Казачья Молодость

Владимир Молодых

Перед вами книга воспоминаний молодого человека в пору его трудного становления. Как он, несмотря на невзгоды судьбы, смог, занимаясь серьёзно конным спортом, все преодолеть и обрести верных друзей. Мой герой дорожил этой дружбой и, когда надо было, он встал на защиту друга, когда была задета его честь.Герой-рассказчик – мой отец, казак Даурского казачества станицы Монастырской. Это не автобиография отца, хотя очень многое взято из его жизни. Ведь память должна стать венцом человеческой жизни.

Оглавление

Глава 1. Детство

1

«…Если ты мог пережить, то должен иметь силу помнить…»

Я родился в старинной казачьей станице Монастырской в доме своего отца.

В казачестве нет чувства начала и конца жизни. Нет у нас той поры, когда ты бы ощутил себя ребенком. Есть только время, когда ты был, хотя еще маленьким, но уже во всех смыслах казаком. С молоком матери я впитал в себя тысячелетнюю судьбу нашего казачества. Словом, я вобрал с молоком матери столько казачьего, сколь, а она, эта казачья жизнь, заключена всего в двух словах: «Помни о смерти». Как, бывало, сиротели наши станицы в годы малых или больших воин. Да, жизнь казака во власти превратностей судьбы. А еще казак не упустит случая постоять за свою вольницу. За нее и смерть ему не брат. Он разучился ее бояться в годы лихолетья, когда не известно было — какой стороной упадет монета его судьбы: то ли жизнью, то ли смертью? Но живуче наше казачье племя. Оно, что тот татарник колючий у дороги, копытами коней топтаный, колесами телег давленный, но придет пора его весны и он поднимется, зазеленеет и даст потомство. Вот такую силу, живучесть казачества увидел Л. Толстой в повести «Казаки». Но всегда в годину опасности подаст казак руку на братство. Не это ли роднит казаков друг с другом. А потому нет ли, скажем вслед за Н. Гоголем, в мире уз сильнее нашего казачьего товарищества. На том оно, казачество, и стоит по сию пору. Ибо великие минуты в истории казачества всегда порождали и великие чувства…

О роде Дауровых, о его зарождении мне мало что известно доподлинно. Известно то, что казачество в Сибирь пришло во главе с атаманом Ермаком. Здесь могилы наших дедов и прадедов. Когда-то они уходили, наши казаки-землепроходцы, дальше на Восток, за Байкал вплоть до Тихого океана, обживая пустынные дикие земли, дав начало великой стране на карте мира — Российской Империи. Поле долгих изнурительных походов больным, немощным казакам тогдашняя старая православная вера ставила монастыри. Те из казаков, что возвращались из Даурии Забайкалья, давали, как тогда водилось, прозвище Дауровых. Вот так или, похоже, так и пошел наш род Дауровых… Наш род знатных, домовитых казаков. Они ходили с Атласовым открывать, отвоевывать земли Камчатки. Ходили с Хабаровым, осваивая земли под пашни. Они отстояли Албазин пограничный с Китаем город, закрепив границу Империи по реке Амур. Я всю жизнь испытывал гордость и причастность к подвигам своих предков. Я был счастлив, что я родом не из тех, кто не помнит своего родства. Помнится, в Духов день мать всегда напоминала мне, что надо молитвой «сотворить память всем от века умершим казакам». Исповедовали наши предки, древнейшие пращуры старой веры, наставляла меня мать, чистоту, непрерывность пути жизни, дабы не был прерван этот путь, чтобы с каждым родом росла близость и единство всего казачества. Да, в казачьем роду, как говорится, не без урода. Но предки наказывали нам блюсти чистоту казачьей крови, чтоб быть во всем достойным своих предков в благородстве. Помню с детства, над моей кроватью памятью висела шашка деда моего поселкового атамана, а на косяке двери висела его нагайка — символ казачьей чести.

Венец жизни человека есть его память о ней. От памяти этой только и может пойти и передаться нам зов предков наших, которые сумели сохранить в веках гордое и святое слово «казак». Истоки слова этого, как и всего казачества, как не верти, идет от старой православной веры, от которой мы, современные казаки, и пошли. К истокам, к старым корням казачества не зря обратили внимание гении литературы. Л. Толстой писал о гребенских староверческих казаках. У Н. Гоголя герои «Тараса Бульбы» — казаки — старообрядцы. Наблюдая жизнь гребенских казаков, Л. Толстой записал: «Будущность России казачество — свобода, равенство и обязательная воинская служба каждого»…

2

Мое детство — это и есть начало моей казачьей жизни.

«Начало всегда приятно, писал Гёте, — именно на пороге надо останавливаться».

Мои первые воспоминания из детства чаще складывались из рассказов родителей. Одно из них я почему — то хорошо помню. Не знаю почему, но событие это заставило всколыхнуть мое сознание столь ярко, что оно осело в моей памяти на всю жизнь и даже впоследствии сказалось на моем мировоззрении. В младенческие годы я был счастлив тем, что был во всем представлен самому себе. Я просто захлебывался от моей вольницы. А мир, между тем, был богат вокруг меня всем тем, что составляет суть казачьей жизни и он вращался вокруг меня, не замечая меня.

Станица наша стояла в глухой стороне. За околицей станицы проходил тракт, по которому в любую погоду шли и шли этапы каторжан. И самым пронзительным событием из детства — была первая встреча с этапом. Память о том увиденном рубцом ляжет на мое сердце и будет болью отзываться всякий раз при очередной встрече с новым этапом.

Я хорошо и сейчас, по прошествии многих лет, помню тот летний жаркий день, выбеленное зноем пустое небо. От парома через нашу реку Шумную тракт тащился еще долгие версты до станицы Сбега, где каторжан заводят в баржи, а пароход, подхватив их, отправит несчастных на рудники дома Романовых то ли на юг до монгольской границы, то ли на север за полярный круг. В тот день, похоже, по тракту тащился этап из колонны людей, вытянувшейся на целую версту. По началу людей просто не было видно. В раскаленном воздухе плыло облако пыли, которая поднималась сотнями с трудом волочившие ноги. Пыль слоем лежала на одеждах несчастных. Пыль, похоже, скрипела у них на зубах, затрудняла дыхание. В тот злополучный день я был со своим двоюродным братом Пашкой. Мы проверяли в омутах под корягами свои рыболовные снасти — мордуши. Это плетеное из ивовых прутьев подобие большого кувшина с узким горлом. Тракт шел вдоль реки, так что вскоре мы услышали кандальный звон и увидели столб пыли в знойной тишине. Выглянув из-под высокого берега, я, было, полез вверх от любопытства на кромку берега. Но Пашка потянул меня за рукав вниз.

— Пошли… пошли…! Невидаль какая — каторгу гонят. Ты смотри над ними туча слепней, оводов, а там и шершни могут быть, — замахал руками Пашка.

— А это что такое шершни? — не отрываясь от происходящего, почему — то тихо спросил я.

— Это — зверюга на крыльях. Если ударит в лоб — тебе амба! Смерть — значит…, — смеясь, крикнул Пашка.

Павел был на два года старше меня и уже учился в первом классе станичной начальной школы. Он был на голову выше меня. Поджарый, костистый и слегка сутулый. «Шалопай этот Пашка, каких свет не видывал, — говорил о нем дед Дауров. — Ни одна драка не обходится без него».

— Пошли! — уже с силой дернул меня за рукав Пашка. — Пошли, а не то это зверьё загрызут нас.

Я вырвался из рук брата, и с осторожностью высунулся из-под обрыва. Теперь все пространство дороги занимало нечто шевелящееся сквозь облако пыли. Проступали лишь мутные очертания фигур, напоминающие движущиеся тени под неумолчный похоронный перезвон кандалов. И это несметное полчище оводов и огромных мух над головами каторжан, казалось, никто из них не замечал. Я вспомнил, как в жаркий день пастухи загоняли скотину в прохладные сараи: иначе, говорили они, от укусов слепней стадо взбесится и тогда поди собирай его.

А люди брели молча, среди носящихся кровососов, как ни в чем не бывало. «А может они не чувствуют укусов?» — подумал я.

— Что это за люди? — спросил я Пашку. Он не был мне другом, но зато он знал абсолютно все в этой жизни.

— Да… так! Пустяки… Убийцы и разбойники. Известное дело! Это не «политика». Тех везут на телегах, — деловито пробасил Пашка.

От реки пахнуло ветерком. Он мелкими вихрями пробежал по пыльной дороге, сорвал с лиц каторжан маски из пыли. И враз проступили худые, изможденные лица с желтым налетом и перекошенными губами. И вдруг я заметил добрые глаза.

— У разбойников таких глаз не бывает, — не оборачиваясь к брату, твердо сказал я.

Я видел глаза молодого человека. Он с немым вызовом смотрел на меня и, как бы говоря: мол, смотри на эту несправедливость, которая гонит нас, и запомни, что кандальная Россия восстанет под тревожный набат мятежа. За кандальниками потянулись телеги. За крайней из них шел мальчик. Он озирался по сторонам, то и дело отставал. Идущая впереди его женщина, не глядя, протягивала назад руку, мальчик ловил ее руку. Он был такого же как и я роста. Арестантская серая одежда на нем была, явно, с чужого плеча. Рукава солдатской шинели закатаны, сам подпоясан женским платком. Сквозь треснутый козырек картуза, наползавшего на глаза, видны были пуговицы глаз загнанного зверька. Старался он шагать широко, чтоб не отстать от телеги. Рядом с ним бежала приблудная, должно, собачонка. Мальчик так ни разу не глянул на своего верного «друга», хотя собачка билась у ног мальчика, но тот долго, не отрываясь, смотрел на меня. Я не знаю, о чем он думал? Но, уже отойдя, он еще раз обернулся в мою сторону и, махнув рукой, он, похоже, сбросил слезу…

А я еще долго смотрел на заднее колесо телеги, которое неумолимо катилось туда, откуда никому из них не будет возврата.

Вспоминая годы Гулага, которые я прошел в пору расказачивания, жизнь моя представляется той же телегой, за которой я, как и тот мальчик, спешу, чтобы не отстать от жизни. Выходит, судьба мальчика была все время со мной. И это было печально…

Я уже тогда на краю детства знал многое. И все это говорило мне о чем — то ином, что окружало меня в станице. Оно вызывало во мне и мечту, и тоску о чем-то пока мне не ведомом, трогали непонятной любовью неизвестно к кому или к чему…

То было время, когда на тысячах верст Сибири, как по пустыни, брели этапы каторжан. И для этих несчастных была мукой холод предстоящей ночи. Так рассказывала мне, автору этих строк, моя мать Прасковья Елупахина. С Поволжья они, ссыльные, шли этапом в Забайкалье около года. С ее слов, родившиеся весной на этапе дети умирали ближайшей осенью, если даже пережили лето…

3

Детство мое непрерывно было связано со станицей. В памяти тех младенческих лет моих задержались лишь некоторые лица, картины казачьего быта и отдельные события…

Среди этих событий было первое в моей жизни путешествие, самое необыкновенное. Сколько я помню себя, я мечтал о том дне, когда мне будет позволено забраться в седло нашего коня по кличке Башкир. Годы шли, но я не переставал об этом напоминать матери. В постоянном отсутствии отца все в доме решала мать. Мне не терпелось почувствовать под собою казачье седло, чтобы проскакать на зависть сверстникам станицы. Мать поначалу отнекивалась, но мое упрямство — я ведь казак! — поимело действие. Да, она поговорила со мной, но при этом заметила, что я еще мал. Вот как, мол, подрасту тогда и решим. Отца, бывало, по полгода пропадал в реке. Он работал на известного в городе золотопромышленника. Баржами на буксире парохода доставлял из южных степных богатых станиц зерно или товары, что приходили караванами из Китая. Правда, в доме еще оставался дед Дмитрий, некогда известный поселковый казачий атаман. Глуховатый, он, бывало, сажал меня к себе на колени и тогда я начинал ему рассказывать о своей горькой жизни. Он понимал, что даже ему не удастся перешагнуть мать и посадить меня в седло. Больше того, как я узнал позднее, дед и вовсе побаивался моей матери, староверки. Она была известна в станице, как раскольница. Ведь по ее наущению дед был вынужден бросить даже курить в доме. Правда, отец купил ему трубку, но она чаще была или пустой, или потухшей, но дед этого не замечал и не выпускал трубку изо рта. Я рассказывал ему про свои беды, а он, придвинув свое ухо ко мне, слушал мой горький рассказ о том, что мать не разрешает сесть на Башкира хотя бы во дворе дома. Дед, слушая, уныло кивал головой, посасывая пустую трубку. «Ты скажи матери, — громко вдруг начнет старик, — что ты стал казаком уже в первый же год жизни, когда крестный твой, атаман станицы, подарил тебе настоящее казацкое седло. А я подарил тебе атаманскую шашку и нагайку. Тогда сама мать облачила тебя в казачью справу. И на коня тебя крестный твой тебя посадил. Дали тебе в руку нагайку и ты счастливый сам ездил на виду у нас по над крыльцом, пока не заметила нас твоя мать. Она, всплеснув гневно руками, стала ругать самого нашего атамана за то, что ты еще мал быть в седле да и вовсе ты еще не казак. Тебя тут же сняли с коня. Но не таков был наш атаман. А ты в то утро своего рождения вдруг оторвался от рук матери и первые шаги сделал к отцу, но тут же развернулся и с первым словом «мама» заспешил к матери. А атаман вот что сказал:

— Казак должен после первого же шага и слова быть в седле. Таков казачий обычай. Ведь не зря говорят, что казак родился в седле. Да, хоть он и казак, но мал. Но вот мое слово атамана, мать, как только он сможет сесть в седло сам с крыльца, то я повезу его, как крестный, в городской Собор на посвящение в казаки, — говорил атаманским голосом крестный, так что его слышали пол — станицы.

А вот теперь, Яшка, слухай меня, продолжал дед мне на ухо, вот тебе гривенник. Ты его отдай немому Петьке, чтобы он помалкивал, когда он будет учить тебя садиться в седло с крыльца. Таково было слово атамана. Ты про то не забывай.

Так я и сделал…

Нашему работнику немому Петьке было около четырнадцати лет, но по развитию он далеко не ушел от меня, зато гривенник мой спрятал подальше в карман. И все же Петька стал моим первым наставлеником в верховой езде. Я помогал ему запрягать и распрягать коня, а он разрешал мне водить коня на водопой на нашу за огородами речушку Песчанку. Зато там я мог с ограждения моста, цепляясь за гриву, забраться на коня и прогарцевать по мелководью ручья, разгоняя губастых пескарей. Что было бы — узнай про это мать!

Но такое счастье было так редко…

Мать заставляла помогать сестре Верке. Она была на два года старше меня. Сестра заставляла меня следить за курицей — наседкой с цыплятами среди грядок огорода, чтобы коршун, не дай Бог, утащил цыпленка. Дед, видя такое дело, выйдет на крыльцо: якобы трубку раскурить — крикнет мне.

— Ну, что, казак, опять к девчонке тебя поставили, — начнет подтрунивать дед, — Нет, не быть тебе казаком, коль от женской юбки не отстанешь. Дома — за мамкиной юбкой, тута — за Веркиной.

Слова деда задевали меня до слез. Я бежал к матери жаловаться на деда.

— А ты не слушай его, — говорила мать, целуя меня в макушку, — Он и сам уж, поди, не казак. А ты спроси его — сможет ли он сам сесть с крыльца на коня? Думаю, он не сможет. Вот тогда и ты посмеешься над ним…

Время шло. Уж я и не помню, сколько гривенников от деда попало в карман Петьки. Но я научился садиться с крыльца. Хотя мог сесть и со ступени крыльца. Я к матери — позволь сесть на коня, а та и слушать не желает. Мол, погоди еще. Я к деду: были слова крестного, нашего атамана, что если я сам сяду в седло с крыльца, то я казак. Да, были, говорит дед. А мать не хочет, чтобы я стал казаком, утирая слезы, говорю я.

— А ты вот что сделай, — выслушав меня, он, хитровато поблескивая орешками своих карих глаз, сказал. — Вон, видишь дом крестного… Вот! Ты иди к нему и спроси: «Атаман, когда я стану казаком?»… Иди смело. А мать твоя, она вовсе и не казачка, а раскольница.

Так говорить на мать я даже деду родному не мог позволить.

— Не говори так больше дед о матери. Иначе водится с тобою не буду, — с обидой сказал я.

— Ладно… не буду, — лукаво улыбнулся дед.

Но я так любил мать, что без ее позволения даже стать казаком не мог, а потому все слова деда я передал ей. Она молча выслушала, но на ее еще молодом лице пробежала серая тень. Она долго болела после моих родов — была большая потеря крови. Приезжал доктор из города, лечила ее травами тетка Лукерья, но мать медленно угасала, как догоравшая свеча.

— Яша, сынок, тебе на следующий год будет пять лет — вот тогда все и решим. Ты забыл, что у тебя на ноге была рана. А ведь она еще толком не зажила. Упадешь с коня — и шов лопнет… А то и вовсе домой без головы вернешься.

А дело было простое. Дом нам строили братья по матери. Дом рубили из круглого леса. Я от любопытства от них не отступал ни на шаг. Топор у них будто сам так и ходит в их руках. Улучив, когда топор оказался без присмотра, я решил его испробовать в деле. Но топор вдруг соскользнул с бревна и рассек мне ногу повыше лодыжки. В доме шум поднялся: Яшка ногу себе отрубил. Крови сошло как с доброго поросенка. Мать в ужасе бросилась ко мне, увидев кровь… Рана, правда, быстро зажила. «На тебе, брат, все зажило как на собаке», — скажет дед.

Но беда одна не ходит…

Вот и коршуна я в то лето прозевал. Мне бы надо было за небом глядеть, где кружат коршуны, высматривая курицу и цыплятами, а я, увлекшись в это время с пацанами, гонял по мелководью пескарей. Заметил я хищную птицу видно поздно. Коршун кругами спускался уже на наш огород с цыплятами — будь они неладные! Я стремглав бросился, махая руками, к огороду. В углу огорода издавна лежит огромный плоский валун. Через этот камень я пробегал множество раз — это мой ближний путь к речке Песчанке, что бежит за огородом. Но на этот раз мокрая нога моя впопыхах соскользнула — и я ударился лицом о камень… Верка, увидев меня, бросилась в дом: «Яшка убился….глаз выбил!». Я вошел в дом с лицом в крови. Мать только, помню, ахнула, а что было с ней дальше, не помню. Так случилось с матерью очередное через меня потрясение.

Детство отметилось на мне дважды: шрам на ноге и шрам над глазом. Выходит, я всего себя испытал еще в детстве, ибо ни годы мои страстного увлечения скачками, ни две войны — первая мировая и гражданская — не оставили на моем теле отметин.

4

И все же тот мой долгожданный день, когда я, наконец, мог сказать всем, что я казак, настал-таки.

Стоял сухой август. Приближался день моего рождения, но мать, похоже, совсем не собиралась везти меня в город. Правда, готовила мое любимое лакомство — хрустящий сладкий хворост. Но где — то посреди дня вдруг шумно заходит мой крестный.

— Здорово дневали, — громко приветствовал мать атаман.

— Спасибо, хорошо…, — осторожно проговорила мать, предлагая редкому гостю сесть.

— Отец ваш, поди, в реке?

— Да, батюшка. Решили сынов учить в городе. На это нужны капиталы. А одна надежа на отца. Так что он теперь у нас только в гостях бывает.

— Что ж, станицы нужны умные казаки. Но чтоб казак не свернул бы с нашего казачьего пути, его надо посвятить в казаки. Вот Грише, сыну старшему твоему, этого не сделали — и плохо! А вот Якова я, как крестный, решил освятить в казака в Соборе. Надо чтоб казачьим духом были пропитаны не только кровя наши, но чтоб и душа энтим духом наполнилась.

Мать, молча, слушала атамана, но в лице ее было пусто. Она стояла перед ним, будто в воду опушенная. Она знала, куда клонит атаман. То, от чего она, как могла, оберегала сына — теперь можно ждать только худшее.

— Ты не печалься, мать. Что делать? Такова наша казачья доля, — подправляя лихие атаманские усы, сказал казак. — Без коня — казак не казак!

— Конь и о четырех ногах спотыкается, — поперек вставила мать.

— Ну, да чему быть — тому не миновать. Ты вот что. Собери-ка к завтрешнему дню сына…

Атаман хотел запалить цигарку, но, глянув на мать, передумал. Он, поди, вспомнил, как приходил к нему жаловаться дед, что невестка запретила ему курить в избе.

— Ты собери ему всю положенную казаку справу, — говоря все это, он хитро улыбался в усы, будто он задумал подшутить надо мною. Нет, он просто знал, что будет в этот день в Соборе.

— Ну, Яков, ты готов стать казаком? — спросил меня на следующий день атаман, похлопывая меня по плечу и вновь как-то загадочно улыбаясь, заглядывая мне в лицо. — Ты запомни этот день, когда ты станешь казаком.

Он не сказал, что сегодня в Соборе будет молебен памяти святомучеников Флора и Лавра, имена которых носит наш Собор.

— Ведь ты, паря, — обратясь ко мне, заговорил крестный, — родился в день памяти этих святых. Но Флор и Лавр это покровители, во-первых, коней, а, во-вторых, они, значит, твои ангелы — хранители. Так что конь, мать, будет оберегать твоего сына, ведь он родился в день коня. Он, выходит, единокровный с ними…

Слова эти атаман, видно, не добавили радости матери. Ведь она как в воду смотрела: беда, действительно, войдет в наш дом от коня…

Я же был всему услышанному несказанно рад. Я уже дома почувствовал после этих слов атамана казаком. Выйдя на крыльцо, я к удивлению матери ловко сел в седло атаманского коня

Сборы начались. Тетка Лукерья, старшая сестра матери, вскоре после неудачных родов матери, будет жить в нашем доме, помогая матери в большом хозяйстве. В тот день тетка Лукерья обрядила меня в казачью справу, пошитую ею из отцовской казачьей формы. Я сел в тарантас с Петькой — атаман ехал верхом — и мы тронулись. Мать перекрестила меня и долго, выйдя из ворот, смотрела нам вслед. Проскочив мост через речку Песчанку, мы выехали на пыльный тракт, а там увал — и с него виден паром и взъерошенная бурунами быстрая река Шумная. Ни паром, ни то, как мы въехали в город — ничего этого в памяти моей не отложилось и не осталось. Зато хорошо помню сам город. Меня ослепил блеск от солнца в стеклах огромных, как мне показалось, витрин. Поразило обилие вывесок и повсюду множество флагов. И над всем этим миром звон и гул колоколов с колокольни Собора. Был соборный праздник святомученников Флора и Лавра. С Казачьей Горки, куда мы въехали от парома, Собор возвышался во всем своем величии роскоши золотых куполов. Да, я, было, забыл, что мы по дороге заехали на рынок и крестный купил мне новые по ноге сапожки. «Ну, теперь ты в полном аккурате», — сказал атаман.

В городе праздник был повсюду. С набережного бульвара был слышен гром оркестра. Вся площадь перед Собором была запружена народом. Вокруг Собора кольцом стояли казаки и юнкера кавалерийского училища. Атаман знал, по какому поводу здесь усиленная охрана. Оставив с Петькой тарантас, крестный взял меня себе в седло. Мы свободно проехали знакомый атаману казачий кордон. Посторонились перед есаулом даже юнкера, но офицерский заслон нам пройти не удалось. Нас остановили, и дали атаману понять, что идет молебен по случаю посещения города наследником престола. Произошла заминка. Что было дальше — мне расскажет крестный… Воспользовавшись заминкой, я соскользнул с седла и под брюхами коней прошел всю охрану и оказался в Соборе. Меня все здесь поражало: и обилие свечей и звуки песнопения вперемежку со словами молитв. И все это завораживающе гремело под сводами купола Собора. Вокруг множество людей, но больше всего военных. Меня повлекло туда, откуда шли голоса. Никто не останавливал мальчика в военной форме. Мне даже уступали дорогу. И только ближайшая от цесаревича охрана остановила меня. Но меня уже было не остановить — я требовал, чтобы меня пропустили. На шум обернулся наследник и попросил меня к себе. Он стал расспрашивать — кто я и откуда? От множества пышно и богато одетых людей я потерял дар речи. Вскоре все прояснилось, и появился мой крестный. Он все объяснил: что, мол, привел меня сюда для посвящения в казаки. И вот что еще скажет наш атаман: «Прошу извинить, Ваше Величество, за дерзость этого мальчика, желающего стать казаком в день памяти святых. Я же, видит Бог, не знал, что ваша особа здесь. Я атаман станицы Монастырской». На эти слова атамана наследник, как скажет потом крестный, заметил, что коль он атаман всего казачьего войска России просит отслужить молебен в честь нового казака в казачьем войске. И, когда отгремели слова молитв в честь всего казачества и нового казака, наследник снял с себя серебряный крестик и повесил на меня. Еще дорогой атаман почему — то учил меня словам, которые я должен сказать после посвящения. И вот теперь я опустился на одно колено и заверил будущего царя, что буду верно служить трону и нашему Отечеству. Цесаревич и люди вокруг него рукоплескали мне, а дамы от умиления подносили платочки к глазам. Теперь народ широко расступился, посматривая на крестик, что поблескивал у меня поверх гимнастерки. А следом за мной шла высочайшая чета…

Так рукой наследника престола я стал казаком. Мать, узнав обо всем, попросила меня спрятать этот крестик подальше. Как и все староверы, хоть она и была поповской староверкой, но считала царей виновниками в расколе православной веры. Изгнав людей старо веры с насиженных веками мест в России, власть подвергла их гонениям, запретив вести церковные обряды по — старому. Тетка Лукерья и вовсе, узнав об этом, стала ругать меня, а заодно и атамана, за подобные греховные дела и пыталась даже сорвать с меня крестик, который, мол, принесет мне только беду. Ведь ты взял крест от антихриста, говорила мне вслед староверка, когда я, вырвавшись, зажав крестик в кулак, убегал в мое прибежище — к немому Петьке в избушку, которую отец построил из бревен старого дома, а заодно и баню в конце огорода с выходом к речке Песчанке. Помню, до вечера я не показывался в доме, пока мать не вспомнила про меня и велела Петьке разыскать меня. Петька дал ей знать, что я у него. Я же после стольких волнений уже спал. На другой день я обо всем поведал деду в его комнатке за глухо закрытой дверью, чтоб, не дай Бог, об этом услышала мать. Тот, выслушав меня, почему только улыбнулся в седину своих пышных усов.

— Что ж, паря! Худо ли, бедно ли, но ты теперь государственный человек — казак! Теперь моя шашка и нагайка будут служить тебе. Нагайка это тебе не плеть. Учти это, сынок. Плетью людей секут, а нагайка — это честь казака. И за нее, эту честь, если надо, то и постоять придется. Нагайка, думаю, пришла к нам от кочевников — ногайцев. А уж честь свою казацкую ты, паря, береги смолоду. Если кто бросит тебе под ноги нагайку, тот бросит казачью честь на землю и этим она будет опоганена. Ты, перешагни нагайку — ведь тот, кто бросил нагайку, он бросил тебе вызов. Ты должен наказать того, кто бросил нашу честь казацкую. Если ты сможешь постоять за поруганную честь казачью — ты настоящий казак. И тогда будет поединок на нагайках, если тот, кто бросил, не трус. Таков наш древний обычай кочевников.

Я слушал деда, раскрыв рот… Теперь я с нежностью смотрел, засыпая на висящую на косяке двери нагайку от деда. Я еще не знал, но будет время, когда за честь казака я выйду на поединок. Но это будет не скоро. Тогда я буду юнкером кавалерийского училища.

О той поездке с крестным в Собор я еще долго буду вспоминать. Ведь я впервые для себя раскрыл столько радости земного бытия. Это было моим глубоким впечатлением. Но я увидел и другое, что поразило меня. На выезде из города там, где заканчивалась булыжная мостовая главной улицы города — Императорской. Раньше эта улица называлась Казачьей, но ее переименовали в Императорскую в связи с проездом через наш город наследника. Так вот на выезде из города мы свернули на проселочную дорогу, идущую к парому. Императорская идет через весь город с востока на запад. А мы свернули направо на юг вниз к реке. Отсюда с высокого холма хорошо открываются дали. На том берегу реки за ближними увалами открывается станица, а далее на юг — бескрайние поля и степи. Как все это дышит свободой!

Спускаясь под гору в тарантасе с Петькой, я заметил, как слева от нас в закатных лучах, высится огромный мрачный дом. Меня удивило обилие в нем окон и на каждом из них железная решетка. Дом окружен высокой каменой стеной, ворота наглухо закрыты. В одном из окон я увидел человека. Дорога так близко проходила мимо этого дома, что я заметил худое изможденное его лицо с тяжелым взглядом. Я даже вздрогнул: он так напоминал лицо в толпе каторжан этапа, виденного мною когда-то у реки. В этом лице столько необычной тоски и тупой покорности, скорби и безысходности. Позднее крестный мне объяснил, что это дом пересылочной тюрьмы, где содержатся арестанты в ожидании этапа. Мне вспомнился тут же мальчик из того этапа каторжан, что я видел с Пашкой у реки. Но в том же этапе я вспомнил лицо человека, где не было безысходности, а был порыв вырваться на волю и стать свободным…

5

Дальнейшие мои воспоминания о первых годах жизни более чем обыденны, хотя все так же скудны и разрознены. Ведь мы знаем только то, что помним. А память наша, бывает, с трудом может вспомнить все прожитое вчера.

Мир для меня все еще ограничивался станицей, домом и самыми близкими. Помню, я любил сидеть на коленях у отца, когда он, вернувшись с реки, подолгу рассказывал о караванах, что приходили из Китая, встречи с караванщиками, среди которых часто можно, мол, встретить казаков. Общение с китайцами, с монголами. Через них шли товары из Китая для Бутина, хозяина парохода и барж. Порою к вечеру хотелось спать, но мое любопытство брало верх. Зато как эти общения с отцом сближало нас. Я увидел в отце уверенного и сильного человека, бодро и весело смотревшего на жизнь. Я видел отца и вспыльчивым, но он быстро отходил. Одного он не терпел: бездельничанье и лень.

От матери я многое знал об отце. И то, что он начинал когда-то заниматься извозом по городу — опять же по настоянию матери — потом встретил случайно богатого золотопромышленника Бутина и стал водить обозы по зимнику вплоть до монгольской границы за сотни верст в богатые степные станицы, вывозя оттуда дешевые продукты.

Я с великой благодарностью вспоминаю отца. Уже с детства я чувствовал к нему расположение, сыновью радость и нежность. Он всегда представлялся мне отважным человеком, и мне с детства хотелось ему в этом подражать. И у меня по жизни будет много поводов, где я, подражая отцу, проявлю отвагу.

С детства я помнил, что ангелом — хранителем в нашем доме была тетка Лукерья. После трудных родов, я рос слабым болезненным ребенком. Порою, скажет потом тетка, даже мать, бывало, махнет на меня рукой — мол, не жилец Яшка. А тетка Лукерья была властной, известной в станице знахаркой. Была она повитухой, говорят. Знала, мол, и черную магию. Она лечила и заговаривала. Зная о моем нездоровье, Лукерья, молча, отпаивала меня горькими отварами. Так что я рос, казалось, и креп вопреки судьбе. От скольких ушибов и ран Лукерья меня сберегла — одному Богу известно. Она лечила всем и мою мать, но та медленно угасала. Она все чаще уединялась в свою моленную комнатку с запахом ладана, старых икон и горящей лампады.

Старший брат Гриша учился в станичной школе и так прилежно, что родители решили отдать его в реальное училище в нашем городе. Грише было не до меня, а потому я жил уединенно своей жизнью. Да и какое ему было дело до болезненного мальчишки. Сестру Веру, светлоглазую, почему-то не учили в школе.

В казачьих семьях редко когда девок учили: им надо у матерей учиться, как вести хозяйство в доме. Иное дело казак — ему на службу идти надо грамотным.

Мать была для меня в доме совсем особым существом. Я никогда ее не отделял от себя. Ведь с матерью у меня связана самая горькая страница моей жизни. Ведь она дала мне жизнь в обмен на свою раннюю смерть. Ценою ее жизни родился я… Да и по жизни я трудно давался матери. Не было дня, чтобы я приходил домой без ссадин, рваных штанов или рубахи. Я слышал, как мать говорила тетке, что Яша неосторожен, неогляден. «Ему только дозволь… Ты уж, как я уберусь, не давай ему воли. Мне бы только выучить его хотя бы в школе», — с печалью говорила мать.

Помнится, мать глубоко переживала, что на станице ее зовут раскольницей. Атаман, я слышал, пресекал эти разговоры, но за спиной мать слышала это горькое для нее слово «раскольница».

«Как это несправедливо, — с горечью, бывало, говорила мне мать, — нас, старой веры, изгнали из дома свои же дети. Даже здесь в глуши запретили нам верить по — старому. Разве, сын, это справедливо?». Любя, я верил каждому ее слову, ибо большего божества, чем мать, у меня нет и не было. Но кого мы любим — и есть наша мука. Ведь чего стоит вечный страх — потерять любимого человека. Сколько печали вынесла ее душа, сколько слез я видел на ее глазах, сколько горестных песен я слышал из ее уст, когда я буду на краю жизни…

Я чувствовал, что я в долгу перед ней в этой жизни, и, как мог, оплачивал эти долги. Я не оставил ее могилу на забвение, а то и поругание, я не ушел в эмиграцию в годы революции, хотя ушли и отец, и брат с сестрой, а с ними и моя жена. Ведь еще при жизни мать завещала свою любовь мне. Она и сейчас лежит в родной земле. «Да упокоится с миром, да будет благословенно ее святое для меня имя», — повторяю я. Так было, когда я сам стоял на краю смерти, уповая, что я уйду в ту же землю, где лежит она. Это было — этого я никогда не забуду — незадолго до моего ареста, как бывшего казачьего офицера. Накануне ареста я был у нее на могиле. Среди тощей рощицы полузаброшенного кладбища я с трудом отыскал ее надгробие. Помню, дядя Андрей, один из братьев матери, писал мне в гимназию, что у ее могилы посадили молоденькое деревцо черемухи — любимое ее дерево. Сохранился покосившийся деревянный крест. Я долго стоял, в раздумьях, и, вспоминая мать, напомнил слова из ее молитвы: «Пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших…».

6

Мой незрелый младенческий возраст миновал. В год я стал казаком, дед подарил мне шашку и нагайку, а вот крестному моему так не терпелось что-то подарить мне настоящее казацкое и он — не черт ли его попутал — вручил мне казацкое атаманское седло. Да, оно принесет мне многих побед в конных скачках, но и бед то же. Ведь по старой казачьей заповеди нельзя дарить седло раньше, чем коня. Дядя Андрей, брат моей матери, обещал подарить коня — стригунка, но что-то у него не вышло. А я догадываюсь, почему не вышло. Ведь он атаман староверской станицы, а уж Дарья, его сестра, рассказала ему про то, как крестный мой посвящал меня в казаки с благословления наследника престола. Оттого-то он и сам не приехал в день года моего рождения. Будет ли седло виновато в моих бедах — трудно сказать. А потому меня будут подстерегать беды, что я выйду из привычного казачьего мира в мир чуждых мне отношений.

А между тем в мою жизнь входили новые люди, становясь неотъемлемой частью моей жизни. По мере роста у меня появился интерес к взрослым. Думаю, в этом было мое желание стать быстрее самому взрослым. Так что среди сверстников по станицы у меня не было друзей. Разве что Пашка, мой двоюродный брат, но он быстро взрослел и ему было не интересно водиться со мною. Зато у меня осталась на всю жизнь память о старом казаке по имени Филип или просто Филя. Он Георгиевский кавалер, мог часами рассказывать о войне с турками. Я же слушал его, хотя он мог одно и то же рассказывать по несколько раз о подвигах казаков. Рассказы его расширяли круг моих познаний, и во мне росло желание познать еще и еще. Казаку надо торопиться жить — смерть за ним ходит по пятам… Наши общения порою затягивались так, что меня уже разыскивала тетка Лукерья по просьбе матери. И чаще всего она находила меня на скамейке среди стариков у казачьей избы. Мать иногда не зря называла меня «старичком», так как я начинал рассуждать по — взрослому. Может тогда во мне под влиянием услышанного родилось желание самому все увидеть, став путешественником. Нет, такого слова «путешественник» я пока не слышал еще, но в школе стоит ему появиться, как я буду готов сделать это слово смыслом жизни.

В станице деда Филю звали «Кутузов». Ходили слухи, что, мол, подсматривал за девками через оконце в бане, где он чаще ночевал. Увиденным, мол, дед так увлекся, что выдавил стеклину, так что голова его оказалась наружи, а обратно он ее вернуть не мог и, мол, орал быком, зовя хоть кого, на помощь. Помог выбраться внук его Пашка. Он то и разнес про это на округу и он же дал ему это прозвище «Кутузов». А все потому, что дед порезал бровь о разбитое стекло и ему наложили повязку так, что она закрыла ему один глаз. Дед во всем винил Пашку за то, что тот, шалопай, не сделал все, как надо, оттого, мол, и рана произошла. А было это все потому, что дед постоянно ругал Пашку, так как он не помогал отцу Селивану, брату моего отца. Ведь в доме помимо Пашки еще четыре девки и постоянно беременная мать, а Пашки по целым дням не бывает в доме. И то, что я, мол, за кем-то подглядывал, — это, мол, Пашки брехня. Так пытался дед отнекаться, когда он слышал эту историю от стариков. Где бы он ни появлялся, над ним смеялись все станишники. И первым зубоскалом был Пашка.

У деда была страсть лепить из глины коней и всадников. Обожженные и раскрашенные, как положено — коней по масти, казаков по справе — он собирал их в отряды и устраивал целые баталии сражений тех, в которых он участвовал. Все передвижения он сопровождал бурным рассказом. И всякий раз, когда он в бой бросал лаву казачьей сотни, то всегда турки бежали. Я сам загорался боем и с азартом по его команде бросал свою сотню в бой. Как я переживал, что именно в этом бою он получил ранение. Но я не оставил поле боя, продолжал дед Филя, видя, что в бой вступил сам Баклан-паша. Так турки прозвали нашего отчаянного командира Бакланова. Говоря так, дед выдвигал вперед крупную фигуру всадника Баклан-паша. Когда решается судьба боя Бакланов всегда впереди. Это был сущий сорвиголова! Турки его боялись и уважали. На его груди всегда сверкал крест святого Георгия. Сказывают, сам царь вручил ему. Баклан-паша, говорили турки, сущий дьявол. Первая атака, далее рассказывал про сражение дед, результатов не дала. Тогда Баклан-паша собрал в кулак всех нас, оставшихся в живых, и бросил туда, где турки нас не ждали. Рассказывая подробно, старик горячился, махал руками, подавая команды. Я понимал, что он и сейчас переживает, будто участвует в настоящем бою. И вот мы, продолжает старик, пошли на штурм горы Чакма — и взяли ее. Победа! Тут он широким жестом сбросил на землю все фигурки турок. Сущий Суворов — этот Баклан-паша. Мы смяли остатки турецких войск и ворвались в Карс. Так завершил свой рассказ дед Филип. Бакланов был ранен осколком, но бой довел до победы. Был в том бою ранен и дед в ногу от тяжелой турецкой пули, но с коня не слез. За тот бой Баклан-паша получил орден Святой Анны и титул походного атамана. Рассказывая, старик так разволновался, что по ходу рассказа не раз смахнул слезу. Вот таков он был, Баклан-паша, рубака-атаман. Закончил старый казак…

Я крепко дружил с нашим «Кутузовым». Я помогал ему в поисках в округе станицы нужной для лепки фигур глины. Возвращался я обычно из таких походов в грязной от глины одежде, а то и со ссадинами на коленях. Мать, при виде меня, всплеснув руками, начинала ругать. Я стоял, молча уставившись в пол, готовый ко всему. Мать обычно успевала только сказать: «Опять!» — как тетка Лукерья, подхватывала меня и относила в избушку к Петьке, где у нее уже заранее все было готово, чтобы отмыть меня и переодеть. Правда, однажды, должно не выдержав, сказала: «Придется за все ответить перед отцом». Но отец, помнится, усталый с дороги и радостный от встречи с нами, говорил матери «потом», когда она пробовала пожаловаться на меня. Потом все это забывалось. Отец любил нас, сыновей. Но Гришу особенно. Во-первых, с ним никогда ничто не случалось. Послушный. Мать на него никогда не жаловалась. А мне, бывало, уходя в реку, скажет в сторону: «Ты уж мать побереги. Она переживает за тебя…» А за столом он громко скажет, что казак, как птица, вольный человек. Природа сама, продолжит он, знает, каким рождается человек и что из него выйдет. У любого истинного казака в суме, притороченной к седлу, лежит дорога. И не одна она может быть у одного, а у другого — всего одна, ему и выбирать нечего. Вот и у меня река — это моя дорога. Она тянет и зовет меня и в зимний мороз или в пургу, и летом в сухой зной, когда ты рискуешь посадить пароход на мель. Любая дорога — это риск. И к этому надо приучать с детства. Слушая отца, я вспомнил, как в одну зиму налетел из степи снежный буран. Ветер свирепо бился в стены дома, тем приятней чувствовать себя в тепле под их защитой. Помню, на утро мы обнаружили, что дом наш занесен снегом выше крыльца. Потом Петька откапывал нас, а мы потом весь чистили от снега двор. А ведь в ту пургу отец был в «реке». И я помню, как мать, глядя в заснеженное окно, напоминала нам об отце.

И все же лучше из детства запомнились летние дни, так что детство представляется летним периодом в жизни. В жаркий полдень сонно плывут в светлом небе облака. А то вдруг налетит южный ветер, он принесет горячий воздух степи, запах зреющих хлебов и степных горьких трав…

7

За стеной скотного двора была работницкая небольшая избушка. В ней жил наш работник Петька немой. Здесь всегда пахло дегтем и конским потом от седел, сбруи и потников. За крапивой и лопухами эта избушка притягивала меня. Мы с братом относились к Петьке как к сверстнику, и он был рад такому общению с ним. Отец привез Петьку с городского базара. Видит, парнишка по всему бездомный, но не отходит от рядов, где продают коней. В первое время он выглядел запуганным зверьком. Мы пытались и так и эдак выведать из него хоть что-то, но он только метал по сторонам острый взгляд вороватых глаз. А то просто отрывисто зло мычал, озираясь: то ли ища защиты, то ли возможности сбежать. Но когда мать взяла его под свою защиту, он успокоился. А вскоре она стала относиться к нему, как к приемному сыну. Бывало, на дню не раз спросить тетку Лукерью — покормили ли Петю? И все ж в его взгляде исподлобья таилась какая-то тайна. Когда я с братом пытался узнать у него, где его родители, то он закрывал лицо руками и сквозь пальцы проступали слезы… Иногда он пытался что-то сказать, но не мог. Он, похоже, владел отчасти грамотой немых на пальцах, но мы этой грамоты не знали. Мать, видя, что мы обступили немого, звала нас и после этого отчитывала: «Ребята, убогого грех обижать. Оставьте его в покое.

К празднику мать всегда готовила всем подарки, и не было случая, чтобы она забывала про Петра. То новый картуз мы на нем увидим, то новые сапоги. Помню, тетка Лукерья его лечила то горло внутренним салом с горячим молоком, то на грудь ставила компрессы, а то губы его чем-то смазывала. Я тоже не упускал случая чем-то помочь ему на скотном дворе. Помню, с ленивой грубостью под напором моих силенок открывались ворота, и острый запах конюшни вырывался мне в лицо. Это не смущало меня, а, напротив, с годами в этом запахе навоза конюшни я находил даже что-то привлекательное. Здесь жили кони. Они, похоже, жили какой-то своей особой жизнью. Она проходила в их долгом стоянии, звучном жевании сена или хруста овса. Я представлял, как ночью они ложатся и спят — не могут же они только стоять. Видно это случается в самые темные, глухие часы ночи, чтобы потом днем стоять и пережевывать в молоко своими крупными зубами овес, теребить, забирать теплыми губами сено. Душистое сено с запахами степных трав и вольного ветра.

Наши кони: рыжий Башкир и Серый — ухожены, с лоснящимися гладкими крупами, до которых так и хочется дотянуться. Жесткие хвосты почти до пола, в гривы Петька им прилежно расчесывает, ведь они — украшение коня. Серый что Сивка-Бурка. Только его крупные лиловые глаза смотрят на меня чужака с опаской. Какими все же они выглядят гигантами по сравнению с моим тощим телом и хилым ростом… Кони! Сколько лет они будут рядом со мною. Я почти все узнаю о них и самое ценное в них: они самые верные из всех верных вам друзей. В этом меня убедят годы учебы в кавалерийском училище и в годы на фронтах первой мировой и гражданской воин.

Я довольно быстро подружился с Петькой. Стал чаще у него бывать в его избушке. Он был всегда рад моему приходу. Он угощал меня. Мы ели подсоленную корку ржаного хлеба с зеленым луком, с редиской, а то и с бугристым огурцом. Так за простой трапезой я приобщался, сам того не осознавая, к самой земле, ко всему тому, из чего создан мир.

Бывало, что мы с ним верхами выгоняли скот на пастбище на заливные луга реки Шумной. Однажды нас накрыла гроза. Воздух вокруг стал тяжелым, все теснее стали сходится мрачные тучи. Потускнело. А солнце, не закрытое тучами пекло еще сильнее. Где-то в высоте в самой глубокой ее выси стало погромыхивать, а потом и вовсе греметь, раскатываясь гулким эхом. А то вдруг с треском ударит гром и все вокруг осветилось мертвым светом молнии. Мы только-только успели загнать скот в загон, а сами под навес, как ливень обрушился стеной вперемежку с горошинами града. Вся природа на наших глазах металась и трепетала под гибнувшими порывами ветра. «Свят… свят!», — крестился я. Петька то же что-то шевелил губами. Капли дождя с ветром попадали на меня — Петр накрыл меня плащом. Я пожал ему руку. Вот тогда я окончательно понял, что мы настоящие друзья. А гроза быстро прокатилась, природа успокоилась, вздыхая всей грудью сырой, насыщенный живительным озоном воздух. И туча, развалившись, стала нехотя отползать на восток…

И все же я по-прежнему был связан пуповиной детства с природой и она, живая, прекрасная во всех красках пока охраняла меня от людей, от их сложной, а порою жестокой и опасной жизни. Зато в моей маленькой жизни детства появился друг, пусть он был немой, но я слышал, как во время грома он произнес первые, хоть и корявые, слова…

Так постепенно мир мой стал расширяться хотя бы тем, что природа привлекла мое внимание.

8

Я уже понял, что в конюшне была своя жизнь. Хотелось разгадать ее. Ведь я понял слова крестного, что каждая лошадь имеет в году свой заветный день, ее праздник. Праздник коня! Этот праздник приходится на день памяти покровителей коней святомученников Флора и Лавра. В этот день, сказывают старые легенды, конь так и норовит ударить человека в отместку за свое вековое лошадиное рабство. А чтобы этого не случилось, в этот день коня запрягать нельзя, дать ему волю, украсить коня лентами. Но все это уж не такая уж легенда. Помню, в этот день тетка Лукерья всегда заставляла Петьку подкрасить деревянную фигурку лошадки на коньке крыши. Вот от этого деревянного коня, говорит при этом тетка, верхушка крыши называется коньком. Конь всегда был, продолжает рассказ тетка, оберегом жилища человека. Даже, если коня нет, то на видное место вешают подкову. Она защищает нас от сглаза, порчи и всякой дурной нечисти. Обо всем этом говорили в старину, а ноне вы не любопытны, заключила тетка Лукерья.

Рядом с конюшней каретный сарай. Здесь стоит мамин тарантас, отцовские дрожки и старый дедовский возок поселкового казачьего атамана. Все это сделано, чтобы путешествовать, ибо они созданы для дороги. В задке возка был таинственный дорожный ящик. И возок и ящик привлекали меня своей старинной неуклюжестью и присутствия в них что-то от прошлого…

Юркие ласточки непрестанно сновали черными стрелами взад и вперед под крышу сарая, где они лепили свои гнезда все так же, как и сотни лет. Для них время словно не существовало или оно для них и вовсе остановилось. Ворота сарая были всегда открыты, так что я порою подолгу смотрел на ласточек и слушал их щебетанье. А то забирался в тарантас или возок и воображал, что еду куда-то далеко, подпрыгивая на ухабах… А даль меня тянула еще с детства. То неизвестное, возможно, даже с риском для жизни. В той дали, мне казалось, жизнь так широко размахнется, что можно ее и вовсе потерять за что-нибудь или кого-нибудь. Вот и в сказках, что читала мать или брат Гриша, так и сказано о том неведомом, что поджидает хождение за тридевять земель. Так во мне, наверное, просыпалась та казачья доля предков наших землепроходцев, которые уходили открывать то неведомое, что они и в сказках о нем не слышали даже.

А ведь спустя годы я вернусь на это место и даже загляну в этот сарай. И вот тогда в годы гонения на казачество, когда было время геноцида казачества, я найду здесь полное запустение. Ведь пронесся ураган, он вырвал с корнями целые казачьи роды, даже казачьи станицы. Некоторые из них и вовсе исчезли с лица земли, ибо исчезли названия станиц. Так исчезнет самоназвание станицы Монастырской, на ее месте будет поселок Калиновка.

Наш каретный сарай тогда будет зиять зловещей пустотой, а на конюшне, покинутой ласточками, шуршал одинокий ветер, как одно лишь напоминание некогда живого… Вот такие жуткие мысли о черной дыре, которая только и осталась на месте некогда процветающей казачьей станицы. Тогда как от дома остался только обгорелый остов. Теперь здесь одно из самых глухих мест на свете. Здесь теперь стала дарованная природой пустыня. И в этой пустыне, что владела на месте станицы, из бурьяна я услышал коротенькую песенку овсянки…

9

Моя жизнь становится разнообразнее.

С матерью ездил в станицу староверскую Сбега, откуда родом моя мать. Я не любил жену атамана этой станицы дяди Андрея. Тетка Матрёна была убежденной беспоповской староверкой. Она в свое время была настоятельницей староверского скита, но с тех пор, как в скиту поставили никоновскую церквушку, чтобы служить по новому обряду, Матрёна ушла из скита, а вскоре и сам скит стал хиреть, прейдя в запустение. Я до сих пор помню ту первую встречу с Матрёной. Тогда я еще многое не понимал в старой вере и то, как и почему произошел триста с лишним лет тому назад раскол православной веры, но меня тогда возмутило, как она отозвалась скверно о моем отце, что он, якобы, не защищает мою мать от нападок со стороны станичников. Тогда я ей ничего не мог сказать в защиту отца. Но и спустя годы, я всегда буду с большим желанием обходить встречи с ней. Она одного не могла простить отцу, что он всех детей крестил по новому православию, а не по старому, как ей хотелось.

Зато с дедом Филей я встречался часто. Мы с ним, почитай, каждую неделю, а то и дважды в неделю, отправлялись на поиски нужной глины. Мало того, что она была подходящей, а чтоб была нужного цвета. Я, бывало, ползая по скользким склонам оврагов после дождя, был весь в ссадинах на коленях, а руки горели, обожженные крапивой. Но принесенная мною глина оказывалась негодной. Иногда он долго мнет принесенную на пробу глину в своих руках, а я с надеждой жду его решения, а он, как ни в чем не бывало спокойно скажет: «Не та, паря!». И потом он еще не раз скажет: «Не та». И вот, взяв глину из моих рук, не глядя на меня, — а на мне от грязи и рваных на коленях штанов вида вообще никакого, наверное, не было, и я уже, вопрошающе глядел на него: долго разминает между пальцами, иногда поплевывая на глину, чтоб стала пластичной, усы его вдруг поползли вверх, взгляд посветлел: «Вот это, паря, то! Из нее мы с тобою таких налепим коньков, что не стыдно будет показать нашему атаману». А уж как я был рад, что угодил деду. Наполнив сумы при седлах наших коней глиной, мы тронулись в станицу Сбега — она была у нас по пути домой. Мне хотелось поговорить с дядей Андреем: мать всякий раз, как я бывал близко к Сбегам, просила спросить, как здоровье у них в семье и что у нас все здоровы. Но дяди не было, а тетка Матрёна завела только моего коня во двор и заставила слезть с коня и снять одежду. Старого казака она во двор не пустила. Он уехал.

— Я выстираю твою одежду. Быстро снимай. Матери и без того дел по горло, поди, — не слушая моих возражений, твердо говорила тетка.

Увидев на мне второй серебряный крестик, поди, сразу сообразила, откуда он у меня.

— Ты, Яков, сними этот поганый крест. Не погань нашу старую веру. Ведь с нею мать тебя родила. Он принесет тебе несчастье, — не глядя в мою сторону, сурово проговорила она.

— Этим крестиком я посвящен в казаки, а потому я верю в него, как ты в свою веру. А стать казаком — и есть моя вера, — упрямо сказал я.

— Глупый ты еще мальчик. Но когда-нибудь поймешь, что был не прав. Зато теперь ты можешь, как другие, крикнуть своей матери: раскольница! И тогда ты просто убьешь ее — она у вас и так слаба после родов. И ты готов на это?

— Тогда я должен отказаться от казачества…, — зло в слезах сказал я.

Зная мое упрямство — а оно, староверское от матери — она больше никогда не говорила об этом.

Зато с приездом отца, мы сразу отправлялись на заимку. А там, смотря по времени лета, кто-то пашет из нанятых работников, качаясь на ходу в мягкой борозде, а кто-то из девок выпалывает просо, а кто-то картошку. Размашисто, приседая, валят стену желтой ржи косцы с почерневшими от пота спинами. Бабы следом собирают граблями, да вяжут туго в снопы. И уж обязательно за обедом кто-то из косцов расскажет, что он, чуть было, не скосил целое гнездо перепелов, а другой скажет, что пополам перехватил змею.

Но таких дней было мало, оттого-то и помню плохо. Помню, как в один из дней покоса, Гриша, брат мой сидит на возу. Он в белом картузе, загорелый юный держит вожжи, а сам смотрит сияющими глазами на девку, что сидит рядом с ним с кувшином в руке. Гриша что-то говорит девке радостно, любовно, улыбаясь…

10

Запомнилась мне еще одна поездка на заимку, когда отец за год до того, как я должен пойти в школу, взял в работники бывшего некогда ямщиком на сибирском почтовом тракте. Лучше всего описал этот знаменитый тракт некогда великий А. Чехов в книге «Сахалин». Те крылатые в России слова о «семи загибах на версту», то это вовсе не метафора, а реальность, с которой столкнулся Чехов, описывая свой долгий путь по дорогам пустынной тогда и дикой Сибири.

Отец многих знал среди бывших ямщиков. Постройка железнодорожной сибирской магистрали просто лишила ямщиков работы. Отец поначалу промышлял извозом, так что судьба свела его с одним из бывших ямщиков по имени Степан. Помнится, мы как-то сразу с ним сошлись на одной любви к коню. Он мне сразу показался угрюмым и нелюдимым бородачом. И все же я быстро к нему привязался да так, что я стал надолго пропадать из поля зрения матери, а это вызывало у нее волнение. Тогда она посылала тетку Лукерью за мною, но вернулась ни с чем: мол, я там нужен в помощники сестре Вере. А я так сдружился со Степаном, что и уезжать не хотел. Неприветливый с виду, с серьезным взглядом маленьких глубоко посаженных глаз с нависшими всклокоченными бровями. Я поначалу испытывал к нему даже страх. Но однажды случилось — косцы в траве обнаружили перепелиное гнездо. Степан остановил косцов, поднял живого перепеленка и положил в гнездо, потом отнес его бережно на межу в траву. Это было к радости перепелицы, она вертелась вокруг его ног и тревожно свистела. Я заметил, как просветлело лицо мужика. Все это было к моему удивлению. А еще, я заметил, что если он чем-то занят, то обязательно что-то напевает… Так что я вскоре понял, что он человек добрый и наши отношения стали более доверчивыми. Я привязался к нему — видно, он это почувствовал. Мы стали настолько близки, что он стал рассказывать о своем житии-бытии, а потом и вовсе заговорил о былом и грустном, о всякой бывальщине и небывальщине из жизни ямщиков. От этих рассказов Степана, думаю, и даже мать бы не смогла меня за уши оттянуть, так, бывало, заслушаешься его порою жутких рассказов о то, что случалось с ямщиками в долгой дороге по Сибири. Чувствую и голос у него вдруг стал мягким и даже ласковым, появилась на лице добрая улыбка. Иногда он даже пел свои ямщицкие песни, да так проникновенно, что мне делалось его жаль, а сам он нет-нет да смахнет скупую слезу. Особенно он любил песню о погибшем ямщике. И всякий раз она была полна такой тоски, что от чувств бесконечной жалости перехватывало горло. Вспоминал он и праздник коней в день святых покровителей коней Флора и Лавра. Жаль, говорил он, что не все конники в России отмечают этот праздник. Должен быть всемирный праздник коня. Ведь кони вытянули ни одну цивилизацию человечества, а своего, мол, праздника не заслужили. Вот и на Руси! Что бы сделали ваши атаманы-казаки, не будь под ними коня. Выходит, конь пронес казака до Океана, сделал Россию Империей, а праздника ему все равно нет. Ведь сколь веков конь возил воду и воеводу! А праздника власти не дают. Могла бы и церковь подсказать царю, что, мол, в день покровителей коней святомученников и сделать бы им праздник. Неужто они этого не заслужили?

— А ведь этот праздник кони наши заслужили, — с грустью глядя куда-то вдаль, проговорил бывший ямщик. — Сказывают, что и ты родился в этот день, так что у тебя, Яков, душа та же, что у коня. То-то я вижу — они любят тебя. Даже ваш злой Башкир и тот враз, гляжу, присмиреет, когда ты обходишься с ним. А ведь, возьми меня, я его остерегаюсь: он так и норовит то укусить, то копытом ударить. Я знаю эту породу рыжей масти коней — злой конь, но нет ему износа… А ведь человек издревле обожествлял коня. У кочевника всегда был над жилищем, как оберег, череп головы коня. Даже подкова коня оберег от огня, а потник предостерегает всадника от ползучих гадов на земле.

Но Степан не только разбудил во мне заложенную природой страсть к коню, он первым стал готовить из меня наездника. Он пробудил во мне страсть к верховой езде, чтобы она стала впоследствии моей «болезнью». Поначалу Степан сажал меня на коня без седла и с криком «держись» хлыстал коня. Конь мой, бывает, так сорвется с места, что я с трудом мог удержаться за гриву руками, а то… и зубами, чтоб не упасть. Не обходилось и без падений, но Степан уже спешит, подсаживает меня на коня, хотя мне где-то больно до слёз. Без седла, бывало, так набьёшь кострец, что дома и сесть не захочешь. Бывший ямщик знал, что это такое. Он приспускал мои штаны и смазывал это место теплым березовым дегтем, а на следующий день бросит на коня потник мне под задницу. Как я этому был рад, хотя скажи он мне, что потника не будет — я от езды не откажусь. Мать уже поздно узнала от тетки Лукерьи, что Степан учит ездить меня без седла. Она знала, что так все и будет, а потому еще заранее заставила Петра увезти с заимки все седла. Но это, как видно, ни Степана, ни меня не остановило. Степан не боялся моей матери. Только отца он побаивался: платил справно и харчи бесплатные. Вот только пить запрещал и однажды за это чуть было не выгнал. Молился тогда благим матом, что, мол, это в последний раз. Он сам мне говорил, что отец мой платит ему не дурную копейку, и ему жаль потерять теплое местечко. А узнай отец про мои уроки у Степана, думаю, он бы ничего не сказал, разве что: «Смотри Степан за ним в оба!».

— За жизнь надо цепляться, хоть за соломину, но держись. Выживешь — атаманом будешь. Казак прежде должен в седло сесть, чем научиться по земле ходить. Это тоже, что бросить не умеющего плавать в реку. Выплывет — научится плавать. Но при этом нахлебается воды до соплей, хоть по дну, но выберется на берег. Ведь и с коня надо умеючи упасть, а то попадешь под задние копыта и тебе хана. Но вас, казаков, природа веками готовила к таким испытаниям. Надо только пробудить в тебе эти от кочевника инстинкты. Ведь и они не знали поначалу ничего о седле, но монголы на одних потниках прошли до Европы. Их навыки в тебя природа заложила, теперь надо только их в тебе пробудить. Выдержишь — будешь первым наездником не то, что в округе, ты будешь известен в России. Так что терпи, а нет — можешь ехать к мамке. Вот ты, божья голова, попробуй утопить кошку, — подумав о чем-то своем, продолжал Степан, — а ведь этого тебе не удастся. В нее столько природа сил к жизни заложила, сколько и в тебя. Пока ты такой же, как и тот же зверек. В тебе те же инстинкты, что в том же зверьке, но их надо в тебе разбудить. И ты будешь чувствовать так же, как и он, смерть и уходить от нее.

Так за год до школы я прошел некоторые уроки езды на коне у бывшего ямщика, а заодно и первые уроки жизни. Пройдут годы, я стану юнкером кавалерийского училища, где верховая езда станет моей профессией, я буду помнить эти первые уроки на коне у бывшего ямщика и его слова: «Чтобы ехать рысью, совсем не надо родиться казаком. Казак должен всегда скакать хоть на один аллюр, но выше остальных всадников. А для победы ты всегда держи «аллюр в три креста». Это значит, что ты должен идти на пределе возможностей коней твоих соперников, но не твоего коня. Бывало, получишь срочный почтовый пакет, выведешь тройку коней, а кони там — сущие звери, и ты уже сорвался с места, а тебе вслед кричат: «Гони их, Степаха, аллюром в три креста. А это все одно, что по вашему, по казачьи: или грудь в крестах, или голова в кустах… Ты летишь будто птица, и тебе ни черт не страшен, ни дьявол. Летишь, как та птица-тройка у Гоголя Н.». Это была школа выживания от бывшего ямщика. Не эти ли наставления помогли мне выйти живым из мировой бойни и бойни гражданской, где сошлись, сшиблись в казачьей сечи мы, вчерашние друзья по станице или сверстники по юнкерскому училищу.

Однако страсть мою к езде верхом, Степан только разбудил. И теперь мне хотелось с кем-то помериться силами на конях. Пробовал с Петькой, но он отказался, зная запрет матери на любые забавы с конем. Оставался только брат Гриша, но его еще надо было затащить на заимку. По делу, по просьбе отца или матери он, конечно, поедет, а так просто — он занят, ему за лето надо многое прочесть. Он уже учился на первом курсе реального училища. И к тому же он настолько усердно учился, что Бутин после разговора с ним предложил ему за лето прочесть кое-какие книги по адвокатскому делу. Словом, свободного времени у него не было, да и к коням он был равнодушен. В тот год меня спасло то, что начинались покосы, и мать отправила хотя бы на несколько дней на заимку. А тем временем моя «болезнь» к езде прогрессировала. Под разным предлогом мне все же удалось завлечь брата скачкой и прохладным вечером наши бега состоялись. Гриша, не разбираясь в конях, взял рабочую лошадку и проиграл подчистую, как говорится. Дело то в том, что в этот вечер приехал Петька, и он на иноходце Степана был вторым. Это не могло задеть за живое казачье самолюбие: ведь он уступил немому Петьке. Я, как на беду — а она так и случится — предложил Грише сесть на нашего Башкира, он, мол, из скакунов, и куплен из конюшни Бутина. Степан, как чуял беду, запретил брать злого Башкира: он может укусить или лягнуть, если что-то ему не понравится. Словом нельзя — и точка! Но не тот был Гриша, чтоб сразу отказаться — он что, не казак! К тому же в крови у нас было достаточно упрямой староверской крови. Уж не знаю, да и никто до сих пор не знает, как брату удалось уговорить ямщика. Но в тот день, как сейчас помню, Степан, забубенная его душа, был слегка пьян. Думаю, не это ли и сломило запрет Степана садиться на Башкира? Собственно на этом можно поставить точку…

Никто не знает, что было доподлинно в стойле, где был Башкир и откуда брат вышел калекой на всю жизнь. Удар копытом пришелся в локоть. Ни у нас, ни в Губернске врачи ничего сделать не смогли. Рука его со временем стала ссыхаться…

Мать узнав, окаменела. Она почернела в один день. Когда ей тетка Лукерья сказала об этом, то она первым делом спросила: «Яков жив?». Это была третья рана на сердце матери. Две из них принес я… пока! Но не, как говорится, добра без худа. Гриша закончил училище, оставил станицу, ушел в адвокатскую контору Бутина и вскоре женился на дочери ссыльного польского адвоката.

И все же несчастье с братом омрачило мое детство…

11

Люди не одинаково чувствительны к смерти. Мы, казаки, весь век с младенчества живем под ее знаком, а все потому, что у нас обостренное чувство жизни. Я видел у матери в ее моленной комнатке «Житие» протопопа Аввакума. Он, как идеолог старой веры, прошел все круги ада, что уготованы были староверам. Он принял, отстаивая старую веру, даже мученическую смерть — был заживо сожжен в яме. Вот как он описывал свое детство: «Аз же некогда видел у соседа скотину умершу и, той ноши восставши, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть…» Выходило, что смерть событие несправедливое.

Помню, перед пасхой в доме все светилось чистотой и убранством. Мать, будучи все же поповской староверкой повела меня с сестрой к заутрене. В этот день, говорила мать, Христос победил смерть. Я этому поверил, поскольку отовсюду только и было слышно «Христос воскрес». Оттого я и на лицах людей не видел печали, хотя слово «смерть» витала в воздухе. Во всем было нечто таинственное, соединявшее в себе чувство воскрешения и печали. Но почему, если Христос воскрес, мать так горестно молилась в своей моленной, оставшись одна перед иконой на коленях. Похоже, здоровье покидало ее, и она просила у Бога еще дней жизни. Бывало, что она молилась и по ночам. И тогда сквозь слова молитв доносились всхлипывания сквозь слезы. Душа ее была полна любви к нам, детям. Помнится, я заставал ее в светлые летние дни сидящей у раскрытого в улицу окна, и она плакала, глядя на живой мир, который — она чувствовала — уйдет для нее безвозвратно. Пали ее надежды с Гришей. Я был слаб и болезнен. Как коротка жизнь и так неожиданна всегда смерть…

12

Я в очередной раз отправился с дедом Филей за глиной. После каждого «сражения» фигурки коней и всадников, падая на землю, ломались, и старик лепил новые фигурки.

День стоял теплый и светлый. В этот раз мы, как обычно верхом, поехали вдоль высокого берега реки Степной, что пробегала мимо станицы Сбега. Поход выдался удачным: сумы при седлах были полны нужной глиной. На обратном пути в станицу заезжать не стали, а берегом добрались до скал утёса. На этот раз дед предложил не ходить к тетке Матрёне, а что он сам застирает мою гимнастерку и шаровары. Я согласился. Я бы скорее как есть поехать в грязном домой, чем заходить тетке. Мне все не терпелось увидеть, как выглядит тот жеребенок, которого дядя Андрей, как он вырастет, подарит мне. Так им было обещано. Только бы не было этой тетки, а то ведь она опять к чему-нибудь придерется. Прошлый раз она ругала меня за крестик на серебряной цепочке, что на посвящении в казаки я получил его от цесаревича. Она, этот крестик, обозвала поганым… Словом, лучше бы с ней, если и встречаться, то при дяде. Все же он атаман станицы и она при нем больше помалкивает. А после того раза я обиделся на тетку Матрёну.

Пока дед, постирав мою одежонку, разложил сушиться на нагретые солнцем камни, я влез на скалу, на ее вершину — утёс. На вершине площадка, похоже, была местом для орлиного гнезда. Отсюда открывался самый дальний горизонт. Еще на подъезде к скалам я сразу заметил коляску. Сейчас с высоты орлиного гнезда я прекрасно видел девочку, собирающей цветы среди в беспорядке разбросанных валунов. Я видел, как она то и дело поглядывала на свой скромный букетик — он, видно, не удовлетворял ее, так что она продолжала искать новые цветы. Мне же со скалы были видны первые желтоцветы. Я спустился быстро со скал и, собрав букет цветов, преподнес ей.

— Я вас не знаю, — сказала девочка певучим тонким голосом, поправляя платьице в виде колокольчика и отбрасывая с лица пряди вьющихся светлых волос. — Я здесь с тетей. Она убирает могилку мужа, а я собираю цветы на могилу. Могилки собственно нет, — шепотом добавила она. — Там только под камнем коробочка с прахом ее мужа. А сердце его, как сказала тетя, она когда-нибудь по польскому обычаю похоронит на его родине в Польше. — Рассудительно закончила девочка, потом взяла мой букетик так, будто мы с ней давно знакомы.

Вот это и стало началом той, то ли дружбы, то ли детской влюбленности, которая так и не перерастет в серьезные взрослые чувства, но оно будет нас преследовать обе войны и только ее эмиграция разлучит нас. Она будет звать и меня, у нее в одном из банков Харбина на ее имя будет лежать солидный капитал от Бутина. Мы были разные и у нас были разные дороги…

— А меня звать Софи, хотя мама — она недавно умерла — звала меня Софьей, — вдруг проговорила девочка.

Я, еще не зная ее, знал о ней все.

— А тебя как зовут? — сказала она и протянула свою руку с приветливой улыбкой в уголках ее полных губ.

— Яковом, — ответил я, даже немного растерявшись от такого моментального знакомства. Однако ее свободное обращение окончательно обезоружило меня, что, собственно, было не похоже на казака.

— Хорошо… Яков! Уж больно ты строг с виду. Не из казаков ли ты будешь? Ведь твои шаровары с лампасами сохнут.

Тут только до меня дошло, что я стою, даже знакомлюсь с девочкой, а сам без штанов. Это окончательно сломило мой дух. Я что-то пролепетал про глину и почему одежа моя сохнет.

— А ты возвращайся, пока я отнесу цветы тете. Она у меня строгая. Она декабристка. Так ее зовет хозяин дома. Если ты знаешь, то дом его стоит на Казачьей Горке. Так что тетя такая: если что не по ней, то и наказать сможет. То есть, просто не будет со мной разговаривать. Но я ее не боюсь. Ты мне поможешь взобраться на этот утёс? Я давно хочу увидеть наши реки и наш дом с высоты. Дом наш самый большой и светлый в городе. А мой приемный отец самый богатый человек в городе и не только…

Так судьба нежданно — негаданно подарила мне встречу с человеком, ради любви к которому я буду совершать поступки, порою не совместимыми с жизнью, но в любви к которой я так и не признался даже себе.

Уже первые детские встречи вызвали недовольство дяди Андрея, атамана станицы Сбега, где невдалеке на скалах чаще встречались мы. Казаку не дело встречаться с кем бы то ни было из польских ссыльных, крепко внушил мне при первой же встречи дядя, которого я очень уважал. А вскоре о моей встрече с Софьей, узнал и мой крестный. Как атаман, для начала он только погрозил пальцем: мол, делать этого нельзя. Но это только начало… но то ли еще будет!

А пока меня готовили к школе. Я стал осваивать буквы и даже пробовал их складывать. Все тот же дядя из Сбегов — а через год он должен будет быть моим учителем по станичной школе. Он до этого окончил реальное училище и то же решил помочь мне в подготовке к школе. Он купил мне повесть Н. Гоголя «Тарас Бульба» в красочном издании с крупным шрифтом. Думаю, подарок этот он сделал с понятным умыслом: чем может кончиться встреча казака с полькой? Я учился читать по этой повести Гоголя, так что за все время я несколько раз ее прочел от корки до корки. Дядя Андрей, став учителем будет не раз рассказывать об истории борьбы казачества с поляками, убеждая нас, молодых казаков, что не надо забывать: поляки и сегодня нам враги. Говоря так, дядя поглядывал в мою сторону, давая понять, что все им сказанное относится именно ко мне.

Однако время шло… Продолжались и мои встречи с Софьей, как ни в чем не бывало. А местом встречи — все тот же утёс или Казачий утёс, как он был известен у местных казаков. Я ни перед кем не оправдывался, но и тайны из этого не делал. Мать знала и, похоже, не возражала, а уж отец и вовсе был даже где-то в душе этому рад: связи сына с дочерью, хоть и приемной, его хозяина — только на пользу его коммерческому делу. Да и мое упрямство, должно, остудило моих оппонентов: мол, вырастет — тогда и поймет сам, что к чему.

На наших встречах я всегда видел молодую даму в большой шляпе. Однажды мы стояли невдалеке от коляски, а в ней все та же дама в черном. И вдруг Софья громко, чтобы и та женщина в черном слышала, сказала:

— Я знаю ты потому казак, что всегда на коне. Я же очень хочу научиться ездить верхом. Правда, тетя запрещает — мол, мала еще. Она почему-то не любит казаков, — смущенно опустив голову, так что кудряшки закрыли ее лицо, тихо проговорила девочка.

Выходило, что мы встречались в противу как с моей стороны, так и с ее…

13

Дни слагались в недели, месяцы, в годы. Осень сменила лето, зима осень, весна зиму… Так постепенно от сезона к сезону я вступал в сознательную жизнь.

Помню, однажды в комнате матери я увидел себя в ее овальном зеркале в деревянной оправе. Я сразу даже не узнал себя. На меня глядел невысокий, худощавый, но стройный, мальчик. Живое загорелое лицо. Был конец лета, и мне было семь лет. Мальчик этот понравился мне. Правда, волосы так выгорели за лето, что напоминали цвет пшеничной соломы. Я увидел мальчика, которому назрела пора собираться в школу. Я сказал об этом матери, но она почему-то промолчала. Не стала она и записывать меня в школу. «Тебе надо бы еще, сын, подрасти. Уж больно ты еще мал ростом и тебя в школе будут обижать. Подождем еще годик. А пока готовься», — говорила мне мать тихим болезненным голосом. Буквы я давно освоил, а вот со сложением труднее. Зато слова из букваря я громогласно разносил по всему дому, приставая то к матери, но та всегда занята. Тогда я к сестре или к тетке Лукерье, но они только отмахивались от меня. Оставался глуховатый дед. Он скучал в своей комнатке за закрытой дверью, чтобы дым не попадал в горницу. Он слушал все, что я ему громко читал из букваря. Ему нравилось, что громко и что по слогам — так до него быстрее доходило. А я иначе и не мог. Так дед стал первой жертвой моей корявой речи. Но как бы я громко не читал, что-то приходилось повторять и раз, и два. А уж как я дошел до Н. Гоголя «Тарас Бульба», то тут с первого же раза он ничего не понял. Так мы прочитали эту повесть и не два, и не три раза. Отдельные страницы и вовсе зачитали, можно сказать, до дыр. Ему особенно понравилось описание боя казаков с поляками. Словом, отдельные страницы я просто знал наизусть. Я в это время уже встречался с паненкой Софьей. И крепко я тогда задумался над словами из повести: «Коли человек влюбится, то он все равно, что подошва, которую, коли размочишь в воде, возьми, согни — она и согнется». Я к деду — как это понять? Дед долго сосал, пыхтел со своей трубкой. Мол, такова власть женщины. Она многих казаков погубила. Вон твоя мать, как скрутила твоего отца: видано ли где, чтоб казак занимался извозом, работал бы на чужого дядю, как твой отец. Что отца — твоя мать, как невестка, меня, бывшего атамана сюда, как в келью староверского скита, меня посадила. Да что там посадила — просто заточила. А ты спрашиваешь еще, что будет, «коли человек влюбится», как там у Гоголя написано. Написано все верно, как есть в жизни. Тогда эти слова деда ничего не значили для меня. А вот спустя годы, эти слова заставят меня задуматься всерьез.

Помню, отец как-то попросил Гришу, отпустив ему на это деньги, выписать журнал «Путешественник». А в это время я решил букварь опробовать на Петьке. Отдельные буквы с трудом, но он вскоре осилил, а вот сложение букв в слово, не пошло. Уж я и так и эдак — нет, сколько не бился. И все ж однажды у него вылетело звучное «ма… ма!». Я как-то, увидев мать, назвал ее «мама», и он, к удивлению матери, повторил «мама». Этакое услышать от немого Петьки она никак не ожидала, так что даже прослезилась от умиления. Она погладила по головке, повторяя «Петя… Петя!». Это слово прилипло к нему, и он теперь, завидев меня, кричал, а то и хватал за рукав, повторяя «Я Петя… Я Петя!». При этом он бил себя в грудь. С трудом, но он смог все же коряво, но с каждым разом все лучше, стал выговаривать «ата… ман». Но вскоре эти половинки у него склеились, и он мог чисто сказать «атаман». Убедившись, что так оно и есть, я решил проверить на крестном. Как-то к нам во двор вошел атаман. Я тут же подозвал Петьку и сказал ему: «Это атаман». Петька почему-то долго думал и сказал: «Я атаман».

— Он атаман, не ты, — пытался я переубедить Петра, но он твердил одно: «Я атаман».

Потом вдруг в нем что-то прорвалось, и он застрочил: «Атаман… атаман!». Крестный, давно знавший немого, такого от него не ожидал. Но на этом было еще не все. Теперь по утрам Петька, выгоняя скотину в стадо, орал во все горло «Атаман». И атаман, действительно, явился, спрашивая мать — не случилось ли что? «Кто меня тогда кричал?», — спрашивал он. «Атаман», — уже тише произнес Петька, чувствуя, должно, что в этом слове есть что-то тревожное.

— Это твоя, Яков, наука?

— Да, моя, — сказал я виновато.

А однажды крестный привез из города мороженое сладкое молоко. Мы были оба рады, а Петька то и дело повторял: «Петька…атаман»…

Словом, к школе я был готов, но мечте этой не суждено будет сбыться…

14

Дядя мой, атаман староверской станицы, откуда родом мо мать, принимал самое активное участие в моей подготовке к школе, где он был временно учителем до прихода нового. Он один из немногих атаманов в округе окончил реальное училище, он же один из первых убеждал мать, что меня надо после школы отправить в гимназию в Губернск. Мать тогда и слушать этого не желала. Она и представить себе не могла, как можно меня одного отпустить в далекий чужой город. Нет, тогда она не могла на это решиться. Она одного сына уже потеряла, а если второй уедет — с кем останется она? Надо заметить, что в староверческой среде образование было главным и необходимым условием вхождения в жизнь. Мать моя прекрасно читала. В их семье все были грамотными. А вот в православной казачьей станице учили только мальчиков. Брата, мать настояла, и его отдали в реальное училище, а сестра Вера осталась дома — так решил отец: матери невмоготу одной вести хозяйство. «Ей грамота не нужна, чтоб рожать детишек», — только и скажет отец. Мать могла бы и настоять, чтоб Верку учили, — она даже как-то об этом сказала атаману, но тот ей дал понять, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но сыновей мать решила крепко учить, чтоб не быть им чурками с глазами. Это выражение: «не быть чурками с глазами» — я не раз слышал от матери. Проследить за моим образованием мать просила своего брата Андрея Смолокурова. Обстоятельный, неспешный казак был поповским старовером. Было ему в те годы около пятидесяти лет. Известный в округе конник, он первый дал мне уроки конного мастерства, ибо сам был победителем престижных окружных казачьих скачек в Губернске. В последующем мы сблизимся от одной страсти к конным скачкам. И первые мои успехи в скачках были его успехи в том, как он подготовил меня. Это была уже вторая, так сказать, школа верховой езды, а первую, как известно, школу езды я прошел у бывшего ямщика на заимке. Дядя учил меня мастерству в посадке на коне, умением управлять конем, тогда как Степан, помнится, учил тому, что казак должен всегда скакать лихо, аллюром в три креста. Это такая бесшабашная скачка, где все дозволено. У дяди Андрея в скачке все должно быть строго по правилам. Я со временем вберу в себя что-то от Степана и почти все от Андрея, но имя моё, как лучшего наездника, будет на всех афишах городов…

А между тем к школе я уже был готов. Перечитав с дедом «Тараса Бульбу», я стал читать все, что приносил брат или дядя из Сбегов. Так что по вечерам для домашних я читал и Дон-Кихота, и Робинзона, но все заслушавшись мою, хотя еще и корявую речь, но, однако же, ждали продолжение на следующий день. Давались книги нелегко. Так Дон-Кихота поначалу Гриша прочитал сам со мною, а уж, освоившись, я осмелился читать сам. Как-то за чтением меня застал крестный, и он тут же матери сказал, чтобы завтра же записала меня в школу. Я любил смотреть яркие иллюстрации в журнале «Всемирный путешественник» и в книге «Земля и люди». Только позднее они станут предметом моих углубленных чтений.

В другой раз дядя, отложив книги, заведет рассказ. А рассказчик он был превосходный. Я, бывало, заслушаюсь о времени раскола веры. И сколько горького и едкого порою я услышал из его уст про то, как первые Романовы раскололи веру, чтобы поживиться богатыми монастырями старой веры, а заодно и бояр мошной тряхнуть, если от старой веры не отойдут. Поныне образ боярыни Морозовой с картины у нас проходит, как икона. Все нами, староверами, пережитое, рассказывал дядя, от людской низости и жестокости того века. Я слушал его и горел от негодования к простым людям, от несправедливости царей. Сам он вспыхивал огнем в лице, рассказывая о деяниях власти и о том, как он порою здесь жестоко отстаивал старую веру и ни на шаг не отступал.

Все, что пока дала мне жизнь, — и есть тот итог мною прожитого.

Мать не могла не нарадоваться моим успехам, так что уже стала готовить мне все новое к школе и даже купила мне новые сапоги, чтобы заправлять в них шаровары. Но в школу, как чувствовала, не записала. Со мною случится беда…

Хотя отец в то лето будет настаивать — мне в августе стукнет восемь лет. А он только что вернулся с реки, и как-то вечером попросил меня почитать журнал «Европа». Он его выписывал, его прилежно читал Гриша. Так вот, услышав, мое чтение отец заявил матери, что сына пора в школу. Мать против: мол, мал ростом и худенький — заклюют там его мальчишки. «Ничего, — не дослушав мать, проговорил отец. — Были бы кости, а мясо нарастет!». Может отец и прав, вытирая слезы, сказала мать. Как ты сам думаешь, сыночек? Если ты готов, тогда поедем за сапогами.

Рынок кишел людом. Шумно и оживленно повсюду шел торг. Слышан был голос горластых казачек и сердитые басы мужиков. Тут же делились новостями, примеряли поношенную одежду и старую обувь. И над всем этим стояло жаркое летнее солнце и непрерывный говор толпы. Все здесь жило полной жизнью…

Из всего меня более удивили горластые мальчишки, торгующие холодной водой. Из бидона он достает кружку с водой и просит за нее пять копеек.

— А что, маманя, — дергая мать за рукав, крикнул я, — воду можно продавать? Да у нас ее целая река.

Мать, не слушая меня, озабоченная, тянула меня за руку. А я все озирался назад — неужели кто-то у них купит? Кто отдаст за обычную воду пятак? Ан, нет! Вдруг откуда-то налетели юнкера, окружили ребят и уже вижу, как мальчишки отовсюду ловят пятаки. И с гоготом большая кружка уже пошла по кругу. «Ну и водица — зубы, братва, сводит… много враз не выпьешь», — раздаются голоса всадников. Я уж было загляделся на молодых юнкеров. И не мог я тогда подумать, что пройдут годы и я, как и эти юнкера, может когда и заеду сюда по старой памяти вылить той же ледяной водицы, что зубы сводит.

Мать еще раз поддернула меня за руку, я обернулся, а уж перед нами был прилавок, заваленный сапогами разных размеров. Мать приценилась, я померил — и вот на мне новые сапожки. Мы пошли обратно, а я все смотрел назад — где те всадники на красивых конях?

А пока все мои мечты были о школе. Вечером, лежа в кровати, я замирал от истинного счастья от стоящих возле кровати моих сапог. Долго я не мог заснуть, и вот уже моя заветная звезда взошла на небе и смотрит на меня с высоты через открытое окно, будто что-то хочет сказать. Свет от нее тусклым блеском ложится на мой ранец. И он ждет, когда я понесу его в школу. Я глянул на шашку, что на стене висит и на нагайку. Я казак, даже если и пойду в школу. Уже засыпая, я вспомнил ребят, торгующих водой и бравых юнкеров. Вот это осталось со мною на всю жизнь. Даже умирая, я вспомню все это и еще желтый дом, который я, спускаясь к парому, увижу. В нем я раньше видел человека, а сейчас пустые на окнах решетки.

15

Болезнь неожиданно свалила меня в постель. Развитие ее шло так быстро, что я слабел и худел на глазах. Все, что я съедал, выносилось тут же из меня с поносом. Тетка Лукерья сбилась с ног, готовя мне всякие снадобья, но все тщетно. Болезнь не собиралась отступать. А уж мать и вовсе потеряла голову окончательно. Не смог помочь и врач из города. Тогда дядя Андрей пригласил врача из Губернска, но его лекарство заметного облегчения не принесло. Состояние мое оставалось тревожным. Бутин вызвал по телеграфу моего отца. Отец явился в тот день, когда было назначено переливание крови. Кровь взяли у моего отца. Я был в это время в Губернске, и мать была в неведении, что со мной происходит и, вообще, жив ли я. Отчаявшись, она поехала в стойбище бурятов — кочевников к их шаману. А в это время меня привезли. Собственно меня — то и не было вовсе, были лишь кожа да кости. Живыми были лишь одни глаза. Хорошо, что в доме не было матери — с ней было бы плохо.

Дед Дауров в годы своего атаманства в глухой степи познакомился с кочующими бурятами и с их шаманом. Я смутно помню — скорее со слов матери — как однажды в светлый зимний день посреди нашего двора неведомо откуда появился человек в ватном бурятском халате. Космы волос ветер выбивал из-под шапки. Кривоногий, он твердо направился к крыльцу, придерживая под мышкой какой-то сверток. Наш злой пес на этот раз даже не подал голоса на чужого человека. Мать быстро впустила пришельца в дом и повела, было, его в свою комнату, но он пошел к деду.

— Ну, где там ваш Дмитрий… Донской! — открыв дверь к деду, проговорил бурят, не снимая малахая. — Знаю… знаю, как ваш Дмитрий Донской разбил нас, монголов. Мы все помним…

Пробыл он у нас недолго. У деда, о чем-то беседуя, раскурили по трубке. Потом негромко в присутствии тетки Лукерьи с матерью, передав ей свой сверток, с которым он пришел. И так же неожиданно, как появился, он и исчез, будто испарился. Это таинственное появление шамана и решило, в конце концов, мою судьбу. Я пошел на поправку, хотя жар и слабость еще держалась, но понос прекратился. Буря в животе погасла, закрепился желудок… Мое оживление — вернуло больше всего к жизни мою мать. И все же потрясение было столь велико, что она слегла. И только к весне и мать, и я с первым теплом вышли из дома. Радость распирала нас, что мы живы…

Помню, как всю зиму, прикованный к лежанке — мне место отвели у теплой печки на лавке — я слышал, как налетали снежные бури, как ветер бился в окно и гудел, пугая, в печной трубе. Я не оставлял мысль о школе, хотя я был еще очень слаб. Мать в слезах шептала мне молитвы, целуя в лоб. Или начнет мне читать старые книги. Если бы я сам читал бы эти книги, я бы не нашел в них того достоинства и наслаждения, сколько было при ее их прочтении. Она все же, видно, растревожила свою родовую рану, так что почувствовала такую слабость, что отошла от домашнего хозяйства и теперь всем ведала тетка Лукерья. Несчастья с нами, ее сыновьями, рушили ее последние надежды и силы, кажется, оставляли ее. На лето я уехал на заимку на козье молоко и кумыс. Но и там мать не оставляла меня одного, зная, что Степан посадит меня на коня, ибо это только и спасет меня. Позднее я пойму пользу тогда для меня верховой езды. Но тогда, когда нервы матери были вконец расшатаны: она, то плакала, то смеялась — я избегал коня. Но силы ее так ослабли, что она не могла мне запретить садиться в седло. Она, молча, кивнула головой, когда я ее стал убеждать, что от близости к коню мне становится легче. Так что существенная терапия мне все же пришла через общение с конем. Легкие прогулки постепенно вернули меня к жизни.

Долгие месяцы болезни ускорили, как ни странно, мое взросление. Я был на переломе, когда уходит детство, когда многое становится осмысленным и осознанным. Я пережил свою первую в жизни смерть. А ведь мать в пору отчаяния желала мне смерти — как скажет мне потом тетка Лукерья — ведь я таял у нее на глазах. Но видно ангелы-хранители отвели смерть, говорила та же тетка.

Болезни от рождения будут преследовать человека. Природа, будет по мере движения, все чаще прибегать к болезням, эпидемиям, чтобы таким образом человечество, преодолевая сопротивление природы, двигалось бы к вершине биологического своего совершенства…

16

Мой организм молодой довольно быстро стал справляться с последствиями болезни, так что отец взял на себя — записал меня в школу. «Делайте, что хотите», — тихо проговорила мать, недовольная таким решением отца, закрылась в своей моленной комнатке.

К концу лета отец вернулся, чтобы, не дай Бог, не передумали отправить меня в школу.

Из позднего детства мне запомнилось еще одно путешествие. Я побывал на ярмарке за неделю до школы. В староверской станице раз в два года проводились ярмарки. Помнится, в тот день все в доме были одеты по-праздничному, даже Петька. На него мать надела красную шелковую рубаху и плисовую безрукавку, как кучер, он дожидался матери, восседая на козлах тарантаса. Отец в новых шароварах, заправленных в новые сапоги, приспущенных в игривую гармошку, из-под фуражки виден еще мокрый чуб. Мать в красивой кофте с оборками и широкой богатой юбке. Меня тоже одели, как и отца, в новую казачью справу в ту, в которой я должен буду пойти, наконец, в школу. Мы с отцом верхами. Ждали Верку. Вот и она. В светлом легком платьице с бантом на груди. Мне не терпелось увидеть все и всех родных по матери Смолокуровых. А потом это просто путешествие за новыми впечатлениями.

Отец торопит с отъездом: солнце высоко, в станице душно становится.

Наконец мы тронулись. Нет только Гриши. Он избегал бывать в Сбегах — в этом «староверском гнезде». Он был ближе к отцу, он и схож на него. Так же немногословен, деловит. В нем нет той, что во мне бесшабашности. Он домосед, во всем серьезен и смышлен, нет в нем той ветрености, как говорил отец, что во мне. Я скорее из Дауровых пошел в деда. Тот же у меня трубный голос, что арихонская труба, скажет обо мне дядя Андрей. Мать с Верой ехали впереди, мы — сзади. Отца приветствуют знакомые казаки, называя его по отчеству, как у нас в станице принято. «Дмитричь, здорово дневали», — слышались приветствия. Отец отвечал, прикладывая руку к козырьку фуражки. То же делаю и я, приветствуя казаков. Отгремев по мосту, въехали на тракт. От студеной воды реки Шумной пахнуло прохладой. Петька обгоняет мужиков, баб из поселков, приписанных к казачьей станице. Норовит обогнать и верховых казаков, едущих на ярмарку. Чем ближе к Сбегам, тем сильнее запружена дорога телегами, колясками, а то и просто пешим людом. На ярмарку, известную далеко в округе, съезжаются и из далеких мест. Дядя Андрей сказывал, что старокнижники везут старые переписанные книги аж с Волги, а доводилось встречать даже с Соловков. Проехали развалины некогда монастыря, оттого-то, сказывают, нашу станицу назвали монастырской. По легенде от дяди Андрея когда-то в этом монастыре останавливался даже протопоп Аввакум по пути в Забайкалье. Мол, здесь он даже читал свои проповеди, так что камни разрушенного временем монастыря, помнят слова того протопопа.

Дальше дорога пойдет с увала на увал. В просторной тенистой пади, что между увалами, бежит неспешно от родниковых источников ручей. Здесь прохладно и свежо. Мы здесь отдыхаем. Поим коней и сами пьем из родника воду. Поднявшись из пади в гору, мы увидели, как все пространство широкого луга заполнено цветастым шевелящимся многолюдьем. Похоже, торг шел полным ходом. А телеги желающих что-то прикупить все прибывали. Справа от торга, прижатая к заплотам жилья, небольшая церквушка в одну маковку. Отец направился в церковь, я с сестрой — следом за ним. Мать задержалась среди торговцев в ожидании нас. В церквушке душно, тесно, от пылающих свечей тянет жаром. Отец крупно помолился, мы следом. И тут же вышли. Мать уже встретила дядю. При нем его дочь Наталья, ровесница Верки, высокая чернявая девица. Она засмущалась, увидев нас.

Дядя повел нас к себе в гости. Повсюду за высокими тесовыми заплотами дома станичников старой веры под железной крашеной кровлей, чаще зеленой. Дом атамана высокий большой из круглых бревен. Мы сидим на просторной террасе и пьем чай с горячими пирожками. Тут же в деревянной миске мёд. Пошли разговоры. Отец завел разговор про торговлю, конечно. Вот Бутин отдает зимний извоз. Мол, только ради Христа берите. Выгодно. Власти скупают продукты за хорошую цену, ведь Россия каждые десять лет воюет. Вот и ноне поговаривают о войне. А из южных богатых станиц, мы лишь малую долю вывозим того, что можно было бы вывезти. Надо бы еще один пароход бы купить в складчину, да вот желающих нет…

Мать моя уединилась с Матрёной. У сестры с Натальей свои дела. Пошел и я побродить по ярмарке. Сколько же здесь ранее неведомого я увидел. Всюду стоял шум, говор, ржание коней, мычание скотины. Тут же работает кузня. Можно подкову выковать или коня подковать. И над всем стоит сладкий запах свежего березового дегтя. Тут же развалы старых книг и икон. Я прошел весь торг и вышел к известным по встречам с Софьей скалам. На нем утёс с орлиным гнездом. Не зная почему, я по старой памяти взобрался на скалы. Отсюда был чудный вид на это скопище людей, голоса которых долетали до меня. Ниже на каменистой площадке, где расположено кладбище ссыльных, я увидел ту девочку, с которой я был уже знаком раньше. Она был вместе со все той же женщиной в черном, той самой декабристкой, названную так Софьей. Я тут же, не раздумывая, сбежал вниз и окликнул девочку. Она обернулась так неожиданно, как будто давно этого ждала. Мне показалось, что она выросла после тех первых встреч, и я уже не нашел ту девочку с открытым непосредственным лицом с завитушками волос на висках. Мне показалось, что она ждала иной встречи, а, может, она и вовсе меня не ждала. Уж не забыла ли она меня? Я протянул ей руку. Она, кажется, нехотя протянула свою холодную руку, как плоскую дощечку. С разрешения дамы в черном, мы пошли пройтись по ярмарке. Дама что-то сказала нам вслед по-польски, Софи кивнула ей в ответ — и мы пошли. Дорогой она больше молчала. Я рассказал, как долго я болел, пропустил школу и только в этом году пойду. Потом я стал ей рассказывать — откуда пошло название станицы Сбега. По одной легенде: мол, название пошло от места, где сбегаются две реки. По другой, сюда сбегались от преследований сторонники старой веры. Здесь до сих пор сохранился, может с тех древних лет, староверческий скит. Она слушала меня, но скорее не слышала меня. Похоже, она была чем-то или озабочена, или думает о чем-то своем. А потому она вдруг оборвала мой рассказ:

— А ты приходи к нам в гости. Тетя моя — звать ее Владислава — приглашает тебя к нам. Ты сможешь? А если — нет, то давай будем встречаться здесь. Я очень хочу, чтобы ты научил меня ездить верхом.

Я не знал, что ответить. Мучился.

— В город мне отец не разрешит одному ездить. Только можно с отцом, когда он поедет на встречу с Бутиным…

Я не успел договорить, как подошла мать. Она, похоже, давно искала меня. Я не успел даже познакомить ее с Софи, как мать за руку отвела девочку в сторону и что-то стала ей говорить, а та, стоя с опушенной головой, что-то робко отвечала матери. Я глянул на Софи со стороны и вдруг испытал к ней какое-то сладостное и томящее чувство. Может это был проблеск самого непонятного из всех человеческих чувств…

В тот день ночевать мы остались в Сбегах. Помню, я лежал на кровати дяди Андрея, а на меня со стены смотрел герой Отечественной войны казачий генерал Платов с серебряной саблей, подаренной ему королевой Англии, когда он там был в свите русского царя…

А в окно было видно, как горели костры отшумевшей ярмарки. Были лишь слышны приглушенные голоса да негромкие напевные песни. Ярмарка продолжала жить в разговорах у костра. И это было посреди дивной ночи. На западе еще был светел небосклон, а уж в лунной высоте стали вспыхивать первые звезды. Отец, как обычно, спит летом в телеге на сене. Не холодно ли тебе, спрашивал я его. Нет, отвечал он. Мне тепло от лунного света. Я завидовал ему: какое счастье спать на сене и всю ночь чувствовать сквозь сон красоту ночи, ее окрестных полей и слышать отдаленные голоса еще не заснувшего ярмарочного луга.

Но прежде, чем сон одолел меня, я успел вспомнить девочку по имени Софья…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Казачья Молодость предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я