась мамина шляпка, отцов кудрявый затылок, шаг вправо, влево, качается море людское. Качаются дрожки. Качается мир.

Вита сразу признала в рослом юноше потерявшегося мальчика, взобравшегося к ним в экипаж пять лет назад, когда встречали с фронта отца. Теперь ему должно быть лет восемнадцать-двадцать, а на вид даже старше. Те же синие глаза, тогда в них читалась растерянность. И скулы с подбородком тогда не окаймляла бородка, чуть темнее пшеничного отлива волос. Вот она, должно быть, и добавляет возраста. Друг юноши галантно подал руку, представился.

Коротко представляться Костик не умел. Милое девичье лицо приглянулось Евсу, оно казалось незащищенно-детским, что редкость на нынешних женских лицах под красными косынками. На шепчущахся тут же зашикали с соседних рядов, и все вновь увлеклись кипучим спором на кафедре. В прениях выступали архиепископ Илларион и обновленческий священник Вениамин Руденский. Ораторы говорили о повсеместной неврастении, экзальтации в приношении Исусовой молитвы, об искажении пятисотницы, о проблемах богословской академии в свете обновленческой миссии.

С усилием выбравшемуся из вязких воспоминаний Лаврику показалось будто ораторствующий Руденский по-особому смотрит на Ландыша, словно выбрав из переполненного зала девушку в зеленом берете для обращения в свою обновленческую веру. Периодически аудитория взрывалась аплодисментами, поддерживая то одну сторону, то другую, как будто бы разделяя обе позиции или не стоя ни на одной, но ожидая фурора от самого зрелища. Соседка Лавра каждый раз опаздывала, хлопая невпопад. Зато две её подруги даже вскакивали с места со всей ревущей публикой в особо удачных местах речи попа-обновленца.

— Подозрительность церкви ко всему новому есть болезненная подозрительность. Но несущие истину готовы её излечить. Патриарх Тихон изжил себя. Церковь старух надо ломать! Взорвем её изнутри!

Рукоплескания. На некоторых рядах публика вновь повскакивала с мест.

— Староцерковники — цезарепаписты. Тихоновская церковь — музей. Стирая пыль с семисвечника, отодвиньтесь подальше, не то поперхнётесь.

Рукоплескания.

— Вот тут мне подсказывают: антракт!

Публика неодобрительно зашумела. С разных мест послышалось:

— Долой антракт! Не хотим! Продолжать!!

Руденский обернулся на сидящего за столом Иллариона, вальяжно вернулся к трибуне и, холеристически подвывая, призвал:

— Чада! О, чада! Вы только взгляните, мой оппонент раскладывает листочки своей лекции. Судорожно ищет оправдания. Никакие резоны его не оправдают. Старая церковь — мёртвая церковь. Новый человек знает: основа всякой религии есть половое чувство. Старая церковь порочна, она развращает.

Рукоплескания.

— И всё же регламент. Просят передать слово молодому «староцерковнику». Оксюморон.

Руденского проводили с трибуны под аплодисменты. Казалось, затмить произведенное им впечатление невозможно. При выходе архимандрита Илариона на середину с нескольких сторон послышался нестройный свист. Докладчик медлил, перебирал рукопись, вдумчиво всматриваясь в полукруг зала с кафедры. Пауза затягивалась, настаивалась тишина. Наконец, мягким вкрадчивым тоном при полном молчании зала вступил Илларион.

— Лозунги, лозунги… Да, я не стар, впрочем, также, как и содокладчик. Но мои аргументы зрелы. Им почти две тысячи лет.

Рукоплескания.

— Ни одна легенда не имеет такого возраста. Рано или поздно всякая легенда либо рассеивается, либо опровергается, либо затмевается новой и забывается. Но история Христа — Бога-Человека есть хроника событий. И мы свидетели: с нею не происходит ничего подобного.

Рукоплескания.

— И я мог бы сказать, никаких объяснений здесь не требуется, существуют естественные объяснители — сами верующие. Но ведь сейчас ложь ставится перед всем светом! Как тут промолчать? «Живая церковь» пытается оживить «мертвеца». Но как же жив тот «мертвец», вызывавший такие нападки. И как жив тот «мертвец», за которого тут шумели и топали. А многие ли встанут на молитву с вами? Чего вы хотите? Оживить? Привнести новое? Не для того ли, чтоб вслед за социальной революцией провозгласить коммунизацию церковного уклада? Не для того ли, чтоб допустить многоженство священников и вторичные браки?

Свист и топот.

— Взглянем и мы на моего оппонента. Кажется, он нервно крутится на одном месте, кусает ногти, а край его рясы прикрывает мои галоши, те самые, что собирается стянуть у меня.

Рукоплескания.

— Паазвольте…

Руденский резко отступил в сторону, и все действительно разглядели пару галош на полу сцены. Послышался стук, улюлюканье и свист.

— Вот так же живоцерковники хотят стянуть у нашей церкви всё ею приобретенное, вплоть до сана патриарха. Сперва восстановление патриаршества вызывало бурное несогласие с их стороны. Отрицая отрицай. Зачем же теперь они присваивают старые чины и титулы, именуют своего предводителя «Протопресвитером Всея Руси»? На деле же они не патриархи, а пустосвяты. Новопопы пропагандируют новые законы, а церкви старой не покидают. Ведь совсем-то нового на пустом месте создать им не под силу. А вот возвыситься на былом, сплетая совсем уже невозможные вещи, сподручнее. Суть христианства есть страдание и любовь. Но любовь больше полового влечения. Так не напрасно ли граждане-обновленцы навязывают православию развращенность? Ведь само обновленческое движение со всех сторон обвиняется в попрании нравственности. И чем на бесчисленные укоры отвечают новозаконники? А, мол, никто и не обещал пользоваться лишь нравственными средствами. Вот так откровенно подается проповедь беззакония. Воистину бессмертный цинизм.

Рукоплескания.

— В пустой схоластике сохраним ли само православие? Мы в нашей академии преподаем курс обличения социализма. Но его, кажется, вот-вот заставят прекратить. И не без помощи свободной народной церкви, так послушной нынешней власти. Нынче же наблюдаем: каракозовщина, революционный ураган, распадающийся круг богослужения, Слово Божие ныне не проповедуется, отрицается бессмертие, утрачивается благородство, дети охулиганились… Но нам ли унывать? Что было, то и будет. Поколеблемся, значит, веру потеряем. Церковь возвышается, когда её поругают. А по живоцерковникам… Не надо их бояться, не надо и жалеть. Узурпаторы не вызывают жалости. Их надо учить азбуке веры. Им нужно объяснять про отмирные и неотмирные блага. Может быть, тогда прекратят присваивать чужие галоши и чужие истины.

Зал рукоплескал.

— И в заключение хочется предварить скорое отступление товарищей-обновленцев от их догматов. Побегут, галоши теряя. И куда кинутся? К властям? К пастве? Нигде их не примут. И только церковь, только старая, поругаемая ими, держащая ныне нападки белая церковь примет красных попов. Товарищ Руденский, я не стану призывать на Вашу голову анафему. Я готов принять Вашу исповедь и отпустить грехи перед Богом.

Минута тишины. И дружные хлопки. Зал снова неистовствовал.

Диспут начался в восемь вечера и длился почти четыре часа. После окончания шумно расходились, спорили, чья же победа. Сплошной гомон и взволнованные лица кругом. Ночь. Редкие моторы. Кое-где в центре горят электрические фонари, оставив газовые окраине.

На улице знакомились впятером.

— Кконстантин.

— А это Диночка и Мушка.

— Дина Таланова.

— Подснежникова Милица. Мушка.

— Вита.

— Лавр Лантратов. А мне лицо Ваше…как будто… Нет, не может быть, спутал.

— А Вы успели тогда на поезд?

Крики толпы, аплодисменты и визг, сплетясь в какофонию, не отпустили и будоражили. Но распрощались тут же, на Ильинке. Лаврик вызвался проводить молчаливую Виту. Под охраной Костика хохотушки Дина и Милица пошли бульварами, продолжая восторгаться профилем и апломбом Руденского.

— А как же Виточка доберется в Петровиригинский? — всё оглядывалась Мушка назад.

— Не стоит беспокоиться. Она с моим другом, — Костик неожиданно для себя ни разу не сбился в словах.

— Просто у Мушки дар переживаний, — Дина рассмеялась, и отвернула подругу от удаляющейся пары.

Двое шли молча, их соединило ровное дыхание, недоумение к возбуждению толпы, общее воспоминание. Юноша старался сделать шаг короче, сутулился, смущался своей долговязости. Изумленно-радостно взглядывал на Виту: «Вы ли это? Та самая?» Лица девочки из далекого отъездного дня он не помнил. Но и теперь, как в повторявшемся сне, перед ним всплывало лицо спасительницы — красивой дамы из экипажа. Мать и дочь несколько схожи. Будто бы сейчас и спасительница шла с ними безфонарной Москвою.

Девушка, если не поднимала головы, глаз шагавшего рядом не видела. На их пару оборачивались прохожие.

— Оратор редкий, — прервала молчание Вита.

— Но, похоже, фальсификатор и краснобай, — откликнулся Лавр. — Сперва казалось, Илларион проигрывает даже его тени. А по сути ведь совсем не так?

— Не так. Но Руденский искренне верит в обновленчество и «Живую церковь».

— Искренне заблуждается, Вы хотели сказать?

— Он и присутствием одного слушателя вдохновлён.

— Всё равно перед кем завывать? Мне так странно видеть оскобленным священнослужителя с панагией. Обвешан цепями, а бороды не отрастил. Сверкает голым подбородком, вот так красный поп!

— Да и публика хороша. Охотники до сардонических реплик и скандальных сцен. Я и пришла-то потому, что неудобно в очередной раз отказывать. Вениамин Александрович давно просил и даже для Мушки и Дины вручил контрамарки.

— Согласитесь, он ведь ничего потрясающего не донёс.

— Действительно так. Эффектно, а на сердце холод.

И оба радовались попаданию: одни слова, одни мысли.

— А Вы впервые на него пришли?

— Впервые. Костик затащил.

— Но Вы видели, публика, кажется, в экстазе. Есть в нем что-то гипнотическое. Я давно его знаю. Иной раз он тихий исповедник. А иногда — трибун. Невероятною проповеднической силою убеждает вас в невозможном для него самого накануне. Потом замечтается, тихо так произнесёт: «Христос единственная светящаяся точка мироздания». Тут вас такая тьма кромешная, непроломная охватит. А он продолжит: «И не будь той точки — гибель твоей душе. И только звезда Вифлиема во мраке встаёт над тобою».

Вита, полгода как, снимала площадь у бывшего адвоката Лохвицкого, где в соседях — Руденский. У священника собственная квартира с отдельным входом. Комната Виты небольшая, но без насекомых и имеет над парадным окно-полусферу на солнечную сторону. Недавно собирали чрезвычайный налог с проживающих. Вита отдала последние шестьдесят рублей. Задолжала плату. Теперь хозяйка — мадам Лохвицкая — требует сто двадцать пять рублей за трубу, какой пользуются все квартиранты дома. У Виты таких денег нет, и ей грозят продажей имущества или выселением. В годовщину Переворота Вита сделалась сиротой. И потом горем не казалось даже решение пролетарской власти об изъятии родительской квартиры. Ныне оставлена на год пепиньеркой при Педагогическом институте, скоро срок истекает.

Лавр не нашелся, как утешить от таких-то бед.

— Осень уходит. Я буду помнить её как особенную.

И не мог не заметить девичья смущения в ответ. И решился рассказать, как мама тогда, в ночном спешащем в Ригу поезде, подвела дочь за руку к мальчику и произнесла белыми губами: «Прими её».

Расстались, не сговариваясь увидеться, но и не ощущая расставание как долгое, вечное, невозвратное. В нынешнем времени никто не назначал свиданий, они казались невозможными.

Встреча невзначай в Политехническом — событие, из рода необъяснимых — утвердила Лавра в ненапрасности возвращения. Разве силами человеческими возможно сотворить случайность?

Казалось, прошлого больше нет.

И тут среди его безразличной действительности объявился Евс. И мир, сузившийся до размеров домика в слободке, разросся на полгорода. Затем девочка из воспоминаний возникла, как воскресла. И мир, кажется, вновь стал безграничен, как в детстве, как до войны и Переворота. И теперь упустить её, своим появлением подтвердившую подлинность прошлого? Того прошлого, где грело дыхание матери и кормилицы, выкормившей двух младенцев: его — крепенького барчука и свое недоношенное дитя; где сухожилые дедовы руки, держали перед внуком клюкарзу и галтель, обучая столярному и плотницкому делу; где нежила залюбленность теток; где рукопожатья дядьев придавали силы; где встречающие отцовы объятья для потерявшегося сына значили: есть Бог на свете.

Спустя неделю Лавр поджидал девушку в Петроверигинском. В конце дня Вита завернула во двор из ворот, завидев рослую фигуру, остановилась в нескольких шагах. И как ребенок, чисто и ясно взглянув, серьезно произнесла:

— А я звала Вас. Что Вы так долго не шли?

«Муку с трубой» разрешили неожиданно просто: Вита рассчиталась с хозяевами «свежей» получкой и дала согласие перебраться в Алексееву слободку. Лаврик грузил вещи девушки в нанятый экипаж под молчаливым скепсисом Руденского, что с крыльца не сошел, не уступил дороги, помощи не предложил. Но недвижно стоял на верхней ступени в продуваемом северным ветром облачении, как Великий логофет, выточенный в камне.

Со дня переезда Лавр Лантратов и Вита Неренцева жили вдвоем в Большом доме, будто давние соседи. Лавр занимал отцов кабинет. Виту разместил в материной спальне. Вита прошлась по комнатам, в библиотеке среди книг по истории искусства, египтологии и философии беспомощно обернулась на Лавра, ставшего в проёме двери, светилась лицом. «Я погибла».

И каждое утро они раскланивались, встречаясь на кухне, пили морковный чай с сухарями. «А чего Вам сейчас больше всего хочется?» Вита, не задумываясь: «Пряника имбирного ёлочного…». И весь наступивший день он носился по городу в поисках имбирных пряников. Но вечером смущенно протягивал ей кулечек жареных семечек, или сушеный горох в котомочке из носового платка, лиловые кампанулы в цветочном горшке. И каждый вечер прощались на ночь, почаевничав. Иногда за полночь Лавр подходил к двери спальни, смотрел на полоску света в щели, подносил руку к косяку, готовясь под стук костяшек пальцев просить разрешения войти. Но всякий раз, так и не решившись, уходил под зеленый свет кабинета. Иной раз подолгу сидел в нетопленой кухне и желал: выйди же, выйди искать меня!

Несколько раз замечал, как до Алексеевой слободки Виту провожает Руденский, и тогда мамина спальня наполнялась запахом роз. Розы добыть нынче не просто. Был благодарен, что девушка не приглашает неприятного человека в дом, в их дом. И всё же не удержался, полюбопытствовал: «Не понимаю, что может Вас связывать с Логофетом». Прямой ответ Виты стал неожиданностью: «Только музыка. Но музыка почти всё для меня».

А когда сталкивался с Руденским у крыльца, читал во взгляде того насмешку: а ты выйди, мальчик, выйди вечером, глянь через окно, как она постель стелет. Хотелось ударить, но ряса и скуфья неприкасаемы. Доколе будет возноситься надо мною враг мой? И старался быстрее пробежать мимо. Упрямо мотал головой: ничего у Логофета не выйдет, ничего. Вы ждете чудес, но их не будет. Просто так, без чудес, ничего не выйдет у тебя, Логофет, не выйдет.

А Ландыш напряженности вокруг себя не замечала. Однажды спросила Лавра: «Вам несимпатичен Вениамин Александрович?». Лаврик взял паузу. Молчание становилось неудобным и следовало отвечать. Не сумел соврать ей: «Товарищ председателя? Не доверяю попам с красной повязкой на рукаве».

В праздник иконы «Всех скорбящих радость» Лаврик пёк ячменные лепешки и ждал Виту со службы. В довесок к ячменной муке и двум ржавым селедкам он получил за работу ананас. Держатель лито-типографии Вашутин где-то раздобыл с полвоза диковинных заморских плодов и теперь торговал неспелым фруктом прямо возле переплетно-гравёрной мастерской на тротуаре. По городу объявляли следующий день не рабочим, праздничным, по случаю третьей годовщины свержения царской власти. Новые праздники не привлекали, не радовали, но сулили амнистии. Вита всё не шла, снова задерживалась. Скорее дождаться, удивить. Но удивлен оказался сам Лавр. В дверях из-за плеча девушки выглядывала «кутафья голова»: концы шерстяного платка, повязанного сверху над лбом, свисали до глаз и даже закрывали половину щеки на чумазом лице. «Пугало» сдувало вялый конец платка с лица, держа в руках пару не подбитых валенок, да объемный узел из плюшевой скатерти, и пялилось снизу вверх на долговязую фигуру хозяина дома: погонит или впустит?

Лепешки подгорели, но вполне сошли за десерт к морковному чаю. А чудо-гостья — девочка-подросток, звавшаяся Липой, порылась в одном валенке, в другом, и вынула тряпичный сверток, откуда пошел резкий чесночный запах, разжигающий мучительный аппетит у домочадцев. Ржавенький шмат сала, с волнистыми прожилками синеватого мяса поперек, походил на пирожное от Елисеева, его резали тонкими, полупрозрачными на свет ломтиками и смаковали во рту.

Найденыш поселили рядом с кухней, в девичьей, где прежде проживали кухарка и няня. Девочка наотрез отказалась жить в гостевой спаленке напротив библиотеки. Библиотека — комната без окон — пугала своей тьмой, тишиной и позолотой. Дня три девчушка не высовывала носа из девичьей, не поддавалась на уговоры выйти к чаю. А на четвертый, оставшись днём одна, выбралась-таки на кухню. Вечером вернувшиеся друг за другом Лаврик и Вита кухни своей холостяцкой не узнали. Выметено, прибрано. Под «Спасом нерукотворным» узорный набожник развешан. Столы и буфеты, по-прежнему оставаясь полупустыми, излучали тепло уюта, домашности, присутствия хозяйки. А на фарфоровой тарелке горкой грудились блинчики из гречихи, да в алюминиевой миске на печи топился засахаренный мёд.

С появлением в доме Найденыша пропали мыши. В одночасье. Лавр даже огорчился, ведь первые собеседники; а Вита изумилась и переполнилась благодарностью. Липа привнесла в дом крестьянскую упорядоченность, неистребимые суеверия, верейские протяжные напевы, рассказы о произошедшем за день — ощущение семьи. Вот только Виту и Лавра звала не по именам, а барынькой и баринькой. С присутствием третьего человека в доме между Витой и Лавром отношения стали проще, будто сложилась ширма, не дававшая прямо смотреть друг на друга. Их сблизила забота о неожиданно свалившемся деле воспитания Найденыша. Лавра лишь раздосадовало известье: приютить Липу в его доме просил Руденский. Девочка после бушевавшего пожара в Шелапутинском переулке прибилась к храму Петра и Павла, где обновленец в настоятелях. По его словам, никто из погорельцев её личности не признал. Переживая страшный пожар, когда горели бараки, и ветер гнал огонь на соседние здания, Липа забилась под церковную скамью, и после с трудом её оттуда вытащили. Сироту нужно куда-то пристроить, намекал Вениамин Александрович, и Вита вызвалась помочь. А Руденский, похоже, рад: не за чем обращаться в милицию и лишний повод увидеть Вивею Викентьевну — милую Виту.

Рояль стоял под снегом…

Сухие колкие мушки выстукивали по лакировке нестройную мелодию и, не тая, подгоняемые ветром, собирались в шуршащие нотные листы, белые на черном. Ветер листы переворачивал и рассыпал по нотам. Ноты крупинками осыпались к львиным ножкам рояля. Лавр расхаживал по залу, взглядывал в окно на рояль, надеясь: наваждение исчезнет и, убеждаясь в обратном, снова удалялся к печи; ждал Виту.

Рояль леденел.

В щель из проходной комнаты за долговязой фигурой подглядывала Липа-Найденыш. И ей непременно требовалась Вита. Где это видано, чтобы такую вещь держать на вулице?!

С час назад подъехала подвода. Грузчики сами отвязали, замкнутые тряпицей чугунные ворота. Под зычные команды споро сгрузили. Велели вышедшему на крыльцо парнишке звать хозяина, справлялись, куда заносить, спорили, отворятся ли шире входные двери, выдержат ли вес ступени крыльца. Покуривая, передыхали, поправляли широкие стропы по плечам. И почти спустя четверть часа в перебранке разобрались: тот нескладный, что не впускает, и есть хозяин дома, Посовещавшись с товарищами, старшой объявил: тащить громадину обратно отказываются, диспач получен. И теперь черная лакированная махина растопырилась посреди двора под снежной крупою, вызывая любопытство прохожих, заглядывающих за чугунную ограду.

— Баринька, поди тысяч под триста теперича стоит… — донеслось из дверной щели.

В ответ молчание.

— А на Хитровке так все триста пятьдесят…

— Липа, ты арифметику доделала?

Как на зло, всё не шла Вита, задерживалась в своем Педагогическом. В ожидании, будто намеренно, отодвигался момент истины. Откуда могло взяться такое дорогое приобретение? Не по ошибке ли к ним? Не добившись от лямочников имени отправителя, Лавр подспудно чувствовал неприятие, предубеждение к инструменту. Потому никак не мог унять раздражения и сердился сам на себя. А снег всё сыпал не благостным черемуховым цветом, а шел по косой, злой и колючий.

Понятно, не дело оставлять дорогую вещь на ночь под открытым небом. Но и забирать в дом чужое не годится. Когда стемнело, оделся и вышел на перекресток к лито-типографии встречать Виту. Черные купола храма Илии Пророка слились с небом, звезды куполов смешались с звездами небес. Отдельные деревья соединились тенью; и подножье церковной горки казалось сплошь заросшим бархатистой лесопосадкой. Через четверть часа вернулся: не упустил ли.

— Дома Вивея Викентьевна?

— За ту бандуру можа две пары калош выменять. Два пуда пшеничной муки взять! Две пары сапог! Чичас подметки стоять пятнадцать тыщ. Вот те и арифметика!

— Триста тысяч за инструмент это еще с натяжкой объяснимо. Но рояль за калоши?! Несопоставимо. Катастрофа!

— Вот калошу потеряешь — будить те катастрофа!

— Дома?

— Хто? Барынька? Нету.

Снова бродил на ветру и под снегом. В переулке мелькнула женская фигура. Лавр бросился наперерез и напугал даму; та, вскрикнув, прижала ридикюль к груди, а потом быстро-быстро вдоль церковной ограды засеменила к переулку. Лавр прошелся до Горбатого моста. Ручеек Таракановки жил под мостком, беззвучно струя свои воды. Когда, продрогнув, зашагал назад, разглядел подошедших с другой стороны ворот Виту и Руденского. В глубине двора справа от крыльца горело окно. Свет комнатной лампы через стекло опрокинулся вытянутым листом на запорошенную поверхность рояля. Когда Лавр подошел ближе, Руденский прощался. Поцеловав руку Виты и выпрямившись из полупоклона, едва кивнул подошедшему.

«Оскобленый. Священник, а бороды не носит».

Как сразу они не понравились друг другу, и впредь то ощущение неприязни сохраняли. Все встречи с самого начала до странности тяжелы обоим. Мужчины не скрывали своей нерасположенности, что искренне огорчало девушку. Проводив взглядом уходящего Логофета, Вита и Лавр вошли во двор.

— Как же я скучаю от бесцельной, рутинной, надуманной работы. Я выцветаю, линяю, высыхаю мумией от окружающего скудоумия, отвратительной житейской будничности. Эта служба на кафедре непосильна и убийственна бесконечными агитирующими собраньями. От осуждения очередной жертвы меня обдает мучительным жаром. Мне хочется дела, настоящего дела вне института. А не диспутов, где все люди, словно пронумерованные кули из рогожи.

— Вы знали о нём? — Лавр остановился возле продрогшей громадины.

— Вот и первый снег… Милый, милый, Вениамин Александрович! Он все же исполнил свое обещание, — Вита с нежностью вела ладонью по плавным линиям крышки рояля. — Верите? Я не просила.

— Так завтра же вернем ему!

— Ни за что.

Оба упрямо склонили головы. Встали на крыльце, не проходя в дом, и стояли, как будто, не договорившись, нельзя переступать порога. С тюком садовых рогож в руках из дверей выбралась Липа. Вита и Лавр посторонились, пропустив Найденыша, и прошли друг за другом в отворенные настежь двери. Разошлись по разным комнатам. Казалось, нечего обсуждать.

Вита сидела в темной зале, не зажигая свечей. Лавр расхаживал по кабинету. Зеленая лампа ярко освящала столешницу с бумагами и угол этажерки. Из кухни не долетало ни звука, также, как и из комнат. Липа бесшумно перемещалась возле плиты, прислушивалась — кто ж так сварится? Вот, бывало, у нас в Верее… Когда раздалось покашливание в проходной библиотечной, Вита быстро поднялась. Под скорый громкий шаг и дверной стук сердце Лавра ухнуло куда-то вниз, как камень-голыш с обрыва в воду. Что же такое происходит? Вот так узнаешь новое в себе самом: появился самый важный для тебя человек; и душа твоя полна возможным.

К вечернему чаю никто не вышел. Липа подождала до десяти. На цыпочках пробралась в полутемные комнаты, постояла под дверью кабинета. В щель сочился зеленый свет. Слышались шаги. «Шагаить. Знать, маятси, гоголистый; ой, бяда, бяда, да так яму и надо, гордючему». За дверью спальни ни света, ни звука. «Лягет поране нынче, исть, умаялась в своих институтах». Липа еще раз взглянула в окно на сугроб из рогож и пошла к себе. Вслед ей близко ударил гонг. Охнула, схватившись за сердце, кулаком погрозилась в темноту. Громоздкие напольные часы, каждый раз заставая врасплох, густым боем пугали ее до икоты. Куда больше приглянулся барометр с фигурками; там баба пряталась в дом, а мужик выходил из дому или наоборот. Фигурки казались потешными, как артисты в ярморочном балагане.

У себя в девичьей Липа положила на пол лоскутный подрушник, взяла лестовку в левую руку, встала на молитву и, отчитав вечернее правило с земными поклонами, загасила лампадку. Сон к Липе приходил сразу и обрывал мысли о жизни в новом углу, светелке-девичьей, о Верее, о…

В доме не спалось двум людям. Девушка отошла от светлого сияния окна в глубь неосвещенной комнаты, как исчезла, растворившись в темноте. Юноша всё шагал и шагал по сосновому паркету, то включая, то выключая зелёную лампу. Потом замер у окна.

Радоваться.

Молчать.

Целовать.

Сухие ветви сирени чертили грифельные линии по оконным рамам. От каждого шороха на дворе что-то менялось в доме и лице человека. Под едва слышным в комнатах ветром лунные блики и тени скользили по пальметтам, разбросанным на обоях. Острое ощущение ночи на целой земле, прихода первого снега, зимы грядущей, присутствия Хозяина миров, спасения грядущего и возможного, близкого счастья — все теперь находило место в душе человека, смотревшего в окно, и торжествовало.

Радоваться.

Молчать.

Целовать.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я