Казачья Молодость

Владимир Молодых

Перед вами книга воспоминаний молодого человека в пору его трудного становления. Как он, несмотря на невзгоды судьбы, смог, занимаясь серьёзно конным спортом, все преодолеть и обрести верных друзей. Мой герой дорожил этой дружбой и, когда надо было, он встал на защиту друга, когда была задета его честь.Герой-рассказчик – мой отец, казак Даурского казачества станицы Монастырской. Это не автобиография отца, хотя очень многое взято из его жизни. Ведь память должна стать венцом человеческой жизни.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Казачья Молодость предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 4. Революция 905 год

1

Петр почему-то настоятельно упрашивал оставить кружок. Да, меня немногое связывало с кружком. Но каково это немногое? Во-первых, это мои первые и, я думаю, настоящие друзья. А во-вторых, я дал клятвенное слово молчать обо всех и всем, что я услышал в кружке. Словом, покинуть тех, кто прикрыл меня после той «заварушки» с Денисом, я не мог. А потом — почему я должен уходить? Как я это объясню Евгению? Струсил, смалодушничал, испугался… Но ведь все это неправда.

Однако, события развивались… Как-то в класс внезапно вошел надзиратель. А у него было в привычке подсматривать в класс через дверное стекло запасного выхода. Был урок математики, вел его муж АБ. А надо сказать, что после того случая с Денисом, я был под наблюдением Блинова. Он еще тогда именно меня признал виновником в случившемся, а мне он пригрозил, что субботней порки мне не избежать. Но когда все сорвалось, то он решил достать меня не мытьем, так катанием, чтоб отвести себе душу, выпоров меня публично. А уж после того случая с Денисом прошел год.

Блинов подскочил ко мне и вырвал из рук рукописную газету кружка «Настоящий день» и при этом разразился бешеным криком:

— Вон к директору!

Математик, что-то рассказывая, писал мелом на доске. Я встал и, чувствуя, что я бледнею, сказал:

— Не кричите на меня. Я вам не мальчик.

— А кто ты? — презренно глянув на меня, спросил он.

— Я казак!

Я рос и мужал быстро. А уроки кружка мне придали уверенность и твердость. Кружок научил меня смотреть на все нас окружающее с чувством достоинства.

— Оставьте Даурова в покое, — вдруг твердо, не вставая даже из-за парты, сказал Петр. — Нам подбросили.

— А кто? — нервно тряся листком, промямлил Блин.

— Это уже твои заботы. На то ты и здесь.

— Я так это не оставлю… — и выскочил вон.

Да, шум был, Был и разговор с директором, но я чувствовал незримо за спиной поддержку кружка. А Петр! Я этого не ожидал от него. Но от своего величия он был так не досягаем, что я даже не решился поблагодарить его. Я просто не знал, как подступится к нему. А еще хуже того, он стал отдаляться от меня, видимо, боялся последствий от дружбы со мною. Мы перестали общаться. Я ломал голову — почему он так поступает? Ведь он всего лишь сказал правду: когда мы с ним вошли в класс, листок лежал у нас на парте. Ведь его мог подбросить через кого-то сам Блин.

Но как никогда — именно теперь-то мне и нужна была дружба с Петром. И казак он оказался честный. Ведь я только-только почувствовал под собою настоящего скакового коня во дворе отца Петра. Потеряв Петра, я потеряю надежду еще раз испытать счастье настоящей верховой езды. Но оставаясь в кружке, я не найду дорогу к Петру. Что делать? Нет, даже в угоду дружбы с Петром, я не могу порвать с друзьями, которые протянули руку помощи в трудную минуту. Я даже допустить не мог, чтобы кто-то из кружка мог крикнуть мне в спину: «Что, казак, испугался правды жизни в нашем кружке?» Я не имел даже право подумать, что я могу изменить братству кружка. Но ведь во мне, в казаке, больше было любви к коню и к скачкам, чем к политике.

Как-то в кружке я узнал, что наш Евгений встречался с кем-то из ссыльных Петращевцев, сосланных в наши каторжные края. Мне все чаще приходила на память из детства встреча с этапом каторжан, которых гнали, как скот, и мальчика, бегущего за этапом. Стало ли это моим прозрением, но на кружок, на политические игры в партии в классе, я, видимо, стал смотреть более трезвыми глазами. И все же было трудно сказать — на чьей я стороне? Может спустя долгие годы, в Гражданскую ко мне придет то полное прозрение, когда я не метался от диктатора Колчака к диктатору Врангелю, я остался защищать Россию — и неважно какой власти, видя, как мои друзья, теряли среди неразберихи и честь свою, и Родину. И кружок, думаю, сыграл тогда не последнюю роль в моем решении остаться в России.

И все же во мне зрело сознание как-то отойти от кружка. Но как? В этом мне, я думаю, помогла даже Анна Борисовна, мой духовный наставник. Она, как учитель, видимо, поняла, что надо мною сгущаются тучи — из разговоров вокруг моей фамилии. Она стала чаще уже сама приглашать меня в гости. И, мол, надо еще твой русский подтянуть, хромота которого так и не прошла. По вечерам я много ей читал из ее любимого Вольтера, Тургенева и стихи популярного тогда поэта Гейне. Словом, в кружке я стал бывать много реже. Раньше всех это понял наш лидер Евгений. Он был старшеклассником. На переменах ходил своим легким, пружинистым шагом, небрежно подавшись вперед, поглядывая вокруг с насмешливым любопытством. При встрече с надзирателем кивал ему, как старому знакомому.

— Я уважаю, вашу родову — казачество, — как-то при встрече проговорил он мне. — У вас, что ни казак — то Пугачев. Ты, видать, то же из атаманской семьи. Оно видать птицу по полету. Таких орлов в гимназии еще не бывало. Не зря ты дважды Блину нос утёр. Что ж, Пугачев ноне России так же нужен, как при Катьке-царице. Наступает время борьбы — вот оно то и родит нового Пугачева. Мы готовимся к этой борьбе. А тебе, я думаю, надо отойти от нас. У тебя, я слышал, есть мечта своя, так что дороги у нас с тобой разные. Иное дело я. Я поступлю в университет, чтобы стать профессиональным революционером. Ты же с нами получишь в лучшем случае «неблагонадежность»… А это все равно, что у каторжанина клеймо. Запомни это, брат!

2

И все же с Петром мне помириться надо — решил я. Пришлось вспомнить все наши разногласия. Пришлось, со многими мыслями Петра согласится. Но нужен был разговор, чтоб доказать свою лояльность к его высказываниям по поводу хотя бы того же кружка. Однако подступиться к его гранитной монументальности было непросто. Хотя с какого-то времени я перестал замечать величие Петра.

— Мы, народ служивый. Это ты верно заметил, Яков, — как-то заметил Петр, — а уж как власть нас назовет — это ее дело. Да, были жестокие страницы из истории служивых. Тот же стрелецкий бунт. Но служивый человек он власти нужен. Вот и назвали очередных служивых казаками. Так мы стали городовыми казаками.

Я понимал, что слова эти Петра, от которых бы я в другой раз отказался. Ибо был уверен, что они, городовые казаки, не имеют права называть себя казаком. Вот это и был наш камень преткновения. Петр утверждал, что он казак, а я был с этим не согласен. Но после этих последних слов Петра я сейчас промолчал. Я не сразу, но понял, что Петр не любил проигрывать, видно, слишком большое самолюбие и немалые амбиции в нем были. И еще раньше. Чувствуя, что он проигрывает — он оставлял поле боя. Теперь я просто не возражал. Правда, он при этом имел привычку глядеть прямо в глаза мне: чем же я могу ему возразить?

Я все реже и реже посещал кружок. Сейчас он как бы становился на пути моей судьбы к конному спорту. И там, в конюшне отца Петра я понял, что стать конником — это мой путь. Но я все же поддерживал связь какую-то с кружком, я не пропускал листков рукописной газеты кружка, так что, когда это листки попадали в класс, я их прочитывал. Я оставлял кружок без сожаления, но духу товарищества в кружке я никогда не изменю. Ведь он был сродни духу казачьего братства. Но кружок — и это мне будет урок на всю жизнь — научил меня думать, а если что-то и принимать, то не на веру, а через убеждение. О своем решении оставить кружок я не сказал Петру — мы не были близкими товарищами, но он при всей своей природной прозорливости, я думаю, сам догадался. Не зря он с каким-то удивлением смотрел на меня, закусив свою пухлую губу. Похоже, он в чем-то сомневался, глядя на меня…

3

Но события первой русской революции изменило нашу жизнь. Через старшекурсников я узнал, что из центра Союза студентов России приходят листовки. Они призывали готовить бойцов к предстоящим сражениям. И этот момент истины настал. В гимназии появилась листовка с Манифестом, принятым царем в октябре. Манифест дает право свободы союзов и собраний. Словом, самодержавие дарует гражданские свободы и неприкосновенности личности. Это была всего лишь декларация прав и свобод, но лидер кружка Евгений воспользовался им и объявил митинг во дворе гимназии. Кроме кружковцев, вышло немало и гимназистов, особенно старших классов. Были и те, кто поддерживал идеи партии эсеров и кадетов. Я не мог оставить своих прежних друзей. На крыльце гимназии столпились любопытные: чем все это кончится? Среди них я заметил и Петра. Вышел директор и учителя. Надзиратель хотел было разогнать нас, но директор остановил его.

— В этих новых условиях первой русской революции, — в частности сказал Женя, — мы не остановим наше просветительское дело, начатое нашим кружком в листках нашей газеты. Да, Манифест — это обязательство, которое принял на себя царь. Но как декларация — она не более чем фиговый листок, прикрывающий нищую наготу народа, его невежество. И все же Манифест выявил слабость власти и что неограниченной монархии пришел конец. Россия встала на дыбы — и Манифест вынужденный шаг власти. Теперь депутаты государственной Думы, эти избранники народа, скажут свое слово — и с ним царю придется считаться.

После митинга была подана петиция в дирекцию гимназии с требованием отменить телесные наказания. На этом сходка завершилась, Оратор объявил, что в городе объявлена всеобщая стачка в пароходных и железнодорожных мастерских. А парке состоится городской митинг. Пройдут день-два пока войска, вернувшись с бесславной войны с японцами, славно будут воевать со своим народом — и вскоре все в городе затихнет. Но еще долго в городе не утихнут разговоры о митинге в гимназии. По городу поползут слухи, что проходят аресты социалистов зачинщиков смуты.

А в тот день мы, воодушевленные речью нашего «вождя», двинулись в городской парк на митинг. Вот там и последует то событие, что станет драмой всей моей жизни. После этого случая в городе будут только и говорить, что гимназия — очаг социалистов и что именно они застрелили, якобы, жандарма. Хотя на самом деле — все было далеко не так… Правда, было одно но… Ведь Евгений в конце своей речи сказал, что по решению центра Союза студентов этот день объявляется днем неповиновения. Если неповиновение властям — то это открытый протест.

Мы, участники митинга, нестройными рядами двинулись в парк. Впереди шла группа кружковцев во главе с Женей. Он был почти на голову выше многих из нас и был признанным авторитетом. Повсюду были слышны тревожные гудки паровозов. Вскоре наша группа слилась с городской массой рабочей молодежи. У самого входа в парк старшекурсники остановились, сгрудились и вскоре послышались слова «Марсельезы». Песню подхватили рабочие, и она стала звучать призывом к решительным действиям. И вот уже над бесконечными толпами все прибывающих рабочих зычно гремели слова: «Вставай, поднимайся рабочий народ, иди на борьбу люд голодный…» Песня крепла, ее подхватили и понесли дальше, придавая митингу большей решимости и твердости.

Напротив нас через широкую аллею парка стояла большая группа учащихся кадетского корпуса. Они свистели, кричали, стараясь заглушить песню, начатую нами. Но разве можно заглушить «Марсельезу», если ее поет народ. Кадеты посылали в наш адрес проклятия, свои унизительные для нас: «Шпаки!» Другие из них корчили нам рожи. Но мы на их провокации не поддавались. Нас даже предупредили, что кадетов вызвали сюда устроить свалку и в этом обвинить гимназистов, а полиции будет повод применить против нас силу. А нас потом пресса обвинит, заклеймит, как зачинщиков беспорядков в городе. Евгений подбадривал нас, называя кадетов монархистами, потому что видят в нас своих противников власти — либералов. Так кадетам и не удалось спровоцировать беспорядки. А песня так окрепла, что заглушала крики кадетов. Песня баррикад ушла в массы и расширялась. А мы, мальчишки, впервые попавшие на митинг, впервые видели, как от нас песня пошла в народ. А между тем толпа густела, люди уже не мельтешили, а упорно, тупо надвигаясь, уплотнялись под давлением людского потока.

Тогда налетела конная жандармерия, стала теснить и нас, и песню, пытаясь нас рассеять. А следом пронеслось над головами: «Казаки!» Толпа загудела, сжимая ряды идущих на митинг, чтобы не пропустить казаков. А тем временем жандармы оттеснили нас с аллеи за деревья парка. Стала глохнуть и песня. Кто повзрослее, из наших — успели укрыться за деревьями, а мы, младшекурстники, оказались вдруг впереди наших. Я только хорошо помню, как впереди блеснул поясок сабли летящего на меня жандарма. Это был жандармский офицер. Я до этого уже видел как этот «в голубом» офицер бил шашкой плашмя по головам, по спинам людей ворвавшись в толпу. Я, не раздумывая, шагнул навстречу несущемуся коню. Одно я успел — инстинктивно сделал шаг в сторону и пропустил коня, а потом остановил его за узду. Конь жандарма попытался встать на дыбы, но в этот же миг на замахе сабли — грянул выстрел из-за моей спины. Все тут же смешалось — как там у поэта: «кони, люди». Я только помню как кто — то сильными руками отнес меня вглубь парка. Позднее вспоминая все случившееся, я не помню, что в тот миг испытывал чувство страха. Была одна мысль: остановить коня. А это мог — даже должен был сделать — только я. Я — знавший коней. Меня этому научила сама казачья жизнь. Хоть я был в форме гимназиста, но под ней казачье сердце. Оно не обманет и не подведет. Вот так все и было. Это потом мне припишут соучастие в покушении на власть, так как был ранен жандармский офицер. Но для меня было важно то, что тот офицер скакал на белой лошади из конюшни отца Петра. Ведь именно на этом коне я впервые в жизни почувствовал бег настоящего скакуна. Интересно, узнал ли конь меня, когда я схватил его за узду? А то, что был именно этот конь, — я узнаю только спустя годы. Я не знаю, что бы было со мною, не останови я коня. Знаю одно, что налетевшие казаки били нагайками так, что шинели лопались на спинах попавших гимназистов. Эта жестокая расправа, думал я тогда, — и всего-то за песню. Как несправедливо! Мне же остался от того дня всего лишь один миг. Миг, когда встретились наши глаза — жандарма и мои. Глаза его были на перекошенном от злобы лице. Я не увижу, как в следующий миг голова его дернется в сторону, и кровавая полоса перечеркнет его породистое лицо. Оно придаст его лицу или лицо урода, или героя. Этот выстрел и мне перечеркнет всю мою жизнь. Только это я осознаю не сразу. С того дня пойдет отсчет того, что мне придется пережить. Этот жандармский капитан будет меня преследовать вплоть до поры репрессий в годы расказачивания. Он загонит меня в вагон для смертников. Но вскоре и сам угодит туда бесследно…

4

Манифест от Октября не принес обещанных свобод. Все свободы в России только декларируются. Так было и так будет. Да и было бы самоубийством, если бы государство — читай — власть стало бы исполнять буквы закона. Вот и Манифест свободы обещал, а на деле их нет. Ибо государством не закреплено в указах право на свободы собраний, союзов, а не закреплено, значит, этих свобод просто нет. Обещанные свободы вскоре были забыты и под окрики надзирателей начались обыски запрещенной литературы у членов кружков.

А следом вскоре пошли и репрессии. Угроза попасть в список неблагонадежных нависла и надо мною.

Царизм держался за самодержавие, и даже Думская монархия вызывала у власти дрожь, так как этот путь для России опасен: он может поколебать правосознание народа и дать повод к смуте. Ведь люд в России таков, что, по словам современника Петра первого: «…он на гору еще и сам десять тянет, а под гору миллионы тянут: то како дело его споро будет?» Вот и сейчас власть царя тянула Россию к революции. Хотя образ царя вызывал в умах и сердцах простых людей мистическое благоговение. А ноне так же мистически звучит слово «социалист», но в нем от всякого злодейства больше позора и ужаса.

После известных потрясений в гимназии, в доме, кажется, ничто не предвещало бури. Хотя что-то сестры, конечно, слышали, хотя бы о том же митинге в гимназии. Но сестры были воспитаны и имели достаточно здравого такта, чтобы одолевать меня вопросами, добавляя лишь горечи в мою душу. Но от этого мне не стало легче. Росло внутреннее напряжение. Я замкнулся, ушел от общения с сестрами.

В один из дней в доме был гость. По голосу я в нем узнал Бутина. Выйти не решился, но и меня никто не позвал. Видно я ему был не нужен. О чем он говорил со своей сестрой и моей хозяйкой — мне не известно. Но сам приезд — известного в городе золотопромышленника — в эти тревожные для меня дни, похоже, был не случайным. Видать по всему — мои дела были скверны. И уж он-то, конечно, приезжал по мою душу. Но почему-то не зашел ко мне. Выходит, плохи мои дела.

С его отъездом девушки взялись меня наперебой учить игре на пианино. Но мое состояние души не было готово к высоким чувствам. Но я был невнимательным учеником. У меня все валилось из рук, ничего не получалось, а они смеялись громче обычного. Нина была старшей из сестер, а потому более сдержанной. А вот Наталья, младшая, пыталась, наверное, что-то мне сказать или что-то спросить. Она хитро улыбалась своими темными глазками, будто они что-то знают про все. В ее вопросительных взглядах явно что-то было. Но ее во время одергивала Нина и та обиженно опускала голову. По вечерам Нина просила продолжать чтение романа Гончарова. За чтением я заметил, что они с особым интересом наблюдают за мною, как за мальчиком, которого за провинности наказали, но теперь его надо пожалеть. У русских такое принято. Только позднее они откроют тайну этого ко мне интереса. Глядя на меня, они хотели понять, как казак смог стать социалистом. Такие слухи бродили по городу. Зато у них вырос интерес ко мне. И вот я по вечерам рассказывал им о казаках-землепроходцах. Как они отстояли границу России по реке Амур. Как гибли казаки, отстаивая город Албазин на Амуре. Как освоили Даурию казаки, отбиваясь от местных кочевников. Даже напомнил им слова неизвестного поэта: «…Просторы открывались, как во сне, от стужи камни дикие трещали, в Даурской и Мунгальской стороне гремели раскаленные пищали…»

Однако учеба пошла своим чередом. Учился я с упорством, одолевая разные и трудные языки. Даже хозяйка заметила, с каким я усердием делаю уроки. Как-то девушки пригласили меня делать уроки вместе за большим столом. Я не возражал. Так оно и пошло. Нина, заметив мои трудности в русском, тут же подсела ко мне так близко, что тепло девичьего тела лишило меня всякой сосредоточенности. Наташа сгорала от зависти.

— Учиться надо легко, без напряжения. А то вон, Яша, от натуги как порозовел. Видно в пот ударило, — хихикнув, заметила Наталья, поглядывая на нас, — Еще гениальный поэт оставил нам завещание: учиться понемногу, чему-нибудь и как-нибудь! Скольких наук из гимназии мы потом выбросим за ненужностью. Чтобы записать открытую Яковым землю, не надо совсем быть филологом русского. Ведь и наскальные надписи читают. Все надо знать середку на половинку. Так, кажется, сказано где-то…

Нина глянула на сестру, как на пустое место. Я оторвался от учебника и глянул на хозяйку: что скажет она — учительница гимназии? Та подняла голову, занятая чтением, видно, почувствовав мой взгляд.

— Если, Ната, следовать твоим словам, — заговорила она негромко, почему-то поглядывая на меня, — то ты станешь полуобразованной в наше время. А полуобразованный человек в переводе с французского означает не больше и не меньше, как «вдвойне дурак». Ты даже не будешь осознавать, что ты глупа, нахватав вершки знаний. Хотя при этом ты будешь воображать, что знаешь все. Но ты только слышала, как говорится, звон, не зная где он.

Сказав это, она глянула на нас. Мы виновато почему-то смотре6ли в стол.

— Если ты читаешь с пятого на десятое, то мозг не уложит твои знания в систему. А система знаний и есть тот инструмент, с помощью которого мы сможем прочесть любой текст и еще больше расширить свои знания. Так в вашем сознании возникнет единая цепь знаний, а это уже откроет путь к цели или к мечте.

Потом она без перехода и, теперь уже ни на кого не глядя, заговорила о литературном кружке в гимназии. При одном упоминании кружка сердце мое точно остановилось. Я перестал дышать, сжался, готовый к любой морали — о том, что такое «хорошо» и что такое «плохо». Я опустил повинную голову, ожидая «казни».

— Путь к знаниям лежит через перекресток, где сходятся разные дороги. Кружок — это одна из этих дорог. Точнее начало одной из них — это путь в революцию. Я не знаю среди известных путешественников революционеров. Если не считать Петра Кропоткина. Он, бывший паж, не был истинным путешественником. Да, он был в местах глухих обитания староверов. Это просто социальные описания народа, чтоб указать царю, что он несправедлив был в его жестоком обращении с людьми той же православной веры, хотя и веры истоков Руси. Но он не путешественник, как твой кумир Яша, Пржевальский. А потом Кропоткин просто стал анархистом.

— А Пугачев не был революционером? — неуверенно спросила Нина. — Ведь он был казачий атаман…

Мать вопросительно глянула на дочь.

— А мне Яков сказал…

— Думать и следовать своей дорогой, значит, следовать за своей мечтой, — думая о чем-то своем и пропуская слова дочери, проговорила мать. — Мечта это все одно, что дерево. Оно цветет ярко весною, как человек расцветает в пору юности. Но если на этом дереве осенью нет плодов — был, выходит, пустоцвет. Так и к осени в вашей жизни — должен появиться плод трудов всей вашей жизни. Иначе вы прожили впустую, не оставив на земле свой след. Иначе жизнь ваша окажется бесплодной…

*

В тревожные дни после разгона кружка, я испытывал потрясение от все еще проходящих разборов, допросов кружковцев. И каждый из них ждал своей судьбы.

Но именно в эти дни я сблизился с Ниной. Она знала от матери, что моя судьба повисла на волоске. Я, кажется, никогда не видел Нину такой милой от ее доброй улыбки и ясных голубых глаз.

— Чем я заслужил такое внимание с твоей стороны? — спроси я как-то ее. — Я не Христос, которого только что сняли с креста.

— Ты выглядишь так болезненно бледным, будто только что, как тот Достоевский, вернулся с каторги. Ты многое нам не говоришь, но известно от мамы, что тебя выводили из класса жандармы. И что тогда все решили в классе, что видят тебя в последний раз. И что, мол, ты все равно держишься молодцом, — сказала Нина. — Вчера, когда ты вернулся, на тебе было чужое лицо.

— Я не помню себя в тот день.

— А между тем ты стал уже знаменитостью в городе. У меня спрашивают, как познакомиться с гимназистом из социалистов, что живет у нас.

— А тебе не страшно со мной?

— Я не знаю, как с социалистом, но с казаком не страшно, — улыбнувшись, сказала девушка.

Вспоминая годы, прожитые в доме сестры Бутина, я представляю мои отношения с Ниной в первых для меня чувствах влюбленности. Зимой я ждал ее у входа в гимназию, она протягивала для встречи мне свою руку — и я всякий раз испытывал тепло девичьей руки, вынутой из теплой меховой варежки. Она по-доброму смотрела на меня, приводя меня в смущение. У нее были друзья из кадетского корпуса. Они приглашали меня к себе на вечер, но я всякий раз отказывался, при этом жалея, что я не кадет.

Нине не нравилось, когда я нередко говорил ей, что казак — это пахарь.

— Выходит так, что ты козыряешь своим простым казачьим происхождением. Разве в убогой вашей сельской жизни все ваше счастье? — горячилась она, когда я противопоставлял себя городским.

— Пойми, Нина, иной жизни у казака нет. Он живет своим трудом. Он и швец, и жнец, и на дудке — дудец. Вот, что хотел я этим сказать. Станичный казак не служит власти, как наш Петр из городовых. Мы, станичные, служим только земле. В этом вся разница между нами.

— А вы разве не служите власти?

— Мы служим Отечеству. Завтра революция — и власти нынешней нет. А Россия остается. Казачество — защитник России. Отечество и власть — это не одно и то же.. Власть меняется, а Отечество незыблемо, как и само казачество.

— В тебе эти мысли из общения в кружке?

— Скорее нет. Кружок придал мне уверенности в этих моих мыслях.

— Я согласна с тобою, что Родина — это не царь и не тем более его двор. Смотри, Яша, распропагандируешь меня — стану я социалисткой. Ведь, если отец узнает, то влетит и тебе пропагандисту и мне заодно. Учти, я легко поддаюсь новым идеям…

Я как-то застал Нину за штопкой моих носков. Мне стало стыдно, что я не могу старые носки поменять на новые — не было денег. Но просить их у отца я так и не стал — то же было стыдно. Зато теперь я сам следил за собою. Я не был обделен вниманием девушек, но чувство одиночества не покидало меня. Девушкам не интересны были мои рассказы о странствиях. Мне не хватало друга, интересы которого были бы близки моим. От одиночества не спасали и книги, которые я брал в библиотеке гимназии.

В такие дни я любил вспомнить мое последнее лето перед гимназией. Помню, уже пахали сжатые от хлебов поля. В тот год отец часть земли оставил «отдыхать», а взамен распахивался клин целины. В пожухлой траве свистели перепела. Работник наш Степан из бывших ямщиков приноровился кнутом сбивать перепелов. Глядя на него, и мне захотелось. К осени перепел набирает вес, становится мясистым, жирным. Вскоре и я приловчился к такой охоте. Вошел в азарт. Сбитых птиц оказалось вскоре достаточно. Сестра Вера их ощипала, а тетка Лукерья сварила их так, что пальчики оближешь. «Ты, Яков, ловок и удал, — не могла нахвалиться тетка Лукерья. — Другой бы в последний бы день пузо бы грел на солнце… Что из тебя выйдет, если все науки пройдешь? То ли генералом, а то и министром не меньше…»

Стояли чудные дни отгоревшего лета. Пока работники заняты едой, я один пробую пахать. Ничего из этого не выходит. Степан, видя мои муки, решается подсобить. Мать почему-то не любит Степана и зовет не иначе как ямщик. Это ей одно, кажется, для него унизительным. Было не доказано, но мать так только и считает, что Степан виноват, что сын ее Гриша повредил руку от коня по его вине. Она сразу запретила ставить коня Башкира под седло, а Степан ослушался ее. Теперь мать лишилась на станице двух сыновей: Гриша — инвалид, а я — в гимназию.

Степан ведет по борозде пару коней — они тянут плуг. Я иду за плугом, с трудом стараюсь удержать плуг, чтоб он шел ровно. А плуг то подбрасывает на камне, то я, увлекшись перепелами, которые так и снуют между ног коней, а то и вовсе бросаются мне под ноги, тогда я на миг забываю про плуг, а уж он-то влево уйдет, то — вправо. Порою, ямщик не видит, что я устал, а все ведет и ведет коней. Мне бы крикнуть ему, но я не могу. Зато вырываются из меня слова песни моего деда из детства: «Ах вы сени, мои сени, сени новые мои…» Так и кричу я беснующимся вокруг меня птицам. Но кони вдруг встали — я не заметил, как плуг уперся — то ли в дорогу, то ли лемех забило дерниной. Степан чистит лемех или уносит камень далеко на межу. И все же мне понравилось пахать. Так что я и в другой раз, заметив, как мужики ушли на обед, взялся пахать, но на этот раз я взял кнут гонять перепелов. Помню, я так увлекся не столь пахотой, как птицами, стараясь сбить их влёт, как только она выпорхнет из-под ног. Да так было увлекся, что и не заметил, как я давно пашу дорогу. И только вижу — наперерез мне скачет наш Петька, немой, на хромой Фекле и машет руками… Крепкий южный ветер из глубин степей бьет мне в лицо горьковатый аромат. Я стою, упоенный запахом степей, среди созревшего ковыля, волнами набегающего на меня. Мне весело посреди этой священной благодати и того, что ко мне скачет Петька, а не злой Степан — тогда бы мне влетело…

*

Днем не выходит мысль о кружке. Петр все знает и только издали поглядывает на меня.

— Все это пустяк и вздор, — сказал он мне однажды, видя, как я скис и зачах. — Экая, подумаешь, важность, что не стало кружка. Да и дружков твоих еще успеют и арестовать, и из гимназии исключить. Не переживай — все пройдет. И хорошее, и плохое.

Да, подумал я, может это и вздор, но это моя жизнь. Что — я должен отказаться от этих прожитых дней? Или были они бессмысленными? Для меня сейчас как будто весь мир опустел. Я вновь стал одиноким, а весь мир — бессмысленным. А как бы мне сейчас хотелось быть вместе с друзьями…

Я гляжу в окно, вижу уходящую в сторону станиц реку — и вновь думаю о доме.

Я однажды спросил Петра:

— Ты любишь путешествовать?

— Я… — Петр, было, опешил, быстро собрался и, глянув на меня с высоты, сказал. — Ну, с отцом… да в коляске. Еще куда бы ни шло. Чтобы домашнюю провизию кучер-казак не забыл. Тогда я не против выехать за город. Кататься я люблю…

— А верхом на коне? Ведь у вас целая конюшня прекрасных коней, — намекнул я.

— Ну, это не то! — протянул Петр.

— И у тебя нет своего коня?

Ответом было удивление в его глазах: а зачем?

— Но ведь мы с тобою казаки, — решил льстить ему. — Плохо ли скакать навстречу упругому ветру в лицо. Казак не может жить без коня. Он для нас, как воздух для всех.

Петр изменился в лице, зарделся, как девица.

— Только… — кадык его дернулся, проглотив горечь моих слов. — Только я намерен поступать в университет. Так что конь мне как бы и ни к чему. А скачки! Я люблю их смотреть. Хотя отец готовит мне военную карьеру.

— А, может, как-то прогуляемся верхом на конях по окрестностям города?

— Я…я — не против, — вдруг размякшим голосом проговорил он

*

Но нашим намерениям не суждено было сбыться.

Революция, стачки в мастерских взбудоражили город. Вновь вверх дном перевернули нашу гимназию. Искали запрещенную литературу. Но теперь это делалось с таким ожесточением, будто гимназия было зачинщицей беспорядков в городе. При этом жандармы утверждали, что стрелял кто-то из гимназистов. Началась вторая волна репрессий. Многих старшекурсников отчислили, нашего лидера Евгения арестовали. Готовился над ним суд. Другие оказались в списках политически неблагонадежных. Иных отправили под надзор полиции. Кружок наш, как признанное осиновое гнездо социалистов в городе, уничтожали с особой яростью. Были слухи, что, мол, найден список кружковцев, но меня, мол, там нет. И все же кто-то донес о моем участии в кружке. Меня обыскали, но ничего не нашли. Тогда к себе вызвал тот самый жандармский офицер с повязкой на лице, получивший рану от того злополучного выстрела. Я запомнил тогда это лицо.

— Я знаю тебя, казак, — с заметным польским акцентом проговорил офицер. — Ведь это ты остановил моего коня. Смелый ты человек. Этот конь мог тебя убить. Но тебя обвиняют в том, что ты был соучастником того, кто стрелял? Тогда скажи, кто стрелял?

Я все отрицал.

— А что этот конь мог меня убить — это ложь. Я на этом коне от конюшни полковника казачьего полка я сидел верхом, и мы прекрасно общались. А у коня, выходит, память лучше, чем у жандармского офицера.

— Но мы с тобой еще поговорим… казак!

— Ему место в списках неблагонадежных, а не в гимназии, — вставил подвернувшийся Блинов.

Что ж, теперь угроза надо мною стала реальной. Хотя члены кружка и сам Евгений заявили, что я не был членом из кружка.

— Господа, уже то, что Дауров знал о существовании кружка и не донес, достаточно, чтобы применить к нему закон, — твердо заявил всему классу офицер с повязкой.

Были найдены листы рукописной нашей газеты «Демократ», так что не было сомнений в разглашении нами запрещенной литературы. И все ж на этом «наше дело» кажется, прикрыли. Однако у меня состоялась еще одна встреча с жандармом польского происхождения. Как-то встретив меня в коридоре гимназии, он отвел меня в сторону и внушил убедительно, что если меня нет в общем списке неблагонадежных, то ты, мол, есть в моем личном списке политически неблагонадежных и ты там будешь, пока не проявишь себя. А такой казак, как ты, обязательно проявишь. Попомни мое слово.

Только позднее я узнал, что приезд Бутина в город был не случайным и что он разрешил все недоразумения в отношении меня в списках неблагонадежных. Еще я видел жандарма не раз в гимназии, но ни он, ни дирекция меня не вызывали. И надо же, именно в это время Петр вдруг становится моим адвокатом-защитником. Я не был из трусливого десятка, но услуга Петра, больше похожая на медвежью услугу, мне запомнится надолго. При одном из появлений жандарма, этого «голубого офицера», как мы прозвали офицера в повязке, Петр с высоты своего монумента заявил ему, будучи сыном известного в городе казачьего полковника, что Дауров случайно был затянут по своей сельской простате в этот, якобы, литературный кружок. Даже не предполагая всех подводных камней этого собрания. От этих слов меня бросило в жар. Ведь сколько раз твердили, что я не был в кружке. Нет, сказал Петр, ты там был, я знаю. И мне поверят, а не вам.

— Я не нуждаюсь в адвокатах, — твердо заявил я.

Офицер одним глазом — другой почти закрывала повязка на щеке — как циклоп, вонзился в меня.

— Что ж, казак, твой друг, по-казачьей чистоте сказал правду — ты был в кружке. Так и запишем. А слова твои: «Я не нуждаюсь в адвокатах» — это известный прием преступника на суде.

В эту минуту я ненавидел Петра, проклиная судьбу, что дала мне в товарищи этого человека. Во мне все кипело, когда вышел жандарм, я высказал Петру все, что я о нем думаю сейчас.

— В вас городовых те же замашки, что и у жандармов. Не вы ли нагайками разгоняли митинг в парке. Тогда под нагайками трещали шинели на спинах твоих товарищей по гимназии. А этот поляк — жандарм получил по заслугам. Ибо его люди били по головам и спинам рабочих шашками плашмя. Я не хочу, чтобы следом мне неслось, как тебе, «каратель». Меня станичного казака не надо путать с тобою, городовым казаком. Вы отрабатываете хлеб от власти, разгоняя народ, лишая его свободы слова. Но учти — рухнет эта власть и тебе никто не подаст кусок хлеба.

Я все выпалил на одном дыхании, не думая, конечно, о последствиях. Но я это должен был сказать. Сказанное я осознаю позже, ибо тогда я плюнул в колодец, из которого я буду вынужден пить воду. Такова жизнь…

А тут как-то Денис, мой старый дружок, сообщил мне — он знал все новости в городе через своего отца — что, мол, казачий полковник, отец Петра, признался полковнику жандармов, что участие Даурова в кружке было случайным и что, мол, подобное больше не повторится. И т.д и т. п.

Итак, факт моего участия в кружке стал явным.

И вновь зачастил «голубой офицер» в гимназию. Он выследил меня на перемене и отозвал в сторону.

— Ну, вот и все так просто разрешилось. Осталось занести тебя в список ненадежных. А друг твой оказался честнее тебя, Дауров, Я уж и не знаю, кто сможет помочь тебе. Скорее на этот раз тебе не выкрутиться…

Эти слова и привет от жандарма я передал Петру.

— Я хотел как лучше…, — виновато буркнул он.

— Спасибо, Петр, за твою медвежью услугу, век не забуду. Ведь ты хотел отвести беду не от меня, а от себя. Но роль карателя ты, городовой казак, исполнил справно и жандарм тебе за это передал благодарность.

А «медвежья услуга» Петра сработала. Помнится, жандармы неожиданно появились в классе. Хотя многим казалось, что «дело» наше улеглось. Два жандарма встали у двери в ожидании команды своего офицера. Как только они вошли, я глянул на Петра, ища ответа на то, чего он добивался, якобы, защищая меня. Но ни одна черта не дрогнула на его правильном лице. Появился надзиратель, Он заставил меня встать из-за парты. Более унизительного в присутствии класса я никогда не испытывал. Но держался я твердо, хотя при виде жандармов вдруг почувствовал арестантскую обособленность и бесправность в классе. Я понимал всю униженность своего положения и почему-то неловко улыбался. Класс смешался: не каждый день можно видеть арест живого «социалиста». Кто-то хотел поддержать меня словом. Кто-то старался пожать мне руку. Жандармы оттесняли любопытных. Ведь меня должны вот-вот отвезти, лишить свободы разлучить со всей обычной жизнью. Все слышали разговоры в городе о социалистах. И вот это слово «социалист» материализовалось в их классе. Одно дело безобидные игры в партии, в партию эсеров, кадетов, но не было никого из партии социалистов, живых, настоящих. Но зато как злорадствовал надзиратель. Худой, как пересохшее дерево, высокий, он и говорил скрипучим деревянным голосом, меряя класс из угла в угол на длинных, как ходули, ногах, гулко стуча подковами каблуков сапог. А то вдруг останавливался и из-за спин жандармов заглядывал на меня, как на пойманного зверька. Еще бы! В его классе поймали социалиста. Он о чем-то спрашивал охрану, но те молчали как истуканы. Они смотрели на меня, как на провинившегося шалуна, которого они должны будут волей-неволей увести. Меня лишат воли распоряжаться собою и я окажусь на положении того мальчика из детства, бредущего по этапу за каторжанами.

Прошел час… другой… Класс заволновался.

— Господа, успокойтесь. Сейчас явится капитан и все, Бог даст, обойдется, — с ласковой усмешкой проговорил один из жандармов.

*

Я не мог представить, что было бы с матерью, когда она увидела бы мой арест. От слез, она закрывала бы платком лицо, но рыдания бы ее прорывались. Отец только бы махнул рукой: он не переносил слез матери, как не любил долгие проводы — это лишние слезы.

Но арест и на сей раз провалился у жандармов. Они покинули класс так же неожиданно, как и появились. Может это была сцена общего устрашения? Не знаю. Хотя и может быть. Офицер даже не зашел, не извинился за срыв урока. А ведь был урок закона божьего. Наш священник только перекрестил уходящих жандармов.

На выходе из гимназии я меньше всего ждал встречи с крестным. Я боялся услышать от него поучительной морали по поводу только что случившихся событий: и разгон кружка, где мое участие теперь всем известно, и этот разыгранный фарс ареста моего. Нет, он не стал ни ругать, ни журить меня. Он только напомнил мне о встрече с полковником казачьего полка и с директором гимназии.

— Яков, ты пойми, — начал он, когда мы пошли, — вольнодумие — это все одно, что твоя шашка. С ней надо обращаться осторожно. Во-первых, в руке должно быть достаточно сил, а в голове — ума, прежде чем эту шашку ты возьмешь в руки. А во — вторых, это оружие в любом случае. То же и вольнодумие. Вольницей не надо махать, как булавой. Наши предки вольницу отстаивали, встав крепкими бойцами. А ты ни силой, ни рассудком пока не силен, чтобы встать на защиту вольницы. Знаю, всякое бывает. Казак вспыльчив. Но коль вырвал шашку, да замахнулся, то не трусь — руби.

— Я и вначале рубил, когда посягали на мою казачью честь. Я не посрамил и сейчас нашу вольницу. Да она, вольница, потянула меня в кружок. И разве в этом моя вина?

— Ты, сынок, все верно ты поступил. Но учти, чтобы птенцу взлететь надо время. Дай срок и ты расправишь крылья — вот уж тогда и взлетай, — гладя жесткой сухой ладонью по моей голове. — Вот тогда-то можно и пострадать за нашу вольницу казачью. А ведь я пришел тебе сказать совсем про другое. В этом во всем, я уверен, ты поступил верно, и так же верно будешь поступать. Тебе бы почаще бывать в конюшне отца Петра. Зайди — ведь он тебя пригашал — оглядись, вникни со временем, как варится кухня скачек задолго до стартового колокола. Как готовят скакунов, сам попроси — попробуй свои силы. Может им приглянёшься, как всадник. Вот это наш казачий путь в жизни. А кружки, партии — это не наше дело. Ведь казак более всего предан не власти какой-то, не партия, а коню! Он тебя никогда не придаст. А все твои огрехи «куриной слепоты» снял с твоих глаз, как пелену, твой благодетель Бутин. Так что молись за него и ничего не бойся. Он так и сказал мне в разговоре, что молодые люди в этом возрасте должны ошибаться, набивать шишек. Да и время ныне смутное — Россия на переломе. Нужны, мол, молодые горячие сердца…

Крестный уехал на другой день утром. Было солнечно и ветряно. Дул холодный северный ветер. Резкий, он очистил город от копоти печного дыма. Было чисто и ясно. А легкие как пух облака пробегали тенью по земле. На окраине города у монастыря я — благодарный ему до слёз — простился с крестным. Мы обнялись, прощаясь.

Солнце поднялось выше, но теплее не стало. Я долго, не отрываясь, смотрел вслед паре коней и коляски. С обочины налетел порыв ветра и из глаз вбил слезу. На сердце стало одиноко и грустно. Вспомнил на обратном пути слова крестного: «Ничто нас, казаков, не может выбить из седла. Наши предки — кочевники пришли с востока, принесли восточную мудрость: чем хуже, тем лучше. Казак сварен так, как готовилась булатная сталь. Поколение к поколению, так от века к веку прикипало в огне боев наша казачья стать. Получалось то, что называют булатной сталью. Гнется, а не ломается. Таков и казак.

Подгоняемый ледяным ветром я затрусил в город, как бочком, бывало, трусит дворняжка, чем-то озабоченная…

Я спешил мимо монастырской стены, из-за которой неясно, тускло, будто от грязи времени, проступают соборные маковки, чернеют, будто мертвые, сучья кладбищенских деревьев. Старые монастыри, говорила мне тетка Матрёна, это вехи, по которым когда-то шла вглубь России старая православная вера. Мол, монастыри были опорой государства и веры до Романовых. Долго на севере держался Соловецкий монастырь старой веры. Царь приступом, мол, с трудом его взял. Там вере отцов наших стояли насмерть…

Через дорогу против солнца глядит на монастырь своими решетками на окнах желтый острожный дом.

На громадных запертых воротах монастыря, на их створах, во весь рост вырезаны из камня два святителя с зеленоватыми от времени ликами со священным писанием в руках. Сколько веков эти древнерусские старцы старой веры стоят на воротах, глядя на острог. Уж не ровесники ли они?

А может вон за тем решетчатым окном смотрит на меня наш Евгений, дожидаясь решения суда? Я стал креститься, прося святителей на воротах облегчить участь бывшего моего друга.

Я шел, часто останавливаясь, оборачиваясь то на монастырь, то на острог. Я спрашивал себя, что заставило сблизить острог и веру? Видно так было угодно новой вере.

Солнце было в зените, но ветер все крепче обжигал меня морозом. Я обошел кругом почти весь монастырь, надеясь где-то найти вход. В одном месте показался монах в грубой черной одежде. Я остановился, присмотрелся ему вслед. Он мне показался монахом того дониконовского времени. Время, известно, быстротечно, но в монастырях оно, кажется, останавливает свой бег. Как будто и не было раскола веры в православии. А может так оно и есть: самой жизни в монастыре вовсе и не коснулся тот царский раскол веры. Ведь тогда царю нужны были только богатства старых монастырей. Ведь в старой Руси монастырь иной мог снарядить целое войско для князя.

Может вот так же триста лет назад выходил из этого же монастыря в грубой черной одежде, как вот этот монах, только что вышедший из монастыря. Раскол не изменил одежды служителей. Да и много ли нового стало в душе того и этого монаха? Ибо суть раскола: не в числе перстов для моления, и в не в азах, а она в том, что заключено под ними…

Уходя от монастыря, я еще раз глянул на него со стороны. Видно, как и триста лет, на монастыре были все те же черные тесовые, как принято у староверов в их станице Сбега, крыши. Не есть ли этот монастырь ровесник нашему, от которого остались лишь развалины. Так подумал я, возвращаясь домой.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Казачья Молодость предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я