Казачья Молодость

Владимир Молодых

Перед вами книга воспоминаний молодого человека в пору его трудного становления. Как он, несмотря на невзгоды судьбы, смог, занимаясь серьёзно конным спортом, все преодолеть и обрести верных друзей. Мой герой дорожил этой дружбой и, когда надо было, он встал на защиту друга, когда была задета его честь.Герой-рассказчик – мой отец, казак Даурского казачества станицы Монастырской. Это не автобиография отца, хотя очень многое взято из его жизни. Ведь память должна стать венцом человеческой жизни.

Оглавление

Глава 6. Каникулы

1

Собираясь дома в дорогу, я в последний раз решил заглянуть в Дневник. Среди первых страниц лежит неотправленное письмо отцу. Не знаю почему, но что-то, похоже, помешало его отправить. На листке из школьной тетради я прочитал: «Сейчас только одиночество мое лекарство для души от тоски после вести о смерти матери. Как ни грустно, но я живу в чудном месте. Моя комнатка — мой любимый уголок в доме. Я рад от такого уединения. А какой прекрасный вид из окна! В теплые дни окно распахнуто в мир до самого горизонта. С восходом солнца мое жилище отшельника наполняется светом и теплом. Я любуюсь, как с первыми лучами просыпается город. Летом я много путешествую со своим Учителем в окрестностях города. Говорим о многом. Здесь я прохожу первые азы начинающего путешественника. В этом деле мой Учитель по географии лучший друг. Каждый раз с первыми весенними лучами моя душа рвется к вам, мои дорогие. А все мысли мои с первыми лучами там далеко на Востоке — на Камчатке…»

Дневник меня еще раз вернул к мысли об учителе. Все его уроки — это скорее лекции молодого ученого о науки Географии на уровне, я думаю, его университета. Мы все полюбили его лекции, так что единогласно считаем его Учителем с большой буквой.

Как-то в пору обострения внутрипартийных разногласий в классе, — а они иногда продолжались даже на уроке — учитель заявил:

— Господа, революция — это все одно, что скальпель в руках хирурга известного Пирогова. Революционеры хотят отрезать прогнившую часть общества — дворянство, чтоб спасти Россию от гангрены. Но будет задета и здоровая часть — и тогда прольется кровь. Встаньте, пожалуйста, эсеры… вставайте смелее… я не донесу на вас.

Он пересчитал. Потом так же поступил с кадетами и монархистами.

— И что же выходит? Революционеров с ножом даже в вашем классе больше. Вот что ждет Россию впереди, — он развел руками, — нас ждет кровь… Такова воля народа. «Что делать?» — революция. «Кто виноват?» — цари. Триста лет держали народ на цепи раба. А поступи они, как предлагали декабристы, имели бы мы худо-бедно конституционную монархию. А сейчас их ждет гильотина, как во Франции.

Класс, помню, затих. Потом зашумели все. Эсеры с кадетами нападали на монархистов.

— А куда пойдет — наше славное казачество? — протянув руку в мою сторону, спросил Учитель.

Встал Петр.

— Казачество — нейтралы. Мы нужны для стабильности любого строя, власти любой партии.

— Казаки — это реакционеры. Не вы ли разогнали митинг рабочих?

Звонок оборвал последний урок нашего Учителя. Класс встал. Все знали, что это последний урок. Стали прощаться. Он жал всем руки, но меня обнял за плечи.

— Я не пророк, но в этом человеке есть усердие, терпение того, чего нет во многих из вас. А еще у него есть понимание всего того, что я вам говорил. Это Яков Дауров.

Я оставлял на время этот город. Оставлял его с легкой душой. Все скверно в гимназии сложилось после известных событий, но с приходом Учителя все стало складываться превосходно. Дома, простившись со своей хозяйкой, как мог, по-доброму, а боясь опоздания на поезд, сестер не стал дожидаться — и без сожаления покинул дом.

И как же я был удивлен, когда после второго удара привокзального колокола, я, чтобы проститься с городом, выглянул в окно и увидел Нину. Она стояла среди провожающих, отрешенная, неуверенная, что сделала все верно, придя на вокзал. Я окликнул ее. Она обернулась в мою сторону. Я замахал ей, но она осталась стоять отрешенной. Поезд тронулся — и все пришло в движение. Стали удаляться голоса, заглушенные отчаянным криком паровоза. Уплыла вместе с перроном и Нина. Как будто ее и не было. Вспомнились только ее слова: «Вы мне, Яша, очень нравитесь. Какие у вас чистые чувства». Вспомнил, как встречал ее у гимназии, пожимал ее холодную руку, чувствуя, как сердце во мне тотчас же вздрагивало. Такое было впервые в моей жизни. Я и сейчас вижу ее печальное, красивое лицо с отпечатком девичьей любви. Она не могла не вызвать у меня ответных чувств. Но почему сейчас, провожая меня, она стояла равнодушная? Она просто смотрела, даже не махнув рукой. Зачем тогда она приходила? И вообще — не от Петра ли она узнала, когда я уезжаю? Так я простился со своими первыми чувствами, с чувствами выдуманной мною первой любви. И все это было посреди планов, надежд, порожденных учителем. А все чувства были во мне — от молодого, полного здоровых сил и душевных порывов человека. И ко всему — моя уверенность в стремлении двигаться вперед. Во мне было достаточно юношеской чистоты, правдивости, благородных побуждений и презрения ко всякой низости и злу. Я ощущал в себе душевный подъем. Да, я не отрицаю, что в кружке был заражен свободомыслием, свободным выражением своего мнения, но от этого я не перестал быть казаком, из казачьего рода Дауровых. Мне не хватает только друга, сверстника, близкого к моим интересам, стремлениям.

Теперь впереди меня ждала станица. Я там не был пять лет. Это были годы счастья и бесчестья. Словом, все то, что и подобало мне и что, может быть, только с виду было так бесплодно и бессмысленно… Зато впереди меня ждало столько свободы к деятельности, ибо передо мною лежал план раскопок, составленный ученым. Я спешил начать раскопки — и оправдать надежды Учителя. И это ощущение деятельности росло во мне с приближением к станице…

*

Помнится, тогда я был под впечатлением первой в жизни поездки в вагоне поезда. Я заметил, как из головастой трубы паровоза тащился хвост черного с гарью дыма. Поезд меж тем куда-то подходит, останавливается на несколько минут. Какой-то глухой полустанок, тишина… Во всем этом движении была какая-то прелесть. Откуда-то доносились крики паровозов, их шипение и это сладкое для меня волнующееся чувство дали, простора и запаха каменного угля, что неслось из окна. Было волнительным для меня событием — эта моя жажда дороги. Она часто порождала во мне скуку по дороге. За окном замелькали кусты, вдали остались позади деревья. Кругом было чисто, ясно и просторно. Дали были еще пусты от буйной зелени, но зато — какая яркая синева неба. С приближением родных мест, все острее всплывала та последняя минута прощания с матерью. Потемневшие от переживаемого, глаза ее сухо горели от слез. Будто душа ее отрешилась от жизни, и она смотрела на меня из какой-то уже не земной дали. Он и теперь стоит ее образ несчастной, убитой горем от разлуки навсегда с сыновьями. Она умерла со слов дяди во сне, что, видно, и был ей за все в награду такая легкая смерть. И положили ее рядом с нашим дедом, с которым она воевала из-за веры. Могила упокоила их. Я смотрю в окно и образ тот последний образ матери вижу, как он мелькает среди ветвей. А то вдруг проявится в тенистых зарослях ручья или среди нежной травы на поляне с первоцветом. И отовсюду она смотрела на меня с какой-то грустью и благодарной мудростью. Похоже, душа ее сопровождала меня на встречу с моим детством. Будто она смотрела «оттуда» на меня, любуясь тем, каким я вырос, когда пять лет спустя возвращался я с чужбины к родному дому…

2

Я вышел на станции Покровка. Спустился к реке. Среди больших и малых баркасов, уткнувшихся носами в крутой берег, я сразу заметил казаков из станицы Сбега. Они же не враз признали в юноше в форме гимназиста меня, сына известного на реке Романа Даурова. Гребцы взяли дружно — и ловкий баркас ходко пошел вдоль берега против течения. Мутные воды реки Степной грудью напирают, пытаясь оттеснить, хрустально-чистые воды горной реки Шумной. И раздел этот был от меня близок, но ниже пристани Покровка, воды Степной смешаются с водами Шумной, разделительная полоса исчезнет и река устремится единым потоком мимо Губернска на север к Океану. А то место, где сбегаются реки и, не мудрствуя лукаво, назвали Сбега. Увлекшись всем этим, я не заметил, как баркас миновал скалистый утёс, известный, сказывают, издревле, как Казачья скала. А мне этот утес знаком с детства. Здесь у этих скал, а в то лето вода спала, я встретил девочку со светлыми кудряшками и в легком платьице колокольчиком. Она первой протянула руку и назвала себя Софьей. Прошло пять лет. Мы не общались с ней. Лишь один раз я видел ее на вечере в женской гимназии. Где она сейчас? Я не знаю. Но, помню, сколько детских забав было здесь около этих скал. Я учил ее ездить верхом на коне то же здесь.

Пристав к берегу, я не мог удержаться, чтобы не забраться на утёс. На вершине его было когда-то орлиное гнездо. Помню, впервые на эту вершину — а я боюсь высоты — меня на этот пятачок, продуваемый со всех сторон, привела та бесстрашная девочка с бантом в косе по имени Софи. Она просто втянула меня туда. Я помню, как со страхом я карабкался следом за девочкой — сейчас про это стыдно вспомнить — по каменистой тропе среди колючего шиповника. Я даже просил ее оставить на другой раз это восхождение, но ни такой была та девочка. Я тогда еще не знал, что в ней польская кровь, кровь бесстрашной авантюристки. Она и слушать меня не желала, сзади подталкивала, так что, преодолевая страх, я, как мог, шел вверх. Деваться было некуда. Упругий ветер встретил нас на вершине. Она, отчаянная, стояла под порывами ветра с реки, а я быстро сел, от страха боясь глянуть вниз с утёса.

Но сейчас я стоял твердо на ногах. Отсюда видно и слышно, как бьется в скалистых берегах неукротимая река Шумная, как она, вырвавшись из тесных объятий ущелья, гордая, выносит свои чистые воды сюда на стрелку и, боясь мутных вод Степной, жмется к левому берегу. Но силы неравные и отсюда видно, как воды двух рек смыкаются и, обнявшись, несут воды дальше. А на юг водная гладь Степной скрывается среди глубоких излучин реки. Оттуда с юга я буду ждать отца, чтобы отправится вместе с ним к монгольской границе в степные казачьи станицы, где отец по его письму присмотрел хорошего жеребенка-стригунка, а через два года он станет конем.

Рядом со скалой, там где сшибаются воды двух рек образовалась коса, ставшая потом островом в низких берегах, заросших кустарником да ивняком. Со временем остров облюбовали змеи. Остров так и прозвали — Змеиным. Но бывшим каторжанам приглянулся этот остров. Стали вначале тайно, а потом и явно, устраивать здесь свои встречи, так остров стал Каторжным, но сами каторжане называли его, как остров «Сахалин». В память о печально известной в России каторги на острове Сахалин.

Чуть выше по течению от острова дебаркадер, напротив его староверская казачья станица Сбега. Именно сюда к этому дебаркадеру тянется пыльный тракт для этапов каторжан от парома через Шумную. Здесь невольников пересаживают в трюмы барж, и пароход отправит несчастных на золотые или серебряные рудники.

Я отправился к своему родному дяди атаману станицы Сбега, но его дома не оказалось.

— По неотложному делу уехал мой атаман, — не очень-то дружелюбно встретила меня тетка Матрёна

Но усадила за стол, Стала угощать — все ж не виделись столько лет. Я пил крепко-заваренный чай с кренделями. Тетка пошла в моленную свою. Оттуда я слышал слова молитвы. «Прими ты ее в число своей братии, отче свято, не отрынь слезного моления, причти ее к малому стаду избранных, облеки ей ангельский образ…» В приоткрытую дверь видны старые иконы в богатых окладах. Под ними негасимая лампада. Я попробовал было заглянуть внутрь, но тетка остановила меня.

— Старую икону в руки брать нельзя, чтобы не опоганить, — строго предупредила Матрена.

А у меня была мысль: глянуть на обратную сторону иконы, на ее рубашку, как называла ее тетка.

— Ты бы лучше, сынок, рассказал бы о своем житии-бытии среди чужих.

Я рассказал ей из того хорошего, что было в гимназии. Показал ей похвальный лист за последний год, что ее успокоило, разгладило строгие черты ее лица. Выслушав меня с вниманием, она вдруг заговорила о матери. Но по ее вдруг жалостному лицу, я понял, что не все было с ней благополучно.

— Мать твоя до последнего часа оставалась коренной, а по-нашему, запасной староверкой. Душа ее осталась в чистоте. Вот и сейчас в который раз я помолилась за нее. Сколь сил она положила — ты это запомни — чтобы отец твой, если не в вере, так в деле послушал ее. Ведь Лукерья сказывала, сколько печали и радости испытала она за тебя. Трудно ты дался ей. Похоронили ее по нашему обряду. У постели ее каноница Дарья прочитала житие великомученицы Варвары, потом прочла негасимую… Батя твой лицом осунулся, пока ее Бог не прибрал. За все ею пережитое уготовлено ей место светлое на небесах в селении праведников. Общине же нашей староверческой было так горько и прискорбно, что и поведать не могу. Уж как вы теперь, детки, будете без мамани своей мыкаться в этой жизни? Царствие ей небесное! Аминь!

Она ушла тут же в моленную, молясь с глубокими поклонами. Я знал, что она была игуменьей скита, но как только он стал хиреть, тетка Матрена «уходом» вышла замуж за моего дядю.

— Река уносит воды, а жизнь — годы.

Глядя через окно на реку, проговорила Матрена, а потом стала рассказывать, как ее выкрал мой дядя однажды из скита беспопвскую староверку и, мол, оженились они на стороне, а уж потом и тятя мой согласился — и принял мужа, поповского старовера. Вот и весь «уход» в этом был.

Разговор с дядей был коротким. Он не любил пустых разговоров. Это все одно, что воду толочь в ступе, говорил он. Он сразу предложил хорошую прогулку на конях. И уже когда садились в седла атаман заметил:

— А все ж твоя тужурка гимназиста, поверь мне, кстати, твоему казачьему чубчику.

Мы сразу пошли на хороших рысях. Вошли в систему оврагов, так что вскоре пошла узкая тропа по дну оврага, где пробивался ручей. Приходилось уворачиваться от нависших стволов деревьев. Казалось, не будет конца этому лабиринту сети оврагов, как вдруг дядя, не снижая аллюра, направил коня наискосок в крутой подъем. Мы вышли в степь. Мой аргамак всю дорогу легко держался за рыжей породистой кобылой атамана.

— Ты должен запомнить, что скачки тебя будут ждать не на гладкой дорожке ипподрома, а среди опасностей на открытой местности, тебе не известной да еще с препятствиями, — потрепав меня по плечу, проговорил дядя.

Спустя годы, выступая на сложных лесных трассах окружных скачек, я еще не раз вспомню эти слова атамана, известного в округе наездника. А пока я был никто. Даже наездником, собственно, я еще не был. Вольная степь захватила нас скачкой. Я из последних сил старался не отстать от него, хотя понял, что он, конечно, щадил мое самолюбие. Мы пошли шагом. Степь была в весеннем убранстве множества цветов. Аромат их дурманил голову. Вольный ветер располагал к открытому разговору. Я спросил его: не встречал ли он около кладбища ссыльных даму в черном и девочку. Знаю эту даму, ответил дядя, она была женой каторжного поляка, умершего от чахотки.

— Учти, эта дама ненавидит нас, казаков. Она католичка, иезуитка. Ей чем-то не угодил казачий урядник на этапе, пока они почти год сюда шли. Она пошла за мужем на каторгу, он бывший улан. Так что она под стать нашим женам декабристов. Сильная, должно, женщина, — думая о чем-то своем, говорил дядя.

Говорил он как-то вяло, нехотя, будто я его за язык тянул.

— Уж она-то точно не одобрит твою связь с этой девушкой, а ты, конечно, будешь лезть на рожон. Как говорят: быть бы ненастью да дождик помешал…

Мы долго ехали молча. Каждый думал о своем.

— А что тебе далась эта полячка? Ты казак — и уж не собираешься ли ты мешать нашу кровь с польской? Тебе ли говорить про Гоголя с его «Тарасом Бульбой»? Тогда жестокая борьба породила жестокую судьбу казака через его любовь к полячке. Это измена казачьему роду, сынам его, погибшим в борьбе с поляками…

Дядя не договорил, когда на его крепкий голос, перед нами отварились тяжелые тесовые ворота — и нас встретила тетка Матрёна.

— Что ж ты, атаман, затаскал с дороги хлопца, — не дав дяде сойти с коня, проговорила дородная казачка. — Вот и казак наш побывал у Бутина по моей указке и донес, что пароход будет со дня на день, если не будет затычек в пути.

Ждать отца я не стал. Дядя дал мне своего аргамака и я, не мешкая, покинул его дом. Мне не терпелось побывать на заимке, увидеть сестру, а главное — увидеть моего первого наставника по верховой езде — бывшего ямщика Степана. Как он там? Здоров ли? Я помню, как он учил меня скакать только «аллюром в три креста», если хочешь победить. Казак не баба, от которой кобыле легче. Казак должен скакать аллюром в три креста, говорил мне Степан, а что это такое — я и сам не знаю. Зверь должен быть под казаком, таким горячим, чтоб от пота бока коня блестели бархатом, внушал мне бывший ямщик. Перед соперниками не трусь, подлети к ним на полном ходу и перед ними дай «свечу» — вот таким должен быть казак. Учти, каков всадник — таков и конь под ним. А у ямщика три таких коня и все они звери. Бывало, среди снежной пыли ты не видишь кто или что впереди. Бывало, что и зацепишь незадачливого путника, а то и встречную карету свалишь в глубокий снег, если не даст вовремя дороги. Валдайские колокольчики гремят, предупреждают, что несется русская тройка. И люди расступаются, а то и разлетаются как куры по сторонам. Только бывалый кучер свернет с дороги и крикнет: «Эй, ребята, уступите курьерскому!». Вот и есть в этом весь «аллюр в три креста», только и скажет ямщик, хотя и бывший. «Ты уж, Яков, вспоминай меня, что был, мол, бородатый мужик-ямщик и что звали его смолоду, когда горяч был, Аллюр три креста» Эти три слова и мне тогда пришлись по душе, а что они значат — видать, один Бог ведает!

Я весь следующий день прождал пароход и отца, но все безрезультатно. Дядя пригласил меня на рыбалку. Чтобы скоротать время, я согласился. Я в детстве любил рыбалку, и мой друг — паромщик часто брал меня ловить на блесну. У дяди были иные снасти лова рыбы. Паводковая вода уже скатилась, так что можно было пройти по краю воды к скалам и именно в то место, где вырывается Шумная из объятий ущелья и выносит свои воды, чтобы смешать их с водами Степной реки. На конце длинного шеста закреплена веревка, а к ней привязано что — то в виде огромного сачка с грузилом. Размахнувшись слегка, на стремнину бросается этот сачок и, дождавшись, пока снасть погрузилась в воду, дядя подымает шест, упершись его концом о скалу. И я вижу, как в сетке бьется рыба. И так каждый раз. Мне показалось такое занятие скучным.

Я решил пройти на утёс и посмотреть вдаль — не видать ли парохода, а заодно сверху глянуть — нет ли внизу коляски с дамой в черном и Софьи?

День был с утра пасмурный и ветряный. На скале и вовсе — ветер свистел в ушах. Настроение было скверное: нет ни парохода и коляски нет. Я смотрел туда на юг, где под низким мрачным горизонтом собирались тучи — и река свинцовым отблеском уползала, извиваясь, за горизонт. Этот горизонт с мрачным речным разливом мне напомнил вдруг картину Левитана «Над вечным покоем». Там скит на первом плане, здесь я вижу скит в стороне за станицей Сбега. Эту картину я заметил почему-то в моленной у Матрёны. Я помню, спросил ее: «Откуда эта картина?». «Это для нас, староверов, не картина, а икона. Атаман принес ее с ярмарки». Помнится, среди негасимой лампады картина выглядела еще более мрачной, здесь завеса туч становится зловещей, она готова, похоже, раздавить все живое на земле. «Это картина стала для нас иконой судьбы старой веры. В ней вся безысходность нашего бытия. Просто она списана с нашей судьбы. Впереди скит это наше прибежище последнее, а дальше — нам просто было бежать некуда. Вот в такие места гнали наших отцов старой веры. Гнал царь и его сподручный — Никон. Так в самую глушь божьего мира мы уносили свою веру. На картине ты видишь край света. Видна последняя сторожка, а дальше живого мира нет. Но над всем божьим покоем — будет вечно жить старая вера. Аминь!»

С вершины утеса я еще раз обернулся туда, где над вечным покоем собирались тучи. Стальная зловещая полоса реки осветилась среди мрака. Рванул ветер и из-под нависших над головою туч забусил частый дождь…

Вот уж хуже всего ждать да догонять. Пароход не пришел снова. Уже прошел и день, и два. Я был на заимке, но сестры там не оказалось. Но дядя просил дождаться отца. Тот только и мечтал увидеть тебя в форме гимназиста. Ведь никто из станичных не учился в гимназии. Крестный, мол, рассказывал отцу каков ты в новой форме молодец. Вот и отцу твоему хотелось глянуть на тебя — каков ты есть, как гимназист?

Я занялся Дневником. Учитель не раз говорил, что вести дневник надо регулярно, записывая дорожные впечатления. Чтобы вошло это в привычку, как у любого путешественника. В тот день я записал из того, что рассказала Матрена о расколе. «Писал протопоп Аввакум в своем „Житие“, что отправили его в усмирение старой веры в Забайкальский край с казаками, атаманом которых был некий Павшков, изверг. Должно из служивых казаков. Земли там непривыкшие родить хлеб. Многие умирали, записал Аввакум. Однако все превозмогли благодаря старой вере, пишет Аввакум. А еще они отбивались от маньчжуров, себя защитили и землю…»

Ниже этих слов тетки Матрёны я дописал в дневнике слова Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно. Не уважать оной есть постыдное малодушие…»

За вечерним чаем, дядя мне много хорошего рассказал о Бутине. Отец его был крупным скотопромышленником. Он гремел своими капиталами. В городе никто не мог миновать его, не поклонившись ему. Он, не скрывая, хвалил староверов, своим громогласным голосом Мол, царица-немка из русского мужика — хозяина сделала мужика — раба, а по-русски — холопа. Вот и пошла гулять по Руси голь перекатная, а старая дородная Русь стала лапотной. С мужиком, учил старик Бутин, ты водись, дружись, не бранись, что надо ему — дай, но при одном уговоре: бери и помни! Молодой Бутин отошел от веры и от Бога заодно: не то ноне время. Кесарю — кесарево, а Богу — богово. Ноне надо крепко голову держать на шее, поучал молодой Бутин. Ведь вместо бога на небесах теперь будет править всем капитал.

Дядя замолчал, задумался. Матрена все время слушала своего атамана, но чему-то лукаво улыбаясь, порываясь все же что-то сказать — не решалась.

— Яков, а ведь растет в станице вашей твоя невеста, — вдруг выпалила тетка, виновато глянув на мужа. — Уж отец твой позаботился о тебе.

— Да, наверное, — буркнул я.

— А кто же это? — не унималась Матрена. Видно ей давно не терпелось меня спросить об этом, но она не могла перебить атамана.

— У меня еще со школы одна невеста — Настя, — виновато потупив голову, сказал я.

— То-то и Лукерья сказывала, что отец твой — первый подарок везет Насте, а не дочери Вере. Говоришь, Анастасия! Что ж, она — девка бойкая. Сумеешь ли ты с ней совладать? Уж больно ты смиренный — весь в мать. А она дочь Савелия. Он хозяин крепкий. Лавка у него в станице. У тебя губа не дурра — язык не лопатка — видишь, где сладко. А девка — она мёд. На нее, гляди того, мухи начнут слетаться. Дарья живет в работницах у Насти и сказывает, что Настя погуливает. За ней водится грешок — блудит…

Рассказ о Насте в чужой станице задел меня. К Насте я не испытывал никаких чувств, но чтобы плохо о ней отзывались — не терпел.

— Ну, ты не дуйся на тетку, как хомяк. Ведь жизнь прожить — не поле перейти. А вот отец твой прямо-таки женихом стал. Как-то заезжал. В коляске на резиновом ходу. Поди, у Бутина купил. Бороду распушил, — ну! — чистый купец. Сапоги с хрустом, с жилетки через пузо цепочку пустил. Вот грамоты в нем не хватает, а потому и вас учить стал. Но ты, Яша, верь своей мечте, как мы верим старой вере. За нее мы, если надо, и умереть можем, ибо это истинная вера. А уж ты повторяй чаще: «Сподоби мя, господи, умереть за мою веру. Аминь!» Твори чаще эту молитву и шагай спокойно, даже если вера твоя казачья кому-то будет не по душе…

3

По совету дяди Андрея я все же решил дождаться парохода. Южные степные ветры принесли жаркую на начало лета погоду. Чтобы скоротать время, я верхом на аргамаке пустился колесить по окрестным местам. Я даже забирался на утёс, огляделся. Софьи не было видно. Спешить мне было некуда. Легкий бриз приносил от реки сюда прохладу. Я устроился, по удобнее, на месте некогда орлиного гнезда и — с мыслями об отце — задремал, подставив лицо теплому ветру…

От голосов снизу — я поднял голову. Возле каменных развалов стояла коляска. Две женщины беседуют на польском языке. Одна из них дама в черном — уже известная мне от дяди — польская «декабристка». А рядом девушка со светлыми кудряшками. Это Софи.

— Со… фья! — крикнул я, махая ей рукой.

Девушка глянула вверх в мою сторону и подняла верх руку, давая мне понять, что она сама придет ко мне. И вскоре послышались шорохи легких шагов на тропе, ведущей вверх по горной тропе. Я с волнением ждал встречи с детством. Я глянул вниз. Тропа петляла среди каменных выступов. Как легко она преодолевала, прыгая с выступа на выступ с легкостью дикой козы. Это уже не та девочка, что когда-то неуверенно — нога ее то и дело скользила назад, — но все же меня вела вверх. Перед вершиной я подал ей руку — она протянула свою. Не сказав мне за это спасибо, что было на нее не похоже. И было так, будто мы расстались только вчера. Я был удивлен, но ее это, похоже, нисколько не смутило.

— Здравствуй, — наконец сказал я и еще раз протянул ей руку.

— Здравствуйте, — промолвила и она, крепко пожав мне руку, отбросив с лица прядь непокорных кудрей.

Но в голосе ее я не заметил, ни удивления, ни радости, как бывает при встрече старых друзей. Она вопросительно долго смотрела на меня, будто старалась узнать во мне прошлого мальчика-казачка, который учил ее ездить верхом на коне.

— И вы давно здесь? — все же спросила она, оборвав немую сцену. Она все время пыталась укротить платье от игривого ветра.

— Я то… Да вот уж как пять лет, — попробовал я шуткой смягчить нашу встречу. — Вот даже задремал в ожидании тебя.

Но, похоже, шутка моя не удалась.

— Я вас видела на рождественском балу в женской гимназии, — глядя в сторону, сухо, проговорила девушка. Упорно повторяя мне в лицо недружественное «вы»:

— Вы стояли в кругу сестер хозяйки дома и, если бы вы хотели, то могли подойти. У вас что-то с памятью может было?

— Да я видел тебя в обществе увивающихся вокруг тебя кадетов… У нас, гимназистов, плохая история взаимоотношений с кадетами. Они презирают нас, мы — их. Вот такая глупая история. Это начало борьбы чиновников с военными. Они нас обзывают «шпаками». А мы что, по-твоему, должны с ними любезничать? Я не хочу быть в друзьях с кадетами. И точка. А тот с зализанный прической… волосы цвета соломы. Мне издали показалось, что он просто в тебя влюблен, как уж он преданно смотрел на тебя. Но парень крепкий…

–…его зовут Александром.

— Александр! Уж не Македонский… Но все равно Александры — покорители.

— А у вас, я слышала, была свадьба с Ниной.

— Что ты! Какая свадьба. Может, ты меня с кем-то путаешь? Я поехал учиться, не… Словом, это проделки Натальи. Шутка была… игра.

— Весело вам там жилось.

— Да, смеху было много, так что порою в петлю хотелось лезть, — с грустью выговорил я, чувствуя, что я вконец расклеился от такой встречи. Уж лучше бы ее не было…

— Но вы могли написать… ведь обещали.

— Я писать… Да уж какой из меня писатель. Я вот дневник завел — по настоянию учителя — и то веду с пятого на десятое, а положено регулярно. На бумаге сухое, мертвое слово. Как говорится, бумага все стерпит. Иное дело живое слово. Вот я слушаю тебя и уже по интонации голоса чувствую, что ты пришла ко мне с обидой, — обретая уверенность, сказал я.

— Видать, немногому тебя научила гимназия и сестры хозяйки, что ты даже не можешь объясниться с девушкой.

— А ты считаешь, что нам надо знакомиться или объясниться? — задетый за живое, выпалил я. — Тот с соломенной головой, — поди, красиво объясняется? Ну, тот кадет… Как его… Сашка.

— Похоже, вы прошли хорошую школу злословия… А вот, как объясниться с девушкой, вас не научили.

— Я не вижу сейчас в этом необходимости. Ты просто к этому, похоже, не готова, — почти раздражаясь, ответил я.

Мы стояли близко друг к другу, но смотрели по сторонам. Никто из нас тогда не сделал и шагу навстречу. Может, она хотела таким образом отомстить мне за прошлое? Она во многом права. И обещал я писать ей, и на каникулы обещал приехать. Выходит, я не хозяин слову. Но она — и я в этом больше, чем уверен, — знала от Бутина мое положение в гимназии. Я висел на волоске. И какое мне было дело до письма? А если она знала о моей судьбе, — тогда зачем весь этот спектакль?

— Я вижу одно: каким ты был — таким и остался, — тихо сказала она, глядя вдаль реки.

— Зато ты очень похорошела, — вдруг нашелся я, улыбнувшись.

Она собралась было уходить, но ее что-то задержало.

— Ты не забыла наши здесь детские встречи? — спросил вдруг я.

— Детские… а детские! Так они давно прошли, гимназист — казачий, — улыбнувшись наконец, бросила Софья.

— А жаль, — заметил я

— Что? — думая о своем, спросила она.

— Я говорю, что мы ведь останемся друзьями. Не правда ли?

Ее снизу позвали по-польски. Но Софи не спешила, видно, решаясь, что-то сказать.

— Тебя ждут внизу, — сказал я тихо.

— Только учтите, что в другой раз, — вам придется ждать меня… думаю, дольше, чем эти пять лет. — Последние слова она крикнула уже на ходу, сбегая вниз по крутой скалистой тропе

Я долго смотрел ей вслед: и тогда, когда она садилась в коляску, и тогда, когда пара резвых серых в яблоках коней дружно вынесли коляску на тракт. Нет, она не махнула на прощание рукой. Я понимал — было задето польское самолюбие ее. Но почему на ней не было того медальона, в которое она когда-то, играючи, по-детски, уложила локон моих детских волос? Видно она права: детство осталось в прошлом. Помню, мама не разрешала стричь мои первые от рождения волосы до самой школы. Так что, выгорая за лето на солнце, волосы мои делались светлыми и даже на концах слегка завивались. Светлокудрая Софи и я были чем-то даже похожи друг на друга и сходили за брата и сестру.

Уже я сошел со скалы, когда меня остановила мысль: а почему она сегодня здесь? Ведь ей некого больше ждать. Отчим ее погиб, как писал отец. А он плавал на этом же пароходе, что и мой отец. Я оказался здесь не случайно — я жду отца. Нет, не такого я ждал от этой давней встречи.

Только на следующий день прибыл пароход с баржами, гружеными зерном. Но разговор с отцом не получился — он спешил разгрузить зерно на пристани Покровка. Одно он напомнил: «Ты с теткой Матрёной балясы долго не точи. Рассусоливать с ней не надо. А вот с дядей пообщайся: он обещал тебе по окончанию гимназии подарить коня. Я видел его — славный жеребенок, а через два года будет двухлеток». А еще отец передал мне пакет для Бутина. Итак, впереди новая встреча с Софи…

4

Я уговорил дядю осмотреть развалины и определиться в порядке работ по раскопке развалин. Он все ж окончил реальное училище и был тем человеком, кто помог бы мне провести раскопки согласно плану, составленному Учителем. Работы я не хотел откладывать в долгий ящик, а в случае удачных находок, — я хотел бы раньше уехать даже в гимназию, чтобы результаты раскопок обсудить с Учителем.

Было тихое утро. Из станицы мы ехали краем воды реки. Легкий ветер тянул с реки свежестью. Мы ехали, молча. Дядя еще с вечера выказывал недовольство: мол, отец не хочет знаться со староверами, а потому и не зашел, хотя пароход пришвартовали к дебаркадеру. А тетка Матрёна, та и вовсе открыто сказала, что отец мой после смерти матери не признает их за родню из-за нашей старой веры.

Проехали мимо острова Змеиного, прозванного Каторжным. На коряжине у края острова прибита дощечка и черным выведено — «остров Сахалин». Дядя повторил легенду от стариков, что жил здесь декабрист и вот он то и устроил здесь на острове собрание ссыльных.

— А веру нашу, старую, сказывают, он принял и молился двумя перстами. И мы по-доброму, мол, относились к нему — ведь староверы те же что и они, ссыльные. Изгои России, что и те же декабристы. Мы, как и они, на положении государственных преступников. Их истребляли, как и нас.

Мы въехали на тракт. Мне не давали покоя слова тетки, что без матери, мол, отец бы не стал, кем он стал.

— Дядя, а что отец мой — сам не смог бы без матери стать тем, кем он есть? Купец ни купец, да и промышленник из него никудышный, — вдруг спросил я.

Этим я, видно, озадачил атамана. Он ответил не сразу.

— Ты вот сам рассуди. Ты ноне довольно учен. Негоже, не по-казачьи идти в кучера казаку к дядьке. У вас в станице такого нет. Так ругал отца твоего дед Дауров, что у нас в Сбегах слышно было. Только мать твоя стала поперек деда — сыновей будем учить, что бы это ни стоило. Вот она и положила свою жизнь в могилу раньше времени. Ведь и отец поначалу было отошел от извоза, но мать его умнее. Не зря старики говорят, что ночная кукушка — дённую перекукует. Или вот еще наша старая мудрость: всякий кулик на своем болоте велик! Мать оказалась мудрее отца. Кто бы ты был? А то через два года — ты юнкер училища.

Дорога пошла на перевал. Вправо я сразу приметил тропу к поселению ссыльных. Я не хотел сейчас при дяде заезжать к ним. Я заеду — только один и в другой раз. Хотя он знал, что я знаком с ссыльными казаками. Он был не раз свидетелем, как тетка загружала мои сумы разной провизией для поселенцев.

— В этой благотворительности нет ничего предосудительного, но тебе в начале пути иметь темное пятно от общения с ними — того не стоит.

— Однако говорил нам учитель, что и на солнце есть пятна. Но оно светит…

— Все это так… Но споткнуться в начале пути — плохая примета.

— Конь о четырех ногах да спотыкается… — не уступал я.

— Я слышал о твоих подвигах в гимназии. Воля казацкая кровью полита. Но воля, Яков, воли рознь. Это тебе, должно быть, уже понятно. Ведь есть воля хуже неволи. Это тебе еще не по зубам. Пока помни одно: есть воля да плохая доля…

Это было для меня загадкой, что он хотел этим сказать. Может он напомнил мне их судьбу, староверов? Но, так или иначе, что-то не пришлось ему по душе от моих, видно, слов, он развернул коня — и скрылся в сторону Сбегов. Что же я сказал ему что-то не так или не то? Но план мой на этот день осмотра развалин был мною благополучно сорван. Опять, выходит, я виноват. Таков был тот несчастливый день.

5

Решаю навестить ссыльных. Пять лет не видел — как они там, живы ли? Едва приметной тропой спустился к реке. Тихая бухточка от реки Шумной, обрамленная высокими скальными берегами. В этом месте горная река вырвалась из объятий ущелья и теперь отдыхала в этой тихой заводи. От поселения осталось два барака, справа, прижавшись к скалам. Строения от старости просели так, что окна со стороны склона заколочены наглухо, там земля, смываясь дождями со склона, наполовину засыпала окна. А со стороны реки бараки окнами уперлись в землю. Слева барак еще был пять лет тому назад, но сейчас он наполовину обуглен — должно быть горел, — а частью был разобран на дрова. Так что из того десятка бараков, что я видел в детстве, осталось жилых или, как угодно, живых — только два. Как потом выяснится: жилым остался всего один барак. Тот, что под скалой. Она защищает его от холодных ветров. Жилище, крытое чем попало, напоминало дряхлого сгорбленного старца.

Я в детстве здесь бывал с нашим работником Петрухой. Он был постарше меня и мать, собирая съестное, что-то наказывала Петьке-немому, тот в ответ ей мотал головой и что-то мычал. Тогда я еще не знал — и все от меня скрывали — что среди ссыльных есть и казаки. Я и представить себе не мог — как казаки могли оказаться на этапе? Крестный и вовсе запретил бывать у ссыльных. Но разве матери можно что-то запретить? Это может только тот, кто не знает староверов. А крестный знал — и потому смотрел на это сквозь пальцы. В школе дядя мой атаман Сбегов и тот ничего не говорил о ссыльных казаках. Мать строго наказывала не задерживаться в поселении и уж ни в коем случае ни с кем не разговаривать. Помню, я уже учился в школе, стояло жаркое лето. Ссыльные смолили казачьи баркасы горячим прямо с костра варом. Загорелые плечистые люди сидели у костра. Я уговорил Петьку, и мы подсели к костру и я стал слушать их неместный говор. Они угощали нас ухой из котла. Потом вместе с ними лежали в тени баркасов и слушали их хохлацкие песни. Но мне с тех еще дней запомнились слова каторжной песни: «…а молодого коногона несут с разбитой головой…» И все то мне хотелось узнать о них, но Петька знал, как строга моя мать, — тянул меня за рукав… Но как протяжно они тянули эти слова — до боли в сердце — что «молодого коногона несут с разбитой головой». А потом начнут рассказывать про то, как они сами были коногонами и сколько казаков осталось там в холодных и сырых штольнях приисков… Как тут уйдешь? Я с трудом отбиваюсь от Петьки, чтобы дослушать…

Годы гимназии, конечно, не прошли даром, бесследно. А наш кружок! Нет, я сейчас уже мог объяснить: почему казаки — этот оплот царя и веры оказался на этапе. Выходит, было преступление, а не какое-то там пресловутое недоразумение. И все же ради чего-то казаки пошли на это заведомо провальное дело, где-то зная, что за это их ждут унижение, экзекуция и этап на каторгу. Что же их толкнуло на это? Выходит, так стоит в России казачья воля, чтобы крикнуть казаку свободно «Любо!», выбирая себе атамана вплоть до Наказного. Немного, похоже, изменилось у нас после восстания атамана Разина, когда он впервые заявил, что пришел на Русь, чтобы поделиться казачьей волей с народом русским. Цари Романовы волю казачью в дар не приняли, а накинули на народ хомут рабства на триста лет.

Оставшийся из жилых один барак и тот был жилым только наполовину. Пустые глазницы из окон нежилой половины с укором взирали на меня. Ветер гулял в расхлябанных дверях, и они пронзительно скрипели. Я сошел с коня. В нише под скалой я заметил убогую фигуру старца. На берегу в больших котлах кипела смола. Пахло дымом костра и смолой. На берегу лежал на боку баркас с просмоленным крутым боком. В человеке, что сидел под скалой с рыболовной сетью, я узнал своего старого еще с детства друга. Звался он Хохлом, хотя было у него имя Тарас. Угрюмый, столь занятый делом, он даже голову не поднял на мое приветствие. Тогда я подошел и тронул его за плечо.

— Здорово дневали! — громко сказал я.

Он, должно, узнал меня по голосу, поднял голову и глянул на меня мутными глазами.

— Здорово, — скрипучим голосом ответил он нехотя, обреченно уронив голову.

Сухое в глубоких морщинах скуластое обветренное лицо его, отвислые соломенного цвета с желтизной усы вдруг вздрогнули — похоже, дед узнал меня. Он протянул мне широкую, как лопата, сухую шершавую в мозолях и смоле руку. Я назвал его так, как он сам называл себя — Хохлом.

— Нет, Яков, прежнего Хохла. Осталось от него лишь что-то полуглухое, полуслепое… Вот, как видишь, всего-то и осталось от прежнего Тараса. Я тебя бы и слепым узнал. Храни тебя, господь. Ни плети, ни каторга бесследно не проходят. Вот теперь сижу, как та старуха у разбитого корыта. Поди, стушевался, глядя на меня? Казаку падать духом нельзя ни перед кем, будь хоть господь Бог. А уж тем более ломать казаку шапку — совсем негоже ни перед кем. На том стоит наша казачья воля. За нее атаманы наши Булавин, Разин, Пугачев, за нашу казачью волю, они голову положили. И мы будем вам, молодым казакам, напоминать про это. Ведь власти наша воля казацкая — что кость в горле. Цари пробовали накинуть на нас рабский ошейник, как это сделали они с русскими, но после Пугачева отступили.

Издали донеся гул соборного колокола. Старик замолк, спешно перекрестился. Рукав его рубахи задрался и на запястье иссиня-мертвым проступили две буквы «СК». Он перехватил мой взгляд и вдруг чему-то улыбнулся щербатым ртом.

— От сумы и от тюрьмы, паря, не отрекайся, хотя вольницу нашу казачью блюсти непросто. И все одно за волю нашу спуску не давай. А «СК» — это ссыльно-каторжное клеймо ставят нам цари за нашу преданность России. Вот под такой же перезвон колоколов Собора шла здесь в тот день экзекуция. Пороли нещадно поляков за побег. Стон стоял на округу. Кто-то из несчастных представился даже, иные рассудка лишились, их тащили в воде, отхаживали и добивали положенное. А потом метили, как скот. Им на лоб «СК», нам — на руку за сожительство, якобы. Ставили, как тавро ставят на круп коня.

Хохол замолчал. Я помог ему свернуть самокрутку. Дал прикурить.

— Вот и сейчас от звука колокола сердце замирает, сжимается до боли. И так каждый раз под колокол память возвращает меня к тому дню.

— Те за волю народа пошли сюда, а вот мы за свою казачью волю. За право на кругу избрать своего наказного, а не очередного — «из фридрихов». Ведь сучит не царь, а псарь

— Вам, может, перебраться куда-то в монастырь? Как вам здесь живется? — спросил я.

— По всякому, сынок. То холодно, то жарко. Но есть и отрада: хоть поддёвочка сера, да волюшка своя. А в монастыре монахи горе свое кормят, а мы свое горе голодом морим, чтобы оно подохло поскорее. Я стар, но я здоров, как рыба. Вот плету из ивовых прутьев вентеря да мордуши. Рыбкой промышляем… Продаем…

Густо заросшее лицо его с добрым, острым взглядом вдруг посветлело.

— Вот и ты нас, казаков, не забыл.

Он тряхнул кудлатой головой и принялся за дело.

— Наша воля ноне обреченная, а все ж под солдатской шинелькой вольней, чем под наказным атаманом из немцев.

От реки донеслась песня горькая, как судьба каторжанина, протяжная, напевная.

— Мои казаки поют на стихи Тараса Шевченко. Ведь был этот поэт рабом, так выкупили его друзья за двадцать пять тысяч рублей. Нет, денег — тяни каторгу.

Глаза его вновь потухли, как угли подернулись пеплом.

— О чем твоя дума? — спросил я.

— Я то… Наши думы за горой, а смерть наша за спиной. Вот и местные казаки нас не жалуют, как прокаженных. Вот отец твой дает нам заказ и заработок. Вот и одежонка на нас от вас. Пока был — возил ты. Потом Петька немой все эти годы возил. Добрый из тебя выйдет казак, истинная в тебе, чую, казачья кровь. А казаки из Сбегов староверы, народец крепкий уставной, державный. Я знаю — в тебе есть старой веры кровь. У нас на Кубани были некрасовцы-староверы. Это уходящая Русь, хотя в них наши корни по вере. А ведь наши запорожские казаки жили по старой вере. Сам Ермак, атаман дружины казачьей, был крещен старой верой. А грех! На ком его нет. На этой грешной земле нельзя не быть грешным. — Замысловато закончил старик, глядя куда-то за реку на сопки, где задержались последние лучи солнца.

Я как мог вскользь спросил про их соседей поляков.

— А. Это «политика», — вдруг спохватился казак, — о них, как говорится, или вовсе ничего не говорить, или говорить хорошо. Это люди мастеровые. Они могли выковать для коляски ажурную из металла спинку. И грамотный. Умный народ. После поселения они уходят сразу — у них свое общество взаимопомощи. А у нас один путь — на кладбище среди камней. А поляки народ таборный, не чета нам. Они на рыбалке ноне.

— А что остров посещают ссыльные? — глядя на деда, спросил я.

При этих словах он оторвался от дел.

— А тебе зачем это знать? — глухо спросил он.

— А вы сами бываете там? — перебил я его.

— Мы, паря, в политику не лезем. Мы уважаем их волю к свободе. Они хотят свернуть в России власть. Вот и 905 год — их рук дело. Нам же важна только наша вольница и Россия, а кто у власти — да хоть черт. А вот была бы республика Казакея, то мы бы и отсюда крикнули бы «Любо!» — старик впервые улыбнулся своими сухими губами.

Он стал расспрашивать о годах гимназии. Я ничего не скрыл.

— Казаки пережили такое, что не дай Бог пережить такое лихому татарину, а сколько бед казачество пережило. Ничто нас не выбьет из седла.

— А кто такая дама в черном? Она приезжает на богатой коляске, — не удержался и спросил я.

— Она пришла сюда по этапу. Славная дама. Она свела нас, казаков, с поляками. Ведь у нас одна беда и Бог у нас один. Оттого-то и судьба у нас одна.

Пока говорили поляки пришли с рыбалки, сварили уху. Давно съедена уха, по какому разу дед заварил кирпичный китайский чай. Его отец передал для дома, а я поделился теперь с дедом.

Ночь подкралась тихо. Теплой тенью она легла на скальных стенах, накрыла уже уснувший наш заливчик. Только еще ярче вспыхнул костер — и от него светлая дорожка побежала по реке. Вода в реке глухо ворчала в ущелье. Где-то: то ли камень сорвался с крутого берега, то ли крупная рыба всплеснула с шумом…

Я остался на ночлег у ссыльных. Попросился переночевать в баркасе, уже готовом к плаванию. Ночь уже развесила звезды, тени их упали в воду и теперь дрожали в легкой зыби реки. Я не мог долго заснуть. Какими детскими забавами показались мне мои беды в гимназии по сравнению с тем, что пережили эти, все же казаки — бывших казаков не бывает. Я помню, как отец как-то заметил мне, когда зашел разговор о ссыльных казаках. «Никакие они уже не казаки. Клейменый — это уже не казак» — твердо сказал тогда отец. Я не стал спорить, хотя и был не согласен. А сейчас, послушав их, я понял, что я во многом был тогда прав. Они истинные казаки. Не помню, сколько прошло времени в моих раздумьях, но тень от скалы посветлела, и от воды потянуло предрассветной свежестью… и я заснул.

6

Жизнь не есть череда проходящих дней, жизнь это то, что ты запомнил, что осело в твоей памяти.

Утром, простившись с казаками, первые лучи солнца я встретил, когда конь мой резво вынес меня на перевал. Выехав на тракт, я заспешил в станицу. Дорогой вспомнил слова Хохла: «Казаку не пристало спрашивать, как поступать. Так что наши встречи можешь забыть, будто их вовсе не было, если они будут тебе мешать. Не раздумывая — рви их, будто ты нас — и знать не знаешь. Но память она сама все сохранит и без тебя. А мы поймем, что это так и надо» Нет, размышлял я, никогда я не откажусь от того, кто был мне другом. Я не отказался от друзей по кружку — не откажусь и от ссыльного казака.

В раздумьях я не заметил, как вскоре показались развалины монастыря. Я пожалел, что вчера мне не удалось сговориться с дядей, чтобы вместе осмотреть развалины и наметить ближайшие работы.

Немногое я узнал о монастырях времени великих географических открытий. Одно, может, заинтересовать, что Ерофей Хабаров, атаман казаков-землепроходцев, после долгих путешествий по землям Дальнего Востока не однажды ходил в Москву с докладом царю об открытии новых земель и их пригодности к хлебопашеству. Атаманы казачьи строили казачьи посты-крепостцы, а для своих дружин, после долгих странствий, строили казачьи монастыри для больных, немощных и по старости непригодных к трудным походам. Мог Хабаров быть в наших местах? Мы на сибирском тракте. Наверное, он когда-то во времена Хабарова был тропой, хотя и изрядно набитой. Словом, Хабаров здесь мог быть. Так оставалось мне принять. А следом за казаками потянулись сюда староверы, гонимые властью. Они ставили свои скиты. А монастырь был старой веры, ибо после его разрушения — властью ли или природой — появилась староверская станица Сбега. А невдалеке от развалин появилась станица Монастырская. Вот такое было у меня тогда представление о развалинах.

Когда-то монастырь, — а сейчас его только развалины — стоял на высокой террасе с видом на реку Шумную, несущую хрустально-чистые воды из-под горных ледников на западе. Отсюда уже видна наша школа. Ее, говорили, сложили из камней этих развалин.

Однако мне вскоре пришлось вспомнить, что со мною пакет Бутину. Но по дороге, я все же решил заехать на могилу матери.

О матери я помнил всегда. Ее судьба останется навечно в моей памяти, так что посещение могилы ее будет моим долгом навсегда. Даже в годы эмиграции, когда уезжали родные и близкие друзья, не последним, что решило мою судьбу, была могила матери. Я не мог поступить иначе. Родив меня, подорвала свое здоровье, так что крепкая от природы, она стала угасать год от года и, дождавшись из последних сил, моего поступления в гимназию, вскоре сошла в могилу. Оставив коня, я прошел на кладбище. Могилу нашел быстро по дереву черемухи, любимому дереву матери. Она любила из плодов ягоды делать пастилу, разбив ягоды в ступе. Начиняла пастилой любимые мною пироги. Сейчас черемуха цвела, наполняя ароматом все пространство около могилы. Дерево так разрослось, что ветви ее склонились к ее могиле. Я сломал ветку и положил матери в изголовье. Рядом могила деда. Теперь они, и мать, и дед, лежали рядом — кладбище их примирило. За утверждение старой веры мать вела нешуточную порою «борьбу» с дедом, так что, порою, атаман мирил их. И скольких проклятий я слышал от деда матери моей, раскольнице. Я помню смерть деда. Помню тот тусклый день. Солнце светило будто из мешка. Напротив дома через дорогу с колокольни церкви неслись жалостные звуки, становясь для меня все строже и гуще. В церкви гроб его стоял напротив царских врат. Я смотрел на трупный лик покойника с его заострившимся носом, с рыжими от табака усами, слипшиеся губы. Вот когда-то он был атаманом, а теперь приобщен навеки к отцам нашего казачьего рода, к нашим пращурам. Земля соединила и мать, и деда. Так мать перед смертью велела ее похоронить в одной с дедом могиле. Я не знаю, как бы я встретил смерть матери. Теперь с мучительной болью, глядя на могилу, могу представить, как опускали гроб ее братья в глубокую и холодную яму. Как полетели на опушенный гроб грубо и беспощадно комки тяжелой первородной земли. Я стоял тогда и не думал, что подобное будет когда-то и со мной…

Помню, в день похорон деда я возвращался рядом с матушкой. Прижимая платок к глазам, она шла убитая болью, будто сама себя похоронила или готовится это сделать вскорости. Она то и дело спотыкалась на ровном месте, так что я успевал подставить свое плечо. Чувствовалось уже тогда, как ей тяжело идти по этой земле, так она устала от своей болезни. Она, должно, знала, что срок ее на земле недолог, что он уже измерен и перемерен в который раз. С другой стороны ее придерживал наш священник Отец Георгий. «Помни, душа моя, отчаяние есть смертный грех, — слышал я мягкий голос попа. — Ты не одна, у тебя муж, дети, у тебя добрая казачья семья, уважаемая на станице. Дети твои умные… ты еще молода. Бог даст — у тебя все доброе впереди. А смерть — она что? Бог дал — Бог взял. Вот так и надо смотреть на жизнь, иначе и жить незачем».

В тогдашнем моем возрасте на смерть смотреть не хотелось. Под греющим весенним солнцем я шел тогда с раскрытой головой. Так что всего многообразия жизни, многоголосого крика галок, орущих с буйным упоением жизнью среди окрест оживающей земли в огородах, о смерти думать не хотелось. Я почему-то влюбленными глазами, должно, от полноты жизни вокруг смотрел на мать, на ее траур, на красоту и горе ее лица. Мне же от весенней свежести было даже празднично от этого весеннего пира жизни, а не смерти. Вот на пороге жизни мы не думаем о смерти. А мать, она будто себя заживо хоронила. Порою, она останавливалась, гладила меня по голове, целуя в макушку, как бы прощаясь. Она как знала, что в начале осени ее понесут сюда же. Помню, как мать тогда поглядывала на меня, и, видя, как меня распирает радость от грядущей поездки в гимназию, была и счастлива от этого и грустна, ибо ей становилось еще горше от предчувствия скорой смерти. В доме, помню, мне показалось, стало просторнее от стоящего гроба покойного. А тетка Лукерья в наше отсутствие успела вымыть полы, прибрать в избе так, что через открытое окно врывался, заполняя все углы горницы свежий живой воздух весны. Жизнь, таким образом, врывалась в дом, вытесняя смерть. И только трубка деда напоминала мне о смерти, но теперь она, трубка, ставшая неживой, больше никому не нужна. Но она эта будет хранить память о деде, а душа его будет где-то среди предков.

И все же жизнь возвращалась в наш дом. Вот и на бледном лице матери нет-нет да появится спокойная улыбка…

Сейчас я стоял у могилы матери, у той могилы смерти, которой я не видел, но я ощутил тогда то чувство смерти, которое я испытал в день похорон деда, как если бы это были похороны матери.

*

В доме — так всегда было при матери — было, по-староверски, чисто и уютно. Встретила меня тетка Лукерья. Она оглядела меня с ног до головы крепким взглядом и осталась довольной.

— Здоров! Ну, и слава Богу, — только и сказала она, собирая к столу.

Вера, сестра, на заимке. Тетка, посуетившись вокруг стола, так и не присела, сославшись на заботы по дому.

— Весь дом, Яша, на мне. Тут и скотина, и птица. Кручусь, как белка, одна. То-то думаю, — как твоя мать управлялась одна? И не было у нее и Петьки, а Верка малой была, — оттараторила тетка.

Вот так встретили меня дома после пяти лет отсутствия. Да, собственно, ничего не изменилось в доме. В комнате моей все осталось на прежних местах, как будто только вчера я вышел отсюда. На том же месте на стене висит шашка — подарок деда. Полка с книгами и журналами.

7

К дому я подъехал со стороны парка. Длинная аллея аккуратно подстриженных на английский манер деревьев вела прямо к широкой беломраморной лестнице, ведущей на второй этаж особняка. Строение в стиле английского замка из светло-серого песчаника. На втором этаже открытая веранда с белыми колонами. На стук копыт моего коня из ближайшей оранжереи, примыкающей с востока к дому, появился садовник. Он сообщил, что хозяин в отъезде на приисках и что будет не раньше, как через две недели. Остальное, мол, можно передать через горничную. О Софи я не решился спросить, хотя именно ее я и хотел увидеть. Я думал о нашем разговоре на утёсе. Мне тогда показалось, что мы что-то не договорили. А нам было что сказать. И я уверен в этом. Поднявшись на второй этаж, я встретил горничную Пашу, имя которой я уже знал по первой встрече в доме. Правда, я слышал, что Софи звала ее Парашей. Спокойная, уверенная в себе, она с достоинством крепко пожала мне протянутую мною руку. При этом она смутилась, густо вспыхнув. И это будет всякий раз, когда я, встречая ее, буду протягивать ей руку, а она будет всякий раз смущаться. И так будет продолжаться целых лет двадцать, пока она не станет моей женой. Крепкое было не только в ее рукопожатии, но видно было во всей ее крепкой фигуре. Я всегда почему-то чувствовал в ней что-то близкое, казачье. Она и внешне сходила за казачку: упругий пучок русых волос на голове, кофта, обтягивающая тугую девичью грудь и просторная до пят юбка.

Вот и сейчас, сверкнув стекляшками сережек, она то ли улыбнулась, то ли что-то хотела сказать, так что полные губы ее чуть было дрогнули, но она зарделась и, взяв пакет, протянутый мною, исчезла, так и не сказав ни слова. Отец ее из ссыльных староверов с Волги. Они были приписаны к нашей станице Монастырской. Так что, выходило, что она была в каком-то роде казачкой. Отец ее был известным шорником при конюшне Бутина, хотя будет время, когда я буду заказывать ему дорогую себе сбрую. У Бутина будет конюшня скаковых коней. Он под них построил ипподром для города, утвердил дорогие призы — и поехали отовсюду всадники. Словом, шорник без дела не остался. Он же учредитель местного кавалерийского училища. Он учился в Англии в Оксфорде. Вывез оттуда берейтора, умеющего подготовить коня и всадника к скачкам. Скачками Бутин заболел все там же в Англии. Оттуда же он вывез несколько коней-полукровок. Основной же капитал Бутин вложил в золотодобычу, скупая у государства якобы бесперспективные золотые и серебряные прииски. Его капитал контролировал все крупные сделки по закупке продовольствия для армии в Сибири. Одна только японская война принесла ему целое состояние. Его имя было на слуху вплоть до Забайкалья.

Бутин был моим благодетелем. Он и грешки мои в гимназии, как будет известно, снял с меня. Помню, отец как-то при встрече сказал мне, что Бутин дал слово — держать меня под своей опекой.

Мне бы сейчас хотелось увидеть Бутина и за все его отблагодарить. А ведь еще отец передал мне, что Бутин просил через него, чтобы я на каникулах зашел бы к нему.

Я возвращался на заимку. Бутина не было, так что в мыслях о нем я даже забыл о Софи. Я вспомнил о ней только тогда, когда сойдя с парома, я въехал на песчаный увал, и, прежде чем я выехал на тракт, я обернулся и глянул в город, где на Казачьей горе стоял светлый дворец. Жизнь и судьба моя во многом будет зависеть от его обитателей. И от Софи то же…

*

Я все лето почти неотлучно жил на заимке. Это было удобно, так как рядом были развалины, раскопки которых вскоре начались. Мне не терпелось извлечь что-то существенное в доказательство старины бывшего монастыря. А с дядей из Сбегов, — я все же план наш, составленный Учителем, сверил на развалинах. Его замечания я учел, когда собранная им группа из мастеровых казаков, приступила к земляным работам, чтобы заложить шурф по периметру развалин. Надо было снять грунт, не разрушая, как говорил Учитель, культурного слоя. Выделил людей и наш атаман. Они стали расчищать от крупных обломков место для возведения, как предполагали, часовню. Словом, дело пошло. Я значился теперь прорабом, ибо на все вопросы отвечал только я. И так и изо дня в день шли земляные работы. И надежд на успех я не оставлял.

За все лето я был в станице всего несколько раз. Помню, в один из таких дней тетка Лукерья, увидев меня, всплеснула руками, пораженная моей худобой и впалыми от усталости глазами.

— Ах, боже ты мой! — запричитала она, — да на тебе лица нет. А загорел, как зажаренный сухарь.

На следующий день с раннего утра я был уже в седле. Я спешил. Было еще одно дело, которое уплотнит все мое свободное время от раскопок. Дядя сообщил мне, что его приглашают на осенние окружные скачки и что он предлагает мне участвовать в них: надо, мол, себя пробовать уже начинать. Что он даст мне хорошего скакуна рыжей масти, а, мол, жеребенку твоему «подарочному» еще расти два года. Как тут не согласится? Я был, конечно, согласен, еще не зная, на что обрекаю себя. Теперь все свободное — и не только — время я был в седле. Все дни я был то на полигоне станицы, где дядя давал мастер-класс верховой езды, а потом преодоление на местности препятствий. И все это надо было выполнять в высоком темпе. Но после занятий верхом, я спешил на раскопки. И первый вопрос мой — что найдено? В один из таких дней над предполагаемым входом в монастырь на глубине были найдены обломки, на которых четко проступала буква «а», а на другом — не совсем ясная: то ли буква «к», то ли буква «х». Обломки естественно смыкаются и выходит то ли «ка», то ли «ха». Что ж тогда выходит: то ли «ка… зак», то ли «ха… баров» Я уже знал, что Хабаров ходил со своими докладами — «скасками» к царю в Москву и сибирский тракт ему, конечно, был знаком, а место наше высокое удобное — не могло не быть замеченным Хабаровым — стоит на тракте. По технологии сооружения нашего монастыря — еще Учитель отметил — был использован естественный из реки Шумной средний и мелкий валунник. Так строился старой веры Соловецкий монастырь. Эти наши предположения о древности в развалинах нашего монастыря подтвердил и дядя-старовер. Более того он заявил, что со слов старожилов, мол, хранится предание, что Хабаров провел какое-то время в келье этого монастыря. А на месте некогда стоявшего острога казачьего — а место ноне называется не зря Казачьей Горой — стоит дом Бутина.

Я с дядей долго и так и эдак прикладывали обломки с буквами, но ничего сказать по ним что-то определенное было нельзя. Продолжавшиеся раскопки ничего больше не принесли.

Время, однако, шло. Оставалось только одно — вскрыть плиты пола, уже освобожденного от крупных обломков. Казаки закрепили концы веревок за одну из плит пола — кони взяли дружно с места, но плита сразу не подалась. Плиту с боков пошевелили ломами — и дело пошло. Плиту удалось сдвинуть — открылся провал. Нет, как сейчас помню, страха перед неизвестностью у меня не было. Дядя предложил опуститься казаку. Я стоял на своем. Во мне только нарастал интерес к этой неизвестности. Помню, рядом со мною стоял мой старый друг по заимке Степан. Меня обмотали веревкой — и я тут же хотел вступить в темноту. Степан остановил меня. Трижды перекрестил, творя при этом молитву: «Николаю угоднику, заступнику нашему, помоги ми грешному в настоящем сем, да всегда прославляю господа Бога ныне и присно и во веки веков. Аминь!» Вот теперь, паря, можешь сигануть в этот омут с Богом, добавил Степан. Так он благословил меня, держа передо мною икону. Ее еще в начале раскопок передала мне тетка Матрёна. «С Богом оно будет надежнее» — сказала тогда она, подавая икону.

Я стал спускаться, держа в руке свечу. Густая застоявшаяся темнота нехотя расступалась по углам склепа. Среди долгих поисков среди трухи и разбросанных костей я обнаружил череп, а чуть в стороне — лежал, словно, кем-то забытый большой нательный крест.

И все же, всем находкам — уж невесть каким — я был рад так, что готов был завтра же уехать в гимназию и поделиться с Учителем. Но я тогда не знал, что моя радость будет недолгой, когда я узнаю, что Учителя уже нет.

8

Лето был на исходе. Освободившись от дел, связанных с раскопками, я теперь мог поехать в город к Бутину. Я не хотел ехать к нем у с пустыми руками, а сейчас все же что-то я мог показать. А главное: я сдержал данное ему слово — начать раскопы развалин. С парома дорога широким пробором среди домишек посада города поползла в гору мимо знакомого с детства Нижнего рыбного рынка. Ничего не изменилось на этой дороге с тех пор, как я с мамой ездил на Верхний рынок за новыми сапогами к школе. Выше слева от реки пойдет Набережный бульвар с чугунной оградой. А выше рельсы железной дороги, они идут к вокзальным постройкам красного цвета. Я въехал на соборную площадь. С нее, если смотреть на юг, то видна за невысокими увалами наша станица, а за ней пойдет некогда дикая столбовая степь. Выходит, когда-то станица наша была на краю дикого поля и защищала от набегов кочевников в старину казачий острог. Ноне на его месте Казачья Гора, а на ней дом Бутина. Столетия спустя некогда казачий острог превратился в уездный городишко, а с открытием золота и вовсе стал похожим на город, что на диком западе Америки в пору золотой лихорадки. И все же наш Зашиверск стал городом. Отцы города по инициативе Бутина купили городскую печать и сделали Зашиверск уездным городом.

Дворец Бутина известен в городе, как большой Дом или просто Дом. С севера дом утопает в зелени парка. Аллея делит парк надвое. Восточная часть постепенно сливается с естественным лесом, где, как и положено, водятся и грибы, и дикие ягоды, а на полянах среди берез обилие лесной земляники. Это, по словам хозяина, есть дикая часть парка, им любимая, где он прогуливается по едва заметным тропам. Западную от аллеи часть парка называют «английской» Здесь все строго подстрижено, уложено. Здесь греческие развалины с фонтаном, пруд с лодками для прогулок.

На этот раз Паша меня встретила, когда я ходил по гостиной, рассматривая картины с английскими пейзажами и замками. Я поздоровался с ней как всегда за руку. Она, как всегда смущенно улыбаясь, пригласила, открыв передо мною высокую дверь в кабинет. Я с трепетом шагнул через порог. Мне в лицо ударил свет. Четыре огромных окна наполняли кабинет светом и жизнью. Всюду обилие книг — они забрались даже на антресоли. Среди множества чучел бросилось в глаза чучело орла. Он нахохлился, готовый сорваться тебе навстречу, устремив на тебя хищный взгляд. Он даже раскрыл клюв в воинственном призыве.

— Ну, проходи смелее, Яков! — резко выйдя из-за стола, обратился хозяин ко мне. — Покажись — каким вышел гимназист из казака. Повернись, чтоб мы увидели, как ты возмужал.

Я развел руки в сторону так, что края рукава оказались около локтей, Да и брюки были коротки так, что я выглядел как подстреленный. Словом, вышел конфуз. Софья, вижу, от смеха уткнулась в платок, а Владислава, та самая дама в черном, мило улыбнулась. Ну, и то хорошо. Конечно, на виду у полек это было не здорово, так что я готов был от стыда провалиться сквозь пол. У Софьи прорвалось — и она закатилась раскатистым смехом. Вот уж мне позор был. Видно я со стороны выглядел, как пугало огородное. Хотел как лучше, а вышло курам на смех.

— Ну, вот — теперь видно всем, как ты вырос. Подойди я тебя обниму, — улыбнувшись в усы, ободрил меня Бутин. Он обнял меня за плечи.

— Смотрите, девушки, как вырос Яков. Настоящий жених. Не правда ли Владислава?

Полька в ответ только смущенно улыбнулась. А Софи к чему-то захлопала, не переставая смеяться. Бутин повернулся ко мне боком и смерил себя.

— Вот смотри, — он подмигнул Софи, — моя макушка около его уха. Вот каков он молодец! Физически ты вырос, но, я слышал, что ты и в духовном преуспел так, что у нас даже было слышно про твои подвиги. Что ж, юность пора свершений и подвигов. Я в своем возрасте, поди, уж не готов к подвигу. Все верно. Эту пору упускать не следует. Она уходит безвозвратно. Это время надо пережить. А ведь тот кружок был политический по своей сути-то. Сегодня хорошая литература — уже сама по себе политическая. Власть боится умных книг, как и умных вообще, боясь потерять свой авторитет. Правители нынешние боятся потерять власть над народом, который они обобрали до нитки. Что они оставили народу спрашивал еще Радищев и сам же отвечал: «Воздух!». Народу осталось искать утешение в церкви в надежде получить манну небесную. Я не говорю о запрете Тургенева или Радищева. А тот же Герцен. Я встречал его в Англии. Кстати, у нас среди студентов тоже был кружок Добролюбова. А работа Писарева «Реалисты». Он был для нас учебником живой истории России. Хотя пора Романовых осталась недолгой — их песенка спета! А вот тогда кружок будет тебе ориентиром, когда другие будут тыкаться, как слепые котята. Ты же будешь политически зрелым.

Однако меня тогда больше всего заинтересовала в дальнем правом углу за стеклом фигура индейца в полный рост на фоне тропического леса. Он с луком, стрела лежит, тетива натянута. И он весь в боевой позе. Это было куда интереснее, чем слова Бутина. А чуть в стороне — фигура старателя, он, склонившись над ручьем, моет старательским лотком золото в ручье. Мой интерес к этому заметил Бутин.

— Да, раньше этой экспозиции здесь не было. Индеец охотиться за старателем, моющим золото. У нас тех, кто охотится на старателей — называют «подкотомочниками». Отчаянные, они караулят старателя на узких тропах тайги. Тайга большая, а тропа одна. И все сходятся на этой тропе. У нас подкотомочники стали чаще охотиться за спиртоносами-китайцами. Ты, говорит один из них другому, когда будешь стрелять, то мушку ствола веди под котомку — тогда будет наверняка. Вот отсюда и пошло — подкотомочник. Там был дикий запад, а у нас был дикий восток. И разницы в этих сторонах света нет. Только там был Джек Лондон — мы многое узнали о времени золотой лихорадки. У нас не было писателя, равного Лондону. Хотя что-то есть. Та же «Угрюм-река» Шишкова… Ты хочешь испытать состояние старательского фарта? — то подходи к столу — обратился Бутин ко мне.

Я нерешительно, смущаясь от того, что мне оказано столько внимания, подошел к длинному столу с окном на север. Во всю длину стола лежала деревянная колода, дно которой было выложено резиновым матом. Колода лежит под уклоном.

— Сыпь в бункер мешочек с песком, — командует хозяин.

Я все сделал, как мне было велено. По колоде устремился поток воды, размывая песок. Легкие песчинки уносятся водой, а тяжелые пластинки золота остаются. Попадались самородки размером с крупную фасоль. Всех потянуло взглянуть на это чудо-прибор. У всех вызвало восторг то, что так просто можно намыть золото.

— Яков, подставь ладонь в конце колоды. — Он приподнял мат — и мне в ладонь упало тяжелое невзрачное на вид золото.

— Это тебе ко дню твоего рождения, Яков. Ты этого заслужил, — проговорил весело Бутин. — Сегодня день святых великомучеников Флора и Лавра. В честь их сегодня день города, ибо эти святые являются покровителями города. Так ведь Отец Василий? — обратился он к священнику. — И уж тебе, Яков, ближе то, что эти святые есть покровители коней. Что-то, смотрю, ты вовсе не рад золоту. А ведь за него цари семь шкур с русского мужика сдирают. Точнее, они сдирают нашими руками. Но таковы правила. Закон стаи. Только так и рождаются капиталы, без которых власть просто не может существовать. Любая власть. А ты, Яков, не робей. Покажи золото девушкам. Ведь блеском этих камешек можно растопить любое холодное сердце женщине. Но металл этот жесток и коварен, как и тот, кто им владеет.

Софья не выдержала и сорвалась с места.

— Можно потрогать? — глазки польки заблестели.

— Можно… можно даже взять, — сказал я.

— Да!?

— Да… да! Пусть это будет подарком к нашей встрече, после пяти лет разлуки — и как акт примирения, — смело проговорил я.

Софья осторожно скатила с моей ладони три самородка размером с фасолины в свою ладонь: невероятно, чтобы человек делился не просто кабы чем, а золотом. Влада, я заметил, была восхищена моим поступком, наградив меня легкой улыбкой полных губ. Она даже что-то, похоже, по-польски шепнула Софи. Та зарделась, но подошла и поцеловала меня в щеку, буркнув при этом «спасибо».

— Я вижу, Яков, золото не твой рок, не твоя судьба. У казака судьба — конь! Я слышал, да ты и сам мне как-то говорил — о мечте странствовать. Как тот летучий голландец или…

Я не дал ему договорить — и вынул из сумы человеческий череп. Поп при виде черепа — перекрестился на всякий случай.

— Это философский момент истины. Ведь сущность живого — в смерти. Что ж, теперь перед тобою будут стоять два философских вопроса: быть или не быть? А это уже классика. А что — может в нашей земле родился новый Шлиман? Что ж, — это может быть череп твоего предка, казака — землепроходца? — взяв в руки череп, спокойно сказал Бутин.

Девушки обступили меня, пытаясь глянуть на череп.

— Теперь ты можешь загадать, глядя на череп: быть тебе или не быть путешественником. А в подтверждение того, что тебе им быть — я вручаю тебе «Книгу для путешественников». Подняв этот увесистый фолиант над головой, я весь светился от радости. В тот день я был безмерно одарен. Я впервые почувствовал на руках, как весома, тяжела моя мечта — стать путешественником.

Вошла Паша с подносом, на нем рюмки и штоф с коньяком. Сам Бутин разлил по рюмкам.

— Что ж, господа, вот он и настал момент истины нашей жизни, — оглядев всех, весело проговорил хозяин. — Пусть будет вершиной дел наших разум. Да, здравствует разум, да скроется тьма!

Мы все сдвинули бокалы. А Софи потянула меня за рукав, давая понять, что сейчас самый подходящий момент истины — смыться отсюда и побыстрее.

*

— Ты понимаешь, что если он смешает политику с философией и историей, а сверху золото, то этот бутерброд он будет долго жевать, — быстро заговорила Софи, видя мое недоуменное лицо, когда мы оказались на веранде. — А ведь не подлил еще масло в огонь его речи Отец Василий. Ты заметил, как он не раз порывался что-то сказать, но поглаживая смиренно бороду, успокаивал, похоже, себя. А Отец опять подсунет ему идею раскола и тогда это… Ведь раскол — это его большой мозоль и, если Отец его затронет, то до конца выдержит только он сам. Это уже проверено. Ведь этого Отца, с его же слов, прислали следить за староверами, чтоб они обряды новой веры блюли. Ума в Отце палата, но от староверов она, мне кажется, стала дыроватой. Я с Владой была заложниками в их спорах, — уже сбегая по мраморной лестнице, тараторила девушка. — А вообще Владу Бутин зовет «вещью в себе». Я сама, порою, не знаю, что у нее в голове. Она одним словом — иезуитка! Так что эту «вещь в себе» тебе долго придется принимать такой, какая она есть. Ты слышал, что такое «вещь в себе»? — заглядывая мне в лицо, спросила Софи.

Я пожал плечами. Я не знал, что это значит — «вещь в себе». Я же только сейчас сообразил, что я оставил — и череп, и все находки на столе в кабинете. Но Софи потянула меня к пруду.

— Пойдем в беседку глянем на золото. Ведь ты мне, почитай, пол-ладони отдал с легкостью. Ты что — хотел этим купить меня?

— Нет. Хотел — помирится. Может, ты золото возьмешь обратно? Может ты хотел пошутить на виду у Бутина? — серьезно спросила она. — А мне Бутин никогда не дарил золото. Почему так? Ты не знаешь? Я знаю, почему он это сделал: ты для него — герой. Ты и в кружке рисковал свободой, а тем более, после того, как ты коня у жандарма остановил. А ведь этот польский по происхождению офицер — лучший друг Влади. Так что тебе еще придется с ним встретиться в доме. Вы изуродовали ему лицо. А раненый зверь опасен вдвойне, а задетое самолюбие поляка — втройне опасно. Он коварный. Теперь ты остерегайся его: поляк обид не прощает. Я все про тебя знаю. Нина, твоя подруга мне рассказывала, что тебе гадала цыганка. И, мол, даже денег с тебя не взяла, а сказала, что ждут тебя великие победы.

— Это все чепуха… гадание! Я средних данных человек и у меня нет талантов для побед. Да, я не серый. Стараюсь уходить от этого цвета.

— А почему — все твои дела в гимназии — Александр Сергеевич так и назвал подвигами?

— Это так… образно он сказал или имел в виду «подвиги» в кавычках, — с усмешкой заметил я. — Все мои проступки скорее инстинктивны, как средство зашиты. Видно срабатывает во мне казачий инстинкт самосохранения. Похоже, он в нас от природы заложен. Думаю, ты бы так поступить не смогла. Ты просто разумнее меня, и твой рассудок всякий раз бы останавливал тебя.

— Нет, ты стал для Бутина просто героем нашего времени.

— Нет, вот тут ты не права. Героем я еще не стал. Да, и вообще — какой из меня герой?

Мы сидели в просторной из белого камня беседке. Солнце было в зените — и лишь слабое дуновение приносило с пруда свежесть.

— А на утёсе я в тот день была не случайно. Я узнала, когда приходит пароход, и уговорила Влади поехать со мною. Я почему-то чувствовала, что еду на встречу с тобою. А ты встретил меня такой букой. Правда, у меня была обида на тебя. Мы просто тогда не поняли друг друга. Я помню, как ты мне много рассказывал об этом утёсе. На нем чуть ли ни один из главных землепроходцев стоял, кажется, Хабаров, — размечталась Софи.

— «… под ним широко река неслась, бедный челн по ней стремился одиноко» — подхватил я.

— Так Петр смотрел вдаль в поисках места для столицы

— Петр прорубал окно на запад, а наш казачий атаман Ермак — прорубал окно на восток. Петр рубил окно в Европу, а Ермак — в Сибирь! Кто из них более велик — Петр или Ермак? Время рассудит. Ведь Россия приросла Сибирью и появилась Империя, а Петр стал Императором Российской империи. Так что — разве не казаки принесли Петру пожизненное звание Император?

— И откуда тебе это известно? — влюбленными глазами глядя на меня, спросила Софи.

— Моим духовником в гимназии была — ты не поверишь — была сама «народоволка» в ссылке. Она же была учителем русского языка и литературы.

— А у вас случайно Иван Грозный не был надзирателем? — рассмеялась девушка.

— Вот его только нам и не хватало. А то бы по субботам была бы не порка, а казнь. Зато был у нас Блин. Он не лучше Грозного.

— Как блин!? — закатилась от смеха Софи.

— Это Блинов, а, по-нашему, Блин. Он у нас надзиратель. Прескверный субъект. Из тюремщиков.

— И у вас была порка? Да это средневековье! А ты хоть раз — за свои подвиги был наказан?

— Нет, не довелось испытать. Я про это как-то сказал Бутину. Он ответил, что в Англии в гимназиях поголовная порка. У нас она от дикости. Правда, замети он, что великий хирург Пирогов очень даже приветствовал подобное воспитание поркой. Я где-то вычитал, что на тех местах, на которых мы сидим, расположена масса такого, что массируя его посредством порки ивовым прутом, замоченным в воде, то ты получишь массу удовольствия.

— Это грубая шутка, — смутилась девушка.

Я и сам не рад был, что стал говорить об этом.

— Экзекуции в любых целях — не средство воспитания. Это унижение человека до уровня скота. Но я бы хотела тебя спросить о другом. Ты много говорил мне о казаках, о Ермаке, о Хабарове, которые открыли Сибирь и Дальний Восток для России. Но почему мы о них не слышим? А то и вовсе, — знать не знаем, что это за люди. Думаю, это оттого, что вы больше воды намутили в истории. То Разин пришел дать волю, то Пугачев стал пугать царицу и ее двор. То вы, казаки, переметнулись — я слышала от Бутина — к Лжедмитрию. И что теперь вам за все за это памятники ставить до небес?

— Ну, до небес, допустим, нам не надо ставить памятников, — я взял ее за руку решительно, — а вот помочь поставить бы на месте разобранных развалин бывшего монастыря часовенку в честь казаков-землепроходцев — вот это надо бы. Пусть она напоминает каждому прохожему, что здесь покоится память о наших казачьих предках. Пусть кто-то поклонится, кто-то помолится или просто задумается над былым. Вот этого я добьюсь. Может не в этот раз. Но знаю точно, что в часовне — будет старая икона от староверов, — взволнованно заговорил я.

— А почему старая икона?

— А потому, что те землепроходцы, от которых пошел и наш род, были людьми старой веры. Да, может так получится, что это будет памятник старой вере. Она этого заслужила. Под знаменами старой веры завоевана эта земля, на которой мы с тобою стоим, под названием Сибирь. Со старой верой легли на монастырском погосте предки мои. Пусть будет часовня им надгробным памятником.

— Откуда в тебе столько патриотизма? Откуда в тебе этот зов твоих предков? — глядя на меня так, будто на лице моем есть ответ на эти вопросы, спросила Софи.

— Это во мне от казачьей крови. А потому и зов предков во мне естественен. А еще у меня в друзьях казаки-каторжане. А если собрать воедино и дядю Андрея, атамана Сбегов, да Учителя, да АБ, моего духовника Анну Борисовну, то тогда будет видно — из чего слагался во мне этот зов предков. Хотя это не все. А сама жизнь в станице, а мать и отец. Вот и получится, что зов предков — это целый мир, в котором живет казак. Только казаку понятен этот непростой мир.

Мы долго разговаривали в этот день. Катались на лодке по заросшему от водных лилий пруду.

— Ты заметил, что сегодня Влада была к тебе внимательна. Это она оттого, что узнала про твои подвиги. А ведь раньше она и слушать не хотела о тебе, как казаке. Ведь это она шепнула мне, чтобы я поцеловала тебя, а она сама протянула тебе руку для приветствия, когда ты вошел сегодня в кабинет. Она далеко не всякому может подать руку.

Я, осмелев, приблизился к девушке и привлек ее к себе с поцелуем. Она, не возражая, подставила щеку.

Она много после этого говорила о своем новом друге Александре из кадет. Я видел этого светловолосого красавчика. Я слушал ее вполуха о нем, как о покорителе женщин, любовь которого, как я понял, не обошла и ее.

Знала бы она, знал бы я, что пройдут два года и этот влюбленный в Софи мальчик станет моим закадычным другом, с которым я пройду огонь и воды первой мировой войны и только эмиграция разлучит нас. А следом за ним уйдет и Софья. Как говорится, нет повести печальнее на свете…

— Ты так смотрел на Влади, что мне показалось — уж не влюбился ли ты в нее? Влади — польская красавица. Будь осторожен — она принадлежит Бутину, негласно. И смотрю и она влюбилась в тебя, узнав, что ты стал известен в городе, как социалист. Твои дружки чуть было не убили жандарма, изуродовав ему лицо. Тебя, как вольнодумца, надо судить, а тебя любят. Нина по тебе скучает, а тут еще наша Паша какой раз о тебе спрашивает. Так что мне около тебя и места нет.

— А ты смелее со мною.

— Пробую, — глядя в воду, тихо сказала она. — Приходила на утёс, а там только ветер гуляет. Тебя нет.

— Это тебе, Софья, зачтется. Даю тебе слово. У нас полно времени, чтобы наверстать упущенное. Ты только веселей на это смотри. Не горюй.

— Я думаю о другом. Мы, поляки, страдаем за свое свободомыслие. Я знаю от Влади, как поляки страдают от этого. Но это народ. А ты один в своем классе бросил вызов своим свободолюбием. Ты мог жестоко пострадать, не будь Бутина. Я и Влади любим в тебе эту казачью вольницу, она нам, полякам, по духу. Вот смотри на этом кольце, выкованном из кандалов каторжан на внутренней стороне на польском выбито: «За Вашу и нашу свободу».

Я взял в руки кольцо.

— Весомая штука.

— Такой весомой была дружба русских декабристов и польских повстанцев. Те и другие здесь встретились, хотя польское восстание было позднее, чем восстание на Сенатской площади. Это кольцо передалось от мужа Влади. Было сделано два кольца. Одно у нас, другое — у ваших ссыльных казаков и там надпись на русском языке. Кольца сближают поляков с казаками, хотя мы исторически были врагами. Я помню, когда ты был еще учеником, то на встречу приносил книжку Гоголя «Тарас Бульба». Там казак влюбляется в польку — и погибает за любовь. У нас с тобою все наоборот выходит. Так ведь? — лукаво улыбнувшись, проговорила Софи.

— Иные, Софи, времена, иные и нравы. Да и времена сегодня не Запорожской Сечи. Мы те же, но мы другие. — Софи водила пальчиком по воде, пытаясь вырисовать фигуру, но она тотчас под пальцем исчезала.

— Если бы тебе пришлось исповедоваться у священника, — что бы ты сказал? — продолжая водить пальцем по воде, спросила девушка.

— Я где-то читал, что подобное происходит у вас, католиков. А потом, я никогда бы ни перед кем не стал бы исповедоваться. А то еще каяться заставят… Нет, «минуй нас пуще всех печалей» подобное.

Мне было шестнадцать лет, я был вполне зрелым юношей.

— Пойми, мое сознание отсевает мелочи жизни, а именно то, что и есть, может быть, грешным. Да, память та, как губка, она впитывает все — даже то, что не следовало бы. Память сейчас работает на прием, а вот лет через пятьдесят, можно к ней обратиться, но не раньше. И тогда на основе своей памяти — а уж она тебе подскажет, что с тобою было в пять лет, — ты и сможешь рассказать или написать исповедь. А сейчас у меня даже нет предмета исповеди. И в церкви бываю только тогда, когда нас ведет туда строем надзиратель гимназии. В любом знании нет греха. Раньше церковь за знание того, что земля вращается, сжигали на костре. Но сегодня она отменила этот грех. В знании нет греха — и нет, значит, покаяния. Мне еще не о чем исповедоваться. Я ничего не прошу у небес. Судьба мне дает все необходимое. И беды, чтоб крепить характер и благодетеля, чтоб меня упавшего, подхватить. А в пору учебы — дружба самое верное чувство. Любовь может изменить, а дружба, она будет тебе верной в любую пору. Я тебе предлагаю дружбу.

— Что ж, я с благодарностью принимаю дружбу с тобою. Она будет для меня драгоценна, — нежно заметила Софи. — Но ты, как я поняла, каяться не будешь все же. Что ж, тогда это сделаю я.

Рассказ ее был долгий. И о встречах на вечерах с Сашей, то она как-то познакомилась с Петром. Вот уж никак не ожидал, что тот Петр, мой сосед по парте, встречался с Софи и мне ни слова об этом. Хорош друг! Потом Софи заговорила о Нине. Что она, мол, вскружила голову молодому поручику адъютанту его превосходительства наказного атамана. При упоминании Петра я даже как-то растерялся — у меня из рук выпало даже весло, и теперь я пытался выловить его.

— Уж не разволновал ли тебя мой рассказ? И что же ты на это можешь сказать.

— Оправдания не жди. Каяться мне не за что. Я учил ее верховой езде. Не скрываю — мне нравилось следить за ее легкими движениями, видеть ее живые веселые глаза. По тому, как гулко хлопнула входная дверь в доме, я знал, что пришла Нина. Девушка решительная. Отца своего она любила, не смотря на его всегда мрачное настроение, которое она оправдывала его преподаванием в кадетском корпусе. Кадеты — публика непростая, своенравная.

— Но ты любил Нину? — вдруг спросила Софи.

— Это сложно сказать — любил или не любил, — неуверенно сказал я, будто каждое слово давалось с трудом. — Думаю, было состояние влюбленности. Что еще может быть в нашем возрасте? О любви может рассуждать Влади. Она осознанно воспринимает это чувство. А мы свою биологическую страсть окрашиваем романтически в любовь.

— Я от тебя таких «биологических» слов не ожидала. Откуда они в тебе?

— Я люблю антропологию — и многое прочитал о ней. Это наука о человеке, о его появлении, становлении.

— Это поэтому у тебя череп. Петр рассказывал, что у тебя и в комнатке, где ты живешь, есть череп. Нина мне говорила, что ты его принес из склепа заброшенного кладбища. Все так?

— Да, это так. Интерес к ископаемым костным остаткам привил мне мой Учитель, а он палеонтолог, то есть, ученый, изучающий костные остатки некогда живших на земле животных. Я был участником его экспедиции — и он нашел остаток бивня мамонта. А относительно слова «любви» у казаков, то слово это — никудышнее, его никуда не приложишь. У нас этому слову есть замена: нужность. Каждый в казачьем деле чем-то нужен. Жена рожает казаков, муж — служит, а в свободное время — он пахарь. Помнишь, читал я «Тараса Бульбу», так там Гоголь пишет о любви как о мгновении страстей между казаком и казачкой. И все. Казак чаще в доме гость. Мы видели отца по два-три раза в году.

Софи предложила: по случаю моего дня рождения не плохо бы посетить ресторан у озера. Это было куда более приятнее, чем эти исповеди, не стоящие, по-моему, выеденного яйца. В ресторане в дневное время было мало людей. Мы сели у окна с видом на озеро. Официанты Софи знали, так что нам быстро накрыли стол. Заказывала Софи — у меня карманных денег не было. Я не просил у отца денег, а сам он, наверное, считал, что они мне не нужны.

Мы веселились, болтали, шутили и танцевали допоздна.

— А ты, я смотрю, не изменился. Вырос, но все тот же казак. Каким ты был — таким и остался, — прижимая свое горячее девичье тело ко мне в танце, тихо на ухо проговорила Софи. — Я думала, что гимназия сделает тебя другим. Но по поступкам твоим видно, что в тебе сидит все тот же Разин или Пугачев. Но ты сегодня дал мне волю. Разин ваш лишь только собирался дать народу волю, а ты дал мне ее…

Мне пришлось вернуться в беседку за «Книгой для путешественников».

9

Бутин по пятницам устраивал вечера. Здесь были близкие ему люди города. Любезный, хлебосольный, либеральных взглядов он любил собираться на открытой веранде с видом на английскую часть парка с классическим газоном. Чаше среди гостей были промышленники, адвокаты, директора училищ. Он предпочитал встречаться с людьми дела. Деловой человек — он и скажет умно, к месту. А сколь деловых людей из старой веры? Оно и видно: в чьих руках капитал. Все Морозовы, Третьяковы — да сколь их по России — и весь их капитал корнями уходит в старую веру. И всякий раз, начиная подобное собрание своих единомышленников, Бутин скажет, что капитал России идет от нас, от старой веры.

В какой-то раз разговор зашел о казачестве.

— Ты, я слышал, отказался участвовать в скачках на летних сборах казаков твоей станицы. Я одобряю это. К намеченной цели надо идти, не считаясь ни с чем, — благодушно заметил Бутин.

— Я не готов к серьезным скачкам. В родной станице нас, Дауровых, все знают — и я не хотел опозорить наш род казачий. Конь от дяди был мною плохо объезжен. Мы плохо знаем друг друга. А любая скачка — это риск и для коня, и для меня. Но атаман обиделся — и снял казаков с раскопок.

— Ты все верно сделал. Тебе еще рано выступать среди казаков — ты не призывного возраста. А на атамана обиды не держи. Но одно помни, что твоя мечта тебе принесет еще немало бед. Ты к этому будь готов. В тебе староверского упрямства от матери предостаточно — его не занимать. Ты многого добьешься, потому что мы все здесь старой веры и многие из нас миллионщики. Старая вера держалась на грамоте. Вот и мать твоя готова была учить, вас сыновей, хотя дни жизни были ее сочтены. Это подвиг матери-раскольницы. Ты это помни. А то, что было с тем польским офицером-жандармом, то забудь его. У тебя ангел хранитель — сам император. Но поляк — он коварен. Будет при случае мстить тебе. Да, будет не просто. Он, как и все поляки, авантюрист. Это у них в крови. Знай, правда на твоей стороне, а я, если надо, помогу. Ты хоть на половину, но нашей веры, старой. И еще. Казаки были в Оксфорде в Англии. Тогдашний король подарил именно казачьему генералу Платову саблю за победу над Наполеоном. У него был отряд казаков-староверов. А наша слава — художник Суриков! Казак-старовер. Не зря он писал «Боярыню Морозову».

— Я вот, что хотел давно у вас спросить. У нас Соборный праздник святомученников Флора и Лавра, но они и покровители коней. Не так ли?

— Мудро, мальчик, мудро! Я сам давно об этом думаю. Огромная Россия и повсюду войска казачьи, а праздника у вас, казаков, нет. И вот праздник коня и должен был бы быть в день памяти этих святых.

— Казачество — двумя руками за такой праздник коня! — воскликнул я.

— Конь издревле был святым животным у кочевников. Ведь даже подкова коня до сих пор хранится как оберег. А голова коня на крыше строения. Само название «конек крыши» пошло от слова «конь». Было поклонение коню, а ноне про это забыли. Я в столице ищу человека — истинного конника, чтобы он взял на себя создание всей идеологии такого праздника. Даже есть на примете такой человек. Я познакомился с ним на Красносельских скачках. Но он пока учится в Академии Генштаба. Он был в составе сборной олимпийской по верховой езде. Ты учись, Яков, славно и без всяких чудес только, а я подготовлю почву для поступления тебя в наше кавалерийское училище. И еще. Ты не случайно попал в этот кружок. Ведь ты заглянул вместе с кружком в наше завтра. А заглянуть сегодня в завтра в России — преступно, потому что реальное — действительное…

*

Каникулы были на исходе. Мне не терпелось показать все, что найдено при раскопках, Учителю. Да, их оказалось не так много и они не были столь убедительны, как это бы хотелось мне. Оставшиеся дни я проводил с Софи на озере. Она учила меня ходить под парусом. У Бутина две яхты. Меньшая принадлежит Софи с Влади. Эта яхта проста в управлении, так что я вскоре уже мог ходить разными галсами. Так что мы или бродили по глади Большого озера, то грелись на камнях нами облюбованных Каменных палаток. Это природное нагромождение из скальных пород с прослойками песчаника, ветер выдул разрушенный погодой песчаник, что придало внешне впечатление уложенных друг на друга каменных «лепешек» с гладкими поверхностями. Вот на них мы и загорали. Здесь же разводили костер, а в хозяйственной сумке Софи всегда было что-то съедобное. И обязательно было кофе — Софи его большая любительница. Я заметил, в доме все любят кофе. В станице я даже не слышал о таком напитке, а здесь без него не обходится ни один разговор. Стал и я привыкать, хотя и не сразу, к этому горькому напитку.

После купания — грелись на камнях. Я читал ей «Страдания молодого Вертера» Гёте. Эту книгу мне посоветовала прочитать во время каникул Анна Борисовна, наша АБ.

За несколько дней до отъезда я узнал от Бутина, что пароход с моим отцом стоит под разгрузкой на пристани Покровка.

Встретив отца, я издали и не узнал его сразу. Он вообще показался мне чужим человеком. Купец ни купец. Рубаха, жилетка на нем, цепочка поперек живота, брюки, заправленные в сапоги. На голове белый картуз. Нет, не похож он на казака. Купец — да и только. Ничего не осталось в отце от казака. Я в недоумении, разглядывая отца, было, задержался, а уж отец, видя меня, окликнул. Позднее Лукерья признается мне, что отец перестал бывать на казачьих кругах — об этом, мол, сам атаман ей говорил — предпочитает коляску, чем ездить верхом на коне. Словом, отходит от казачества. Я понимал, проучившись в гимназии, что в коммерческом деле встречают по одежке, а потому отец и должен соответствовать тому, чему он служит — коммерции. Долгих разговоров отец и раньше не любил: равно, как воду толочь в ступе — пустое дело.

— Во всем, сынок, должен быть порядок, — вдруг с этого начал отец, обняв меня, — порядок в делах — порядок в голове, — поглядывая на карманные часы, продолжил скоро отец, — Без царя в голове, сын, житья в России не будет.

Зашел разговор о Японской войне, о беспорядках в Губернске.

— Ладно, военным, им пушки да винтовки надо обстреливать, чтоб не заржавели. Но зачем нам лезть на чужую землю, когда своей девать некуда? Дай-то Бог сил, чтоб ту землю, что есть, обработать с умом. Так нет, завели Порт-Артур. Японцам деться некуда — вода со всех сторон подступает. Им бы землицы не помешало. Мы то — куда лезем? Вон степные станицы не знают — куда зерно девать? Вот туда надо государевый капитал вложить, а не цепляться за чужие земли, за которые ухлопают немало русских. Не по — хозяйски все…

Мы сидели в буфете на дебаркадере. Отец, зная меня, заказал все вкусное. Икру красную, балычок жирный из брюшков кеты. Отец говорил, не спеша, с расстановкой, поглядывая через открытое окно на реку.

— А то, что войска разогнали стачку в Губернске — это дело. Так их мать ети и надо, — вдруг вспылил отец.

Я промолчал о своих подвигах в день митинга. Говоря все так и про это, отец, конечно, многое знал из того, что было со мною в гимназии. Но я сделал вид, что события эти не волнуют меня. Переубеждать отца — не благодарное дело. Он учит меня — и я ему должен быть только благодарен. Я не знаю, кто и сколько платит хозяйке за мое содержание, но она перед отъездом заметила, что пусть отец не забудет перечислить деньги на пошив новой формы, а сколько — он, мол, знает. Да и стоило ли отца переубеждать? Думаю, коммерция подправила изрядно и строй его мыслей и убеждений. Но именно тогда-то и наметилась та трещина, которая, спустя годы, разведет нас с отцом по разным сторонам баррикад в годы гражданской войны.

Да и во мне, я думаю, отец заметил перемены.

— Я вижу по лицу, что ты стал другим. Вот и взгляд твоих карих глаз, смотрю, стал цепким. Я знаю, как ты устремлен к мечте детства — к странствиям. Думаю, и кружок тот для тебя был неслучаен. А зря. Что общего между тобою и той голытьбой, что захотела власти. Если так случится — нам, казакам, не будет место в России, — я впервые слышал от отца такие слова. — Через два года — и ты юнкер училища. Я под это уже капитал подсобрал. Одна справа будет сколь стоить, а еще коня. Да казачьему офицеру положено иметь два коня. И в степной станице растет такой конь — огонь! Хоть и обойдется он нам недешево, но по казаку — и конь. Мы, казаки, по истории держим власть цареву и тебе этого не миновать. У тебя впереди будут победы, награды, звания… Ты можешь дорасти до наказного атамана. Оставь эту голытьбу. Они народ мутят, чтобы нас по наделам земли сравняли с мужиками. А народу только сунь шлею под хвост — он так взбрыкнет и понесет, что телега власти в дребезги развалится. Вот к чему приведет ваш кружок. А случись так, то я все должен буду отдать. Если у царя власть возьмут, то и мы с тобою останемся у разбитого корыта, как та старуха в сказке.

Голос матроса снизу доложил, что пароход готов к отплытию. Отец, должно, растревоженный мыслями сидел неподвижно, будто слова матроса его не касались. Мы сидели молча. Вскоре показался матрос.

— Что, Дмитрич, задумался? — крикнул из-за двери молодой человек. — Я тоже слышал, что в Губернске был бунт.

— Казачество бунта никакого не допустит. Казак — это сила России. Он одной рукой может бунт задавить. Что там было? Чума их знает. Сказывали, погалдели да разошлись. Казаки их местные немного пощипали. Нас, станичников, там не хватало, а то бы шороху навели.

— Мы, дядя, все русские таковы… — оборвал его матрос. — Я вот из крестьян…

— Дикий вы народ… этот шальной мужик. Вот Бутин, он бывал в Европах. Так там, говорят, что русские ленивы…

— А ты, дядя, поживи в деревне, да похлебай серых щей да поноси худых лаптей, — так какой из тебя работник выйдет? От холопа мало прока. Он мантулит на хозяина. Вам хорошо — вы сами по себе хозяева. А я, куда не обернись — всюду холоп, что на деле — раб. Так что — вот мы и есть та голытьба, которых ты, Дмитрич, поносишь…

*

Мои встречи с Софи в доме нередко сопровождались встречами с Бутиным. Я всегда был трепетно рад разговору с ним. Бывало, что заслышав мой голос в гостиной, он приглашал зайти к нему в кабинет. Я нашел его за чтением газет.

— Вот послушай, какие сегодня модные идеи, — сразу заговорил он, как только я зашел, — и первая из них — это социализм. Как можно дойти до такой дикости в знании нашей истории, что на следующий день после рабства вам обещают прелести эдема, рая! Да, освобождение народа от рабства необходимо. Нам, языческой стране, христьянство прививают сверху целое тысячелетие и до сих пор в какой-нибудь Мордовии язычество живо. Рабство будет в нас отрыгаться все триста лет, что держали Романовы.

Народ не знает ни прав, ни свобод, ни как их отвоевывать. А капитализм этому бы научил, заставил бы народ через нищету и голод бороться за свои права. А мы эти права даем на блюдичке вместе с социализмом. Но и социализм их не даст, а только продекларирует где угодно — хоть в конституции. Я владелец приисков запросто так и гроша ломанного не дам. Поставь меня в позу через забастовку — что-то буду вынужден дать. Платить больше за каждый грамм добытого золота. Золота, а не вывезенной пустой породы. Вот что такое власть капитала, которая когда-то съест этот нищий социализм. Ведь он не создает прибавочной стоимости, а значит — и капитала. Они, социалисты, не читали «Капитал» Маркса К. Они, все современные революционеры, воспитаны на идеологии анархизма. Ведь анархизм — это идеология рабства. Эти триста лет рабства и породили именно в России идеологов анархизма, как Бакунин, Лавров, Кропоткин. И им социализм поставит памятники, ибо в сущности социализма лежит анархизм. Даже если и будет социализм, то Россия, выйдя из мрака крепостного права, ослепнет, приняв идеи утопического социализма за реальный. Я встречался в Англии с Плехановым, нашим первым марксистом. Он сказал, что сделав так, Россия сойдет с рельс общей магистрали развития цивилизации — и сорвется в пропасть. Что Россия только-только вошла в лоно буржуазной демократии, когда стачка, забастовка — это инструмент борьбы за права человека Социализм даст — пока он будет — рыбку, а капитализм даст человеку сеть — и ты попробуй, изловчись, поймать эту рыбку сам. Соберись в профсоюз, создай гражданское общество — и тогда, сообща, ты сможешь поймать ту рыбку. Но путь этот долгий… уйдут века! Доведется — прочти книгу Мишле «Народ» и многое станет яснее. А то, послушай, что сказал Марк Твен. Он сказал примерно так, что из-за невежества народа свобода возможна только в аду. Это его впечатление от чтения книги Кеннона «Сибирь и каторга»…

*

Перед отъездом я обещал побывать у брата Гриши на новоселье. Он дано приглашал — да все как-то было не по пути. На пароме через нашу реку Шумную была приятная встреча с Пашей. Встреча с ней всегда была, как со старым другом. Она протянула руку — я свою. Разговорились. Она возвращается с дойки коров. В телеге стоят бидоны с молоком. Она предложила попить из небольшого бидончика парного молока. Я с удовольствием выпил, похвалив за молоко.

— А ты не кержачка? — вдруг спросил я, любуясь свежестью ее лица.

Она, не поднимая взгляда, утвердительно кивнула головой. Мы сошли на берег. Она ловко села на сено в телеге и взяла вожжи. Сел на своего коня и я. Мы ехали в гору и о чем-то говорили. Перед домом Бутина я простился с Пашей, рассказав ей, что на днях уезжаю, а, мол, сейчас должен навестить брата. Я крепко пожал ей руку — и мы расстались.

Брат построил дом в два этажа, как принято строить в городе у состоятельных граждан. Первый этаж из кирпича, а второй — рубленный из сосны. Приняли меня радушно. Я в разговоре спросил его про Пашу.

— О! Это девка боевая. Первая горничная в доме. Она из староверов с Волги. Ты почитай о староверах у Мельникова-Печерского в его романах «В лесах» и «На горах». Она кержачка. Я часто вижу ее в доме. Славная девица. На все руки мастерица. Ее пригласила в дом еще жена Бутина. Влада сейчас не нахвалится ею. Кофе научилась готовить. Словом, работящая, так что вскоре она всех слуг за пояс заткнула. Она не даст себя в обиду. Волжские, они такие, — слегка картавя с детства, говорил брат, лукаво поглядывая на меня. — Я смотрю, ты время зря не тратил. Тебя и с Софьей видели, как вы верхом на конях гарцевали. А сейчас про Прасковью спрашиваешь. Я слышал от Бутина, что ты и раскопки ведешь на развалинах. С детства хилый был, болезненный, а ноне, смотрю, ты вымахал в молодца.

В соседней комнате послышался плачь ребенка и голос матери. Вышла жена брата Надежда. Стройная худощавая некрасивая женщина. Я знал ее раньше и теперь был с ней на «ты». Она накрыла на стол — и ушла на плачь ребенка. Я заметил, как сейчас помню, бледность в лице брата и она производила впечатление совсем нового и чужого лица. Исчезла прежняя казачья стать, прежняя живость в лице. Мы отметили новоселье, о многом поговорили, но об отце, что в нем убыло все прежнее казачье, не сказали — ни слова. Я знал, что отец ценит помощь Гриши в его коммерческих делах. Не сказал и про то, как он и отец отходят от казачества. Брат стал адвокатом в адвокатской конторе Бутина. Он уходил в иной мир — мир чиновников, чуждый для меня мир.

Разговорились о Толстом, о толстовцах. Брат поносил Л. Толстого за то, что тот носится с Богом как с писаной торбой. Играет то в сапожника, то в пахаря, а сам садится за роскошный стол барина. А мужик его яснополянский пухнет от голода. Я ему возразил: единственный в России, так это Толстой, который может открыто сказать, что в России до сих пор рабство. Да, бывали времена и похуже, вспомнил я слова АБ, но не были так подлей. И что Россия задыхается от безвременья.

— Это в тебе от Бутина?

— Это от гимназии и от Бутина то же. У меня были прекрасные учителя. Вот они-то и вложили в меня то, что ты слышишь.

Брат был далек от моих мыслей о рабстве.

— Ведь не все слуги признали Влади — эту иезуитку хозяйку дома. А Паша оказалась такой покладистой, что угодила и Влади. Так что имей в виду, что в доме хозяйка пани Владислава. Так что Паша угодила новой хозяйке и Влади, я слышал, одаривает ее подарками. То кофта на ней новая, то сережки. Вот так брат. Сейчас в доме хозяйка пани Владислава Бутовска. А Софи ноне Бутин удочерил. Так что она богатая невеста. Смотри, брат, не промахнись. Я бы не стал раздумывать. Куй железо — пока оно горячо.

Брат заметно округлился, потучнел, как и положено чиновнику по особым поручениям. Все в нем уложено умно, расчетливо. И конечно, он далек от азарта, риска. Это все в нем потухло. Вот и речь его спокойная, дородного господина. И все больше в нем попахивает Обломовым. И я не шучу. Он как-то предложил через нашу Шумную вместо парома соорудить мост. Ну, чем не Обломов? Я сам не знал, как стать гражданином и работать на пользу обществу, о чем не раз говорил Аб. Для меня пока не было ничего страшного в том, что, со слов АБ, закрыт журнал «Отечественные записки», что этим был закрыт золотой век и, мол, это ударило по всей русской жизни. Я этого не почувствовал…

*

Наверное, это была одна из последних моих встреч с Софи перед отъездом. Я и раньше, когда мы в детстве встречались на утёсе, знал, что она любит полевые цветы. И тогда при встрече я дарил ей букетик, и она с благодарностью его принимала. Так было и теперь, но первой я встретил Пашу и я не мог ее обделить вниманием. Я, как кавалер, отделил от букета и подал Паше. Но тут дверь на веранду распахнулась — и на верхних ступенях лестницы показалась Софи. Она ревниво глянула на Пашу и на меня. Сердце мое вздрогнуло: «Неужели я влюблен в Софи?» Паша смутилась и прошла вниз мимо меня. Я стал объяснять Софи, что во всем виноват я. Я знал, что слугам в доме запрещено заводить любовные интриги. А здесь вдвойне получилось неловко: я, как известный в доме кавалер дочери хозяина дома, у нее на глазах завожу шашни с горничной. Узнай об этом Влади, строгих правил хозяйка дома, — был бы скандал. А Паше бы не сдобровать. Иное дело: Софи и Паша одногодки и где-то подруги. Но только не в любовных делах. Здесь они соперницы, как покажет время.

А Софи в то утро вышла в новом платье. И ей не терпелось спросить меня, как оно к ее лицу. И помешала этому показу новой моды всего лишь горничная. Вот беда. Думаю, это очень ее нервировало, так что она раздраженно попросила Пашу оставить нас.

Словом, сверху спускалась Софи в образе то ли молодой дамы, то ли благородной барышни. Светлые перчатки по локоть, изысканная шляпка. Она твердо держала голову, как полька, и мне показалось даже надменно. Что-то в ней было от той «дамы в черном» из нашего детства. Я был очарован. Я не верил своим глазам: «Неужели мне придется брать эту крепость?» Глядя на нее, я только сейчас, похоже, осознавал, что она дочь известного в округе миллионщика. В ней я бы с трудом узнал ту шаловливую девочку со светлыми кудряшками из детства. Мы выросли. И теперь никто из нас не хочет выставлять свои чувства напоказ. «Только ты с ней будь снисходительней, — вспомнил я слова брата, — она дочь богатого человека!» Похоже, в тот день она хотела показать то лицо, с которым я имею дело. Тщеславная полька, вдруг ставшая богатой, хотела мне, казаку, показать: кто есть кто. Да, я бледно выглядел в тот день в поношенной изрядно куртке гимназиста.

День был по-летнему солнечный. Мы гуляли по набережному бульвару. Свежестью дышала под высоким берегом река Шумная. Воды ее гулко бились о скалы.

Я рассказывал ей о наших путешествиях с Учителем и что мы даже «сделали открытие». Мы в луже воды из осадков, поднятых со дна, получили модель вселенной. Это была эврика! Я стал говорить, как все мы были рады. Только Петр, твой дружок, ничего в этом не понял. Софи, похоже, это меньше всего интересовало. Она молча слушала, глядя вдаль туда, где река вырывается с грохотом из ущелья, и бьется о скалы, на вершине которой утёс. Она в который раз стала говорить, что она дважды ждала меня на утёсе.

— Ты пойми, Софья, как мне хотелось увидеть южные степные станицы. Увидеть караван, прибывающий из Китая. Какие товары они везут в Россию. Просто увидеть китайцев, монголов — было для меня ново. В тот раз я привез тебе китайскую статуэтку Будды, а Влади — китайский веер с журавлями. Но их я не смог тебе лично передать: мы быстро разгрузились и срочно поплыли в обратный путь. Таково было решение Бутина. Ты была довольна подарком?

— Да… — протянула она надутыми пухлыми губами. — А я тебя ждала…

— Путешественников ждут из их странствий годами, — попытался пошутить я. — Ведь обстоятельства сильнее и человека, и его высоких чувств. Вот и мы не встречались, считай, пять лет. Ты только подумай! Мы организовали под руководством Учителя в гимназии музей. Музей природы края. На это уходило целое лето, а то и не одно.

— Ваш учитель, как и все ученые, скорее люди порыва, научной страсти. А порыв кончится. Что тогда? Тогда их паруса странствий повиснут, как бывает на яхте в безветрие.

— Нет, Софи, ты не права. Экспедиция — это не прогулка по бульвару. Порыв есть и он будет, но это порыв долга, порыв чести исследователя перед наукой и Отечеством. Ученые, делая открытия, как и землепроходцы, открывающие новые земли, они не думают, что о них скажем мы с тобою. Это не порыв безумства храбрых. Это люди высокого долга и в их паруса всегда дует попутный ветер…

10

После нескольких встреч с Софи, я заметил, как у нас пропал взаимный интерес друг к другу. Я еще раньше приглашал ее на раскопки, но все это она считала пустым занятием. Нет, какие-то еще встречи были, когда я бывал у Бутина. Он заметил мой интерес к журналам «Полярная звезда» Герцена. Я искренно любил порыться во всей пачке журналов. Но, помнится, еще среди лета Бутин познакомил меня с англичанином. Он берейтор. Готовит коней и всадников к скачкам. Так я попал в его школу. При мне был конь по кличке Рыжий. Именно его дал мне дядя, узнав, что я хочу пройти английскую школу верховой езды.

— Ты, Яков, не волнуйся. Английская школа езды — лучшая в мире, — широко улыбаясь, обнажив свои лошадиные зубы, с крепким акцентом сказал Том — так звали англичанина — похлопывая коня по крутой шее.

Сухопарый невысокого роста, в шляпе и сапогах из желтой кожи он чем-то напоминал мне ковбоя американского из какого-то журнала. Я мог бы его скорее увидеть где-то на ранчо или на родео. Бойкий, напористый с громким гортанным произношением. Он сразу представился жокеем и назвал свое имя. Я проникся к нему уважением уже потому, как он при мне одним махом сел в седло. Это было для меня тогда достаточно, чтобы уважать человека, как наездника.

— Тебе, парень, хозяин дал такую возможность — пройти английскую школу верховой езды — это в будущем принесет тебе успех. Я бы ухватился за это обеими руками. Такой шанс, поверь мне, выпадает раз в жизни. Меня только травма посадила на трибуны, а я страстно любил свое дело жокея. Когда-то человечество научилось ездить верхом от вас, бывших кочевников. Тебя учить не надо. Если под тебя подвести мустанга, то ты будешь выглядеть не хуже индейца. В тебе надо только пробудить природный инстинкт наездника. Не упускай время. Помни, чем старше мы становимся, тем быстрее бежит время. Сейчас же время для тебя остановилось. Упустишь годы, тебе и конь не поможет.

Теперь мне приходилось разрываться между развалинами и берейтором. Он преподал целый курс школы жокея. Это и посадка, подход и преодоление препятствий. А главное — взаимопонимание с конем. И еще масс таких мелочей, из которых складывается успех в скачках.

Через коня Том открыл дверь в мою душу, так что мы подружились. Были симпатичны мне его обаяние и открытость.

— Нет, я, парень, не ковбой. Я профессиональный наездник. А ковбои сродни вам, казакам. Во мне же только ковбойская душа: я люблю вольный ветер и коня. По твоей посадке я вижу, что тебе чаше надо участвовать в скачках. Посадка — главный задаток успеха. А в тебе она есть….

Софи нередко приходила в конюшню. Мы общались. Ездили верхом по берегу озера. Мое любимое место. Говорили о разном, но в голосе ее чувствовались, что обида на меня осталась. Зато она впервые по моей просьбе рассказала о судьбе матери. Мать ее до встречи с Бутиным скиталась по приютам и работала, где придется. Он встретил ее, когда она работала посудомойкой в буфете дебаркадера. Здесь Бутин бывал часто, открыв пароходную кампанию. После встречи он покупает ей домик на берегу реки. Это будет началом трагедии, которую, по словам Софи, ее мать так и не переживет. А пока родилась я. Взрослела я быстро. Росли и расходы. Мать, чтобы выжить, стала брать в стирку белье. При дебаркадере была небольшая гостиница. Софи редко видела мать. Она уже спала, когда возвращалась мать, а утром ее уже не было, когда Софи просыпалась. Повзрослев, она уже стала понимать, что настиранное и высушенное белье надо гладить, иначе оно пересохнет. Так внушала ей мать. Она из оставшихся в печи углей разогревала утюг и, подложив под себя подушку, садилась тяжелым утюгом гладить белье. За день я успевала все перегладить. И так из-за дня в день. Порою тут же от усталости засыпала на стопке теплого белья. Привыкнув, мне стало нравиться, как из мятого шершавого белья получалось теплое и гладкое. Я приникала к нему — и это были первые ласки моего детства. Я гладила нежной детской ладонью теплую ткань — и от этого была счастлива, как после общении с чем-то теплым и живым. И это было все то тепло, что я помню из детства. Потом в нашем доме появилась тихая и улыбчивая Владислава. Мы быстро сдружились, так что вскоре Влади стала для меня старшей сестрой. Невысокая, с копной черных упрямых волос с большими печальным глазами. Влади была швеёй. Она шила в город на заказ. Нам стало легче жить. У меня появилось новое платье, так что они теперь ходили в костел на воскресную службу. Мать была рада нашей дружбе. Темной остается стороной то, почему она появилась именно у нас. Но именно Бутин привел ее в наш дом. Я до сих пор не знаю, кто мой отец. Тайну моего рождения мать, с ее слов, раскроет в пору моего взросления. Зато в благодарность «русскому пану» — так мать звала Бутина — учила меня русскому языку, а Влади — польскому, хотя и скрытно. Открыто по-польски говорить было запрещено. Досуживых вымыслов вокруг матери моей, Влади и Бутина было много, но что было на самом деле — никто не знает. Ведь Бутин купил им дом в польском посаде города, а потом мать выдал замуж за боцмана с парохода «Амур», где плавает Роман Дауров. Боцман погибает, а мать умирает в родах мертвого ребенка. Влади уходит в гувернантки в дом Бутина, а Софи хозяин дома вскоре удочеряет

Мы с Софи в детстве встречали с утёса пароход «Амур». Она встречала отчима своего, а я — своего отца. Пока мать была жива, но была уже на снастях, она просила Владу сопровождать Софи. Так в детстве появилась эта таинственная «дама в черном». Ею была Влади. В это самое время я и встретил Софи. Я тогда учился в станичной школе. Вот тогда она встречала пароход, выбросив вверх белый газовый шарфик. Он бился на ветру, как белая птица, готовая взлететь.

Я помню хорошо тот день, когда я с отцом на пароходе, мы плывем с грузом зерна, и я вижу тонкую фигурку Софи на краю утёса и в руках ее белый шарфик. Капитан дает гудками знать, что приставать не будет к пристани у Сбегов. Я стою на верхней палубе и машу ей руками. Она шарфиком приветствует меня. Я сколько сил кричу ей, но за гулом парохода — она меня не слышит. И это жалко до слез…

Мои успехи в занятиях с англичанином подавали неплохие надежды в скачках. В конце лета юнкера кавалерийского училища возвращались с летних лагерей. Город ждал своих героев. Оркестр громогласно извещал о появлении в городе колонны всадников. Город оживал, оживал ипподром. Городские афиши звали горожан на беспримерные скачки лучших наездников. Англичанин через Бутина — он уже знал многих, от которых зависело участие в скачках, — внес меня в списки участников забега.

Я на старте забега. Знаю, где-то на трибунах Софья. Впереди четыре круга по четыреста метров каждый. Я к казачьей форме. На меня посматривают с интересом — почему среди юнкеров этот казачок? Выбрать удобное для начала скачек не дают, так что меня «чужака» оттеснили в «поле». Отмашка флагом — старт дан. Я с краю — среди последних. Мой конь по кличке Рыжий башкирских кровей не робкого десятка конь. Злой, уруслив, он оказался настоящим бойцом. И хотя нас оттесняли, но мы вскоре вышли в ведущую группу всадников. Опыта подобных серьезных состязаний я не имел, а потому ничего не оставалось, как только отпустить коня. Теперь он поведет скачку, как ему подскажет животный инстинкт его табунных предков. Англичанин Том еще перед стартом успокоил меня, что на успех рассчитывать не надо. Мы уже прошли пару кругов, когда я вспомнив слова эти Тома, отпустил коня. Было одно желание: добраться до финиша. Трибуны гудели, поддерживая юнкеров. На последнем кругу мой конь закусил удила. Мне ничего не оставалось, как только ждать конца. На последнем повороте он сразу обошел «полем» группу «товарищей». Ушли назад все те, кто так высокомерно посматривал на меня на старте, как на «темную лошадку». Рыжий принес мне победу — в целый корпус. На трибунах встали, но только не юнкера. Я и потом, став известным наездником в округе, буду помнить, как мне принес победу первую в жизни именно конь, а не я, как всадник. С тех пор я оценил роль коня в скачках. Одно стало ясно, что инициативой коня пренебрегать нельзя. Хотя в тот день все поздравления были в мое адрес, но это не справедливо. Эта первая победа не принесла мне приза, но через два года я о себе здесь же напомню тем, кто забыл меня, — я возьму все призы и училища и города. И только тогда запестрят по городу афиши о Даурове, как о первом наезднике города.

Зато, как рад был мой англичанин Том: «Карашо… карашо!» — только и повторял он, уводя моего коня. Потом вернулся и тихо повторил уже им же когда-то сказанные слова: «Я говорил, что английская школа верховой езды — лучшая в мире!» И уже в конюшне Том по-дружески похлопал по плечу: «Не унывай. У нас говорят жокеи, что лучше выиграть и не получить приз, чем не выиграть»

— Победой надо доказать, что ты сильнее. Победу надо, как женщину, завоевать. Но можно победу стараться удержать, захватив бровку. Это, как у вас говорят, надо удержать синицу в руках. Она может выскользнуть. Так что победу надо выиграть, а удержать ее можно лишь, форсируя коня нагайкой. Ты подойди и ударь своего лучшего друга нагайкой — какой будет реакция? То же испытывает и конь, когда его бьют хлыстом. Он, молча, снесет, а друг твой вызовет тебя на дуэль.

На выходе из конюшни меня ждала Софи.

— А это тебе за победу! — и она жарко поцеловала меня в губы.

Вот может быть с той скачки я и заболел верховой ездой, как болеет наркоман. Скачка дает такой адреналин, что ты забываешь про ушибы и травмы, про горечь поражений. Ведь скачка — это полет вместе с конем. Он точно так же горд, когда его под попоной победителя проводят вдоль трибун. И теперь же мне хотелось быть любимым и любить. Вот и сейчас я почувствовал — после ее поцелуя — к ней близость. Она бывает, я заметил, мне особенно близка, когда слушает меня, соглашаясь со мною: «Да, я понимаю тебя. Так бывает». Но выслушав меня до конца — скажет словами Гёте: «Мы сами зависим от созданных нами креатур». Что она хотела этим сказать и что такое вообще «креатура»? Она этого не сказала, а я и не настаивал. Ей нравилось все необычное даже в словах — оригинальное. И все же она, видя мое тупое лицо, заметила, что креатура означает, что есть чей-то ставленник. Может этим она хотела сказать, что я пользуюсь протекцией Бутина. Если это так, то я зависим от него, от моего добродетеля. Разве это плохо?

— Твои учителя и твоя АБ, твой дядя из Сбегов — все они возбудили в тебе чувства, которым ты не можешь противиться. А они то и вызывают в тебе стремление куда-то… не зная куда, идти.

Не знаю к чему все эти ее слова. Одно было приятно из этого, что она все же меня слышит. Я же внушал ей одно: не лишай свободы, своеволия меня, тогда я буду тебя еще больше любить. А за большую любовь неужто нельзя все заявленное простить…

Успех в первой скачке вскружил, похоже, мне голову. Захотелось тут же еще где-нибудь выступить, пока, как говорится, не остыл Дядя предложил помериться силами с казаками на их летних сборах. Что ж, одно дело тягаться с молодыми юнкерами, будущими кавалеристами, хотя их профессия связана с верховой ездой. Другое дело — казаки. У них и седло иное, как свой атрибут их жизни.

Но и на этот раз была победа. Вот тогда-то я и засобирался в Губернск. Там осенью, по словам дяди, проходят окружные скачки, где собирается весь цвет лучших наездников.

С последней скачкой я опоздал на поезд — и теперь оставалось ждать парохода.

Остался переждать время на заимке. Вера не знала, чем повкуснее меня накормить. После обеда я помогал ей по хозяйству. А по вечерам садился за «Страдания юного Вертера» Гёте. Ведь обещал Аб прочесть всю за каникулы.

Вера управляется по дому, а я читаю ей «Страдания…»

— Вот, послушай, что пишет великий немец, — кричу я ей. — «Человек может сносить радость, горе, боль лишь до известной степени, а когда эта степень превышена, он гибнет»

Вере все это недосуг. Но я упорно продолжаю читать:

— «…несносно слышать, как вслед каждому, кто отважился на мало-мальски смелый, честный непредусмотрительный поступок, непременно кричит: „Да он рехнулся“. Стыдитесь вы, мудрецы».

Тогда я еще не знал, что мои честные поступки в годы гимназии будут иметь серьезные последствия в будущем.

Или другая мысль у Гёте показалась мне верной: «Работа делает людей товарищами». И в подтверждении этих слов он пишет в «Фаусте»: «… серая теория, мой друг. Но вечно зелено древо жизни». Читая Гёте, я вспоминал своего Учителя. Теории не придумывают, учил он нас, они заключены в фактах, явлениях окружающего нас мира. И именно география выдвинула перед человечеством столько вопросов, что ответы на них мы должны искать в космосе. Так география породила новую тогда науку астрономию. Так, читая Гёте, я возвращался к мыслям Учителя так, что он помогал мне понять Гёте. Это для того, чтобы не взяла нас, по словам Гёте, «обыденность, что стольких в плен взяла». И далее он эту мысль раскрывает: «Той веры, что возвышенно владея терпением и отвагой, приведет к добру, чтобы оно жило, взрастало и эра благородного настала».

Читая «Страдания Вертера…» я находил многое из того, что складывалось у меня с Софи. И мне, кажется, что так, как я могу любить, никто не сможет. Видимо, не зря АБ просила внимательно прочитать, зная, что в моем возрасте страданий будет предостаточно. А это должен прочитать любой юноша, чтобы понять себя и предмет твоего воздыхания. Похоже, АБ так и думала, вручая мне эти «Страдания…» Гёте. Даже на раскопках я вспоминал Гёте. Я слышу голос Вертера, будто он приходит ко мне: «Я вижу, как, изнывая в одиночестве, бредет к могиле последний из великих… и восклицает: «Придет, придет тот странник… и спросит — где же певец?» Как ничтожно мала жизнь человека. Почти ничего не значит для всего мироздания. Вот и этот некогда живой монастырь, от которого остались одни развалины. Его строили, потом обустраивали сотни, тысячи людей. Равно как и те, что нашли здесь приют, оставили какой-то свой след в жизни некогда грозного времени. Многие страницы из истории этой обители на краю дикого поля унесло время. Когда-то обитатели монастыря защищали его камни, освященные старой верой, а теперь я брожу по этим священным камням. В то время жили трудно, но легко умирали со старой верой. Теперь от обитателей остались лишь развалины их присутствия. И это должно сохранится в памяти потомков, иначе она исчезнет, погаснет бесследно…

По утрам я вижу из окна заимки, как с первыми лучами солнца поднимается туман над скалистым берегом Шумной. Как просыпается город в блестящих куполах Собора. Как из тумана выплывает на Казачьей Горе белый дворец. И первая мысль о Софи…

*

Софья была хорошей наездницей. Она пошла школу езды на коне у Тома. У нее был красивый конь по кличке Вера. Он хорош был в стойке, но характера он был скверного. Должно, подстать характеру хозяйки — капризного, своенравного. Правда, она нашла с ним общий якобы язык. Первое время у нее было дамское седло, но после общения со мною у нее появилось настоящее кавалерийское седло.

Мне оставалась пара дней до отхода парохода в Губернск на ремонт. Я же поплыву вместе со своим новым уже проверенным другом — конем по кличке Рыжий. Да, он был рыжей масти. После первых побед мне не хотелось с ним расставаться. Тем более, что мы стали уже понимать друг друга.

Мы собрались прогуляться, так сказать, на дорожку перед отъездом. Я предложил Софи пройти по лабиринту оврагов. Скажу вперед, что этой тропой по дну оврагов, я с Софи буду уходить от погони, а Влади будет смертельно ранена. Так что сейчас мы, того не зная, двигались по тропе нашей жизни, тропе, которая принесет нам жизнь. Сеть оврагов опутывала станицу Монастырскую с юга, со стороны степи. Если пройти и не заблудится, то можно выйти на другом конце оврагов прямо к реке Шумной. Но сеть оврагов коварна, так что можно попасть в тупик, из которого нет выхода. Я не раз бывал здесь в детстве с дедом Филей в поисках глины для фигурок коней и всадников. Мы заходили далеко, но насквозь овраги не проходили. Хотя дед заверял, что выход к Шумной есть. Теперь нам надо узнать — каков он, этот выход? Только судьбе нашей ведом наш путь завтра. А потому, чтобы войти готовым в завтра — надо сегодня следовать судьбе. И ваше желание и есть веление судьбы. А пока судьба предлагает ознакомиться с этой замысловатой сетью оврагов и балок, где подстерегают нас ловушки — «глухие карманы». Сбегающие с бортов оврагов ручьи родников нарезали в податливом размыву песчанике множество мрачных, затянутых колючим кустарником длинных промоин. На глубине оврага в густых зарослях деревьев легко потерять ориентировку. Здесь может помочь лишь природная смётка человека. Хотя поначалу Софи прогулка по дну тенистого оврага в жаркий день показалась приятным путешествием. Под ногами коней журчал родниковый ручей. Овраги начинаются с тракта, где в просторном логу нас встретил говорливый ручей чистой воды родников. Мы освежились, напоили коней. Набитая тропа сразу вправо пошла в гору, в сторону нашей заимки. Мы же углубились прямо, когда исчезла всякая тропа. Но она все же просматривалась — и была скорее звериной. Ехать рядом, как хотелось девушке, было невозможно. А ей, видно, так хотелось сказать что-то свое. И только в одном месте мы все же сошлись.

— И все как-то у нас с тобою нескладно получается, — начала Софи издалека, — я не чувствую к себе от тебя тепла, доброты.

— Доброта, Софи, чувство, мне кажется, не ясное. Доброта, похоже, приходит почему-то от равнодушия. Так почему-то вынес я из своей недолгой жизни.

— А тебе оно, равнодушие, легко дается? — слукавила Софи.

— Мне… мне оно дается трудно. Я даже порою страдаю от него, от равнодушия. У нас, казаков с чувствами вообще-то туговато. Мы, казаки, — скорее стихийные материалисты. Мы орудуем двумя понятиями: служба и земля! Это два черствых и жестоких существа. От них грубеют и руки, и души. У наших классиков, возьми что ни Гоголя, что ни Толстого, — сколько там сказано о любви — да нисколько. А о чувствах — так, вскользь. Вот такой, эти гении, увидели казачью жизнь.

После моих слов мы долго ехали, молча. Вскоре тропа стала сбиваться, пропадать среди завалов деревьев. Стало душно Воздух был пропитан запахами прелого и гнилого. Оврагу, казалось, не было конца. «Уж не заблудились ли мы?» — мелькнула уже было мысль, когда овраг резко оборвался… Дальше он упирался в реку, а мы поднялись наверх, не доходя до конца его. Нам в лицо ударил ароматом степи южный ветер. Мы подъехали к реке — и я отметил про себя это место — Никитин перекат. Думаю, это место запомнило и нас. Софья сошла с коня и освежила лицо в холодной воде реки.

— Не знаю, как ваш Суворов ходил через Альпы, но я точно преодолела сегодня высоту, — задумчиво проговорила Софи.

— Прости, но казачья тропа — это не бульвар.

— Мне не понятно — почему она, ваша тропа должна быть именно такой, когда мой конь на четырёх ногах и то спотыкался. Это ты так проверяешь меня на прочность в наших отношениях? Я ведь никогда казачкой не стану. Мне же не переродиться. Или ты думаешь, что можно и такое? Ты не обижайся. Я за это время многое прочитала. И вот, что сейчас вспомнила. «Вся жизнь — это череда несчастий маленьких или вовсе незаметных. Не огорчайтесь, что случилось с вами. Все мы живем на земле для того, чтобы страдать». И даже от любви, скажу я от себя

— Да, это просто достоевщина какая-то, сказала бы АБ, — сказал я, глядя на реку.

— Ты, что хочешь, то и думай. Но, пройдя твою казачью тропу, могу сказать, что принимай меня такой, какая я есть. Может когда-то я стану лучше по — твоему, — проговорила Софи, опустив виновато голову.

Я привлек ее к себе и поцеловал.

— Спасибо тебе, Софи, за твои слова. В них мой долг и я его обязательно отслужу. Я за все тебе благодарен, как и за то, что сейчас со мною прошла.

Да, все, что было — пока меня устраивало. Мы не во всем — в мыслях и чувствах — единогласны, здесь, конечно, недалеко и до неверности. Не зря же тот Саша то и дело мелькает в ее словах. Еще бы. Он кадет, поэт с гитарой…

— Ты, пожалуйста, не сердись на меня, — будто читая мои мысли, сказала она. — Очень устала… я.

Я выбрал на берегу реки плоский валун, достал из сумы хлеба коврижку и флягу с топленым молоком: все, что сестра собрала мне в дорогу. Аппетит мы нагуляли, так что съели быстро все.

Софи легла на камень и раскинула от усталости руки.

— Вот довел девушку до такого состояния, то теперь на сон расскажи мне сказку. Ты мастер рассказа.

— Я расскажу тебе, как твой отчим вместе с другом, возвращаясь с Японской войны, остановились передохнуть в нашем городе. Уж больно чем-то понравилась наши места. И решили они поставить новый паром через нашу Шумную. Они оба с Волги, из-под Углича. В их местах с подсказки умельца знаменитого Кулибина был поставлен «хитрый» паром. Он сам ходил поперек реки. Вот такой точный расчет им дал Кулибин. Кстати, этот умелец построил баржу, которая ходила против течения. Но тогда было выгоднее, чтоб баржи таскали бурлаки по Волге. Твой отчим был настоящим богатырем. Словом, они вдвоем погрузили морской якорь на плот выше по течению реки и сбросили его в нужном месте. От якоря пошли тросы к парому. А все остальное ты видела сама, как работает этот «вечный двигатель» парома.

— А где же ныне ваш Кулибин? — сквозь уже дрему спросила Софи…

Возвращались мы степью. Из ее глубины ветер обдал нас пряным ароматом высохших трав. А степной ковыль волнами оживлял степь до горизонта.

*

Мне не терпелось показать Софье, что сделано на развалинах монастыря, как и где велись раскопки. Ничто не произвело на нее впечатление: ни то, что очищена площадка ото всех обломков, ни то, что вскрыт один из подвальных склепов, где и обнаружены череп и большой нательный крест.

— И надо было шевелить развалины? Те же греческие развалины стоят веками. Да и этим, видно, было не один век. Зачем было тревожить? Это все равно, что разворошить могилу мертвого. У тебя каникулы — тебе бы отдыхать. А ты взялся за раскопки… Будет время придет новый Шлиман и уж он точно дойдет до первородной земли, на которой стоит монастырь, — говорила Софи, заглядывая в траншеи, раскопанные по сторонам развалин.

— Ты не права… Человечество раскопало Помпей из-под многометровой толщи вулканической пемзы. А раскопки курганов? Нет, вся материальная часть истории скрыта и под развалинами то же. Вот, к примеру…

— К примеру, мне надо быть дома. Ты проводишь меня?

— Да, конечно, — проговорил я смущенно.

Я проводил ее до парома. Там мы расстались сухо.

По дороге в станицу мне почему-то на ум пришел Петр. Он бывал у меня в гостях. Его удивляло, что на моем столе всегда много книг. Похоже, он со страхом выглядывал из-за стопок книг, входя ко мне. «Для карьеры военного совсем не надо быть „синим чулком!“. Ведь сколько раз уже твердили одно и то же: горе от ума… горе от ума!» Так и начнет распекать меня Петр, пока не выставлю его за дверь. А он только этому и рад, ибо приходил он вовсе не ко мне, а под видом дружбы со мною, мог встретиться с Ниной. Они, как оказалось, давно знались. Он даже Софью знал и встречался с нею. А я был лопух! Вот и верь им после этого…

Не мог я до отъезда не встретиться с ссыльными казаками. Смогу ли я их увидеть через два года? Я нашел своего друга Хохла все там же под скалой. Внешне ничего не изменилось, но видно было, что старик ослаб. Он не поднялся навстречу, а лишь на мое приветствие протянул руку. У меня и раньше был один вопрос: почему они не уезжают в Россию? Я задал ему этот вопрос.

— С моим клеймом каторжника — родная мать на порог не пустит. А ты говоришь в Россию. Любой мальчишка может бросить в меня камень — и его никто не остановит.

— Но ведь вы здесь за казачью волю страдаете, — не унимался я.

— Так уж, паря, устроено наше казачество. Казак не может быть каторжанином. А мы только здесь узнали — почем наша казачья воля? Цена ей — жизнь. Мы, кубанские казаки, потомки некогда истинно вольных запорожских казаков. Мы ту волю, что передали нам запорожцы, не предали. Мы старались жить вольно по закону наших предков. Вот за это нам каторга и безымянная могила под камнем, там, где лежать некогда наши враги — поляки.

Старик задумался, будто задремал, свесив длинные с желтизной усы, и стал даже похожим на запорожца.

— Я слышу по стуку копыт, что под тобою добрый конь. По коню и всадник должен быть добрый. Я не ошибся в тебе, в твоей преданности казачеству. Ты бережешь нашу святыню — кольцо, что я тебе поручил беречь? Так помни о нас, как о настоящих казаках.

Я простился, сказав, что меня не будет два года. Я обнял старика на прощание. Въехав в гору, я обернулся, чтоб увидеть казака в последний раз. Под скалой все так же сидел седой стариц, почти сливаясь со светлой стеной скалы.

По дороге в станицу я вспомнил когда-то рассказанное Хохлом то, что случилось с ними на этапе. Мы брели пешими. Дорога была столь дальней — поди-ка прошагай не одну тысячу верст — что брели — кто в чем был — не лучше тех отступающих французов. Наш конвойный урядник нас за «Иванов», значит, признал. И лишь сменщик подсказал ему — кто мы есть на самом деле. Тогда казачий урядник оставил нас на ночлег в своей избе, стал угощать хлебом-солью. А утром, обняв нас, отдал нам свой бумажник с деньгами. Сменщик его стоял в стороне, отвернувшись. Братание с каторжником — подсудно. Вот, что значит, паря, закончил старик, казацкое братство. Казак казаку и в раю, и в аду — брат!

Был день отплытия моего на пароходе. Софи согласилась проводить меня до Сбегов. Я встретил ее у парома. Она выглядела амазонкой. В брюках, в ярком бархатном жилете и в шляпе с пером. Я поцеловал только руку этой романтической особе. Она явно преуспела, чтобы понравиться мне. Улыбка так и не сходила с ее пухлых губ. Мы легкой рысью выехали на пыльный тракт. Она болтала всю дорогу то о давних поездках в Губернск с дочерью Бутина Леной. Как она сдружилась с этой девочкой, но жена Бутина запрещала всякую дружбу с «каторжанкой». Так звала и меня, говорила Софи, и Влади. Потом она стала рассказывать, как ее мама любила из полевых цветов колокольчики. Она рассказывала о них сказкой. Что, мол, однажды цветок этот зазвенел Мол, это услышал один человек, который очень хотел услышать этот звон. И однажды он его услышал и назвал лиловый цветок колокольчиком. Это от любви к человеку — цветок ответил своим звоном. Каждый может, если захочет, услышать звон этого цветка. Мама и умерла в пору цветения колокольчиков. Я с луга бежала с букетом этих цветов… Так мои колокольчики легли в изголовье умершей. Бог сотворил, говорила мама, и живых людей, и живых цветов. Не зря они, сорванные полевые цветы, быстро увядают, как увядает человек, сорванный со своей родной земли…

В Сбегах я быстро простился с дядей и теткой Матреной. Без молитвы она не хотела меня отпускать. Она прочла молитву о путешествующих: «…яко многажды во едином часе, по земле путешествующим и по морю плавающим, предваряя, пособствуеши, купно всех от злых сохраняя, вопиющих к Богу: Аллилуия!» Крупно перекрестив, она благословила мою дорогу.

Накануне я заехал, простился с братом и его женой. Простился в доме с Бутиным. Он, прощаясь, почему-то заметил, что мне с конем лучше жить у Петра. Простился с цветущей Пашей. «Вы уж нас не забывайте» — зардевшись, шепнула мне девушка. Я поцеловал ее в горячую щеку.

Простились мы там же, где когда-то встретились — на утёсе. Я еще разговаривал с дядей, когда за мной придет баркас из Покровки, где ждет меня пароход, когда с утеса Софи сигналила мне белым шарфом. Она выглядела сигнальщиком, давая знать, что встреча состоится.

— И все же какой ты несерьезный… все тебе шуточки шутить, — се6рьезно сказала Софи.

— Серьезное — чаще выглядит глупо.

— А там, где ты это вычитал, еще более глупого не сказано?

— А еще… еще там сказано, что юмор помогает не умереть от страха.

— А про грехи там ничего не сказано за все эти шутки? Или как умереть без покаяния?

— Это сложный философский вопрос. А пока держи пять, — я протянул ей руку. — Нам с причала дают знать, что пора…

Я сбежал вниз и собрал букетик поздних полевых цветов. Мы поцеловались, прощаясь. Сказали какие-то слова, но я был занят тем, что вводили коня моего на баркас. Мы отошли от причала. Я стоял, держа за узду коня, и смотрел в сторону Софи, махая ей на прощание фуражкой. Она махала мне рукой, но когда мы уже отплыли, она выбросила вверх руку с зажатым в кулаке белым шарфом, как знак скорой встречи…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Казачья Молодость предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я