Театр одного вахтера. Повесть

Александр Верников

«Театр одного вахтера» – ранняя проза Александра Верникова и Леонида Ваксмана. Примерно сорок лет назад она была прочитана вслух в кругу молодых свердловских литераторов на довольно тайной вечере. Об опубликовании нечего было и помышлять. Но времена меняются…

Оглавление

Глава вторая — Знакомство с Анциферовым

Среди тех, кого Вяземский, ранее обладавший широким кругом общения, надеялся встретить в Свердловске, произошли, соответственно эволюционному ходу времени, определенные изменения. Старая гвардия поредела, но природа, не терпящая пустот, вложила в незанятые ячейки общественных отношений и ролей новые имена. На факультете, где ранее блистал Вяземский, сейчас самой выдающейся личностью считался студент по фамилии Анциферов, и выдавался он на факультете прежде всего тем, что, так сказать, выдавался вон из этого факультета. Иными словами, он знал английский и немецкий языки с детства, и на иняз поступил только затем, чтобы, числясь в рядах студентов, иметь в течение пяти лет свободное время. Официально свободное время Анциферова именовалось свободным расписанием, и подразумевалось, что он может не посещать лекции и семинарские занятия, а лишь обязан сдавать зачеты и экзамены, и, в соответствии с неизменным успехом этих предприятий, получать несколько повышенную стипендию, которая была бы еще выше, вздумай Анциферов посвятить некоторую часть своего свободного времени общественной работе на факультете.

Однако, Анциферов был бесконечно далек от таких помыслов: несмотря на то, что у него в сравнении с остальными студентами была уйма времени, он с полным правом мог сказать, что времени у него нет ни минуты, или, по крайней мере, что времени у него — в обрез. Дело в том, что у Сергея (таково было имя Анциферова) были призвание и талант прозаика — он писал рассказы и повести и делал это непрерывно, то есть практически не занимался ничем другим, зная, что время, отпущенное ему на это ничтожно — пять лет — и что по истечение этого срока он уже не сможет, а вернее, никто, никакая общественная организация и служба не предоставит ему свободу отдаваться своему призванию и служить своему таланту так полно и безраздельно. И поэтому он стремился выдать все, что мог в гарантированные пять лет. Сергей был очень поздним ребенком и потому более чем двадцатилетняя задержка в утробе матери с лихвой заменила ему так необходимый, по общему мнению, для писателя жизненный опыт и даже, напротив, делала этот опыт уникальным. И если по паспорту Анциферов находился на двадцать втором году жизни, то фактически ему было никак не меньше сорока пяти лет, что и позволяло ему, не тратя время на так называемые пробы пера, поиски стиля и темы, создавать сразу зрелые, значительные и законченные вещи. Вся трагедия положения Сергея, как, впрочем, и его комизм, заключались в том, что он действительно являлся этим самым — настоящим, зрелым и большим писателем (в каком качестве и был принимаем и очень известен в свердловских полуофициальных и неофициальных литературных кругах), а не каким-нибудь там желторотым, шумным графоманом. Думая о месте своей фигуры в русской словесности в целом и в литературном Свердловске в частности, Анциферов с полным правом мог бы сказать, что это не он при своем появлении был воспринят в литературные круги, а что, так называемые, круги эти появились и пошли едва ли не впервые от попадания Анциферова в культурный Свердловск как в тихую, почти стоячую воду — Сергей приехал в областной центр из города Чернотурьинска, где провел детство, и где жило много немцев, чем в какой-то степени и оправдывалась неполная русскость его фамилии, и объяснялось отличное, врожденное знание не просто немецкого языка, но для Сергея, как для писателя, в первую очередь языка Гриммельсхаузена, братьев Гримм, Гейне, Гёте, Гельдерлина, Шиллера, Бюхнера, Рильке, Музиля, Томаса Манна, Макса Фриша, Инеборг Бахман и многих, многих других.

За те четыре года, что Сергей числился на факультете иностранных языков, им было написано столько (он начал писать сразу по достижении документального совершеннолетия, словно с наступлением этого срока перешел в законное владение родовым, оставленным ему баснословно богатыми предками имением), что если бы все эти произведения и начали публиковаться умеренными, средними темпами, то появились бы в свете полностью лет через двадцать — двадцать пять и не меньше. Но так как Сергей имел от природы трезвую голову и, кроме того, был отлично осведомлен об издательской политике и о бесконечной рутине «работы с молодыми авторами», тянущейся до тех пор, пока эти авторы не достигнут предпенсионного возраста, он и не помышлял о публиковании.

В минуты особого душевного отчаяния, выливавшегося в отчаянную, какую-то погибельно-ерническую веселость, он, правда, помышлял о другом — о том, что если он не станет дожидаться пока первую его вещь опубликуют — кто-то «они», некие безличные «They», «Das Man» — а, собрав все свои черновики, рукописные чистовики и все множество машинописных экземпляров, перетянуть это суровой тесьмой крест-накрест, (что будет внешне символизировать постановку креста на собственном четырехлетнем, читай: двадцатипятилетнем труде) и отнесет в ближайший пункт приема макулатуры и вторсырья, то наверняка сразу получит взамен книгу Александра Дюма «Двадцать..» или даже «Тридцать лет спустя» или еще того больше — книгу «Сорок пять», и, возвратившись с одной из этих возможных книг к себе, он — таким — куда более коротким путем сможет держать в руках книгу, явившуюся результатом все же его собственного труда и напечатанную-таки типографским способом, то есть опубликованную; и, с горечью и сарказмом перелистывая страницы, он будет читать строки, которые, если так можно выразиться, не годятся в обложки тем строкам, что выходили из-под его собственного пера. И так, беспрерывно кривясь над пошлыми поворотами пошлой интриги, над пошлейшим построением фраз и жалким словарем, он и скоротает те двадцать, тридцать или сорок пять лет, спустя которые его, Анциферова, книги имели бы маломальский шанс увидеть свет.

Конечно, факт, что Сергей, пусть и в минуты особого отчаяния, имел планы, направленные непосредственно на претворение в жизнь, а не в художественную литературу, не свидетельствует о том, что писал он не все время, то есть, фразу Сергея: «Я только пишу, пишу, пишу — беспрерывно, не поднимая головы, и не делаю ничего другого!», которую он произносил с интонациями простой констатации глубоко осознанного факта; сильного, как бы экстатического, почти религиозного воодушевления или крайнего, граничащего с истерикой раздражения — в зависимости от того, был адресат Сергея его почитателем, просто читателем, литературным оппонентом или одним из родителей — не следовало понимать буквально. Ее следовало понимать в широком смысле, а именно в том, что вся жизнь писателя, даже тогда, когда он не склоняется над листом бумаги и не грызет конец ручки, а грызет, например, яблоко на автобусной остановке, всецело подчинена тому, что он пишет или напишет в будущем.

Короче, если у Сергея и бывали какие-то помыслы, то они непременно, так или иначе, переплавлялись, перевоплощались в замыслы, которые затем воплощались в текст. Если смотреть на этот процесс не глазами самого Сергея, а с некоего удаленного мысленного возвышения, то Сергея можно было бы не без основания сравнить с вербовщиком рекрутов в царскую армию (имея ввиду царственность литературного дара) или с воинствующим неотступным миссионером, обращающим каждого встречного и поперечного в веру в своего бога (опять таки, подразумевая под богом божественность таланта) или, еще того вернее, с неким всеобъемлющим и грандиозным алхимиком, который для верного безошибочного получения золота чистейшей пробы валит в горнило не только весь попадающийся под руки предметный материал, но и материал человеческий — все известные ему людские души и тела.

Однако, сколь простым и даже схематичным не казался бы этот процесс издали, в своей результативности для самого главного действующего лица, для самого двигателя этого процесса — для автора — все обстояло гораздо сложнее. Когда Сергей сидел, порывисто скособочась, над столом и щедро, молниеносно сеял выверенные слова на белое поле бумажного листа, он ни о чем не думал, он не знал, где он находился, не чувствовал ни времени, ни места, то есть, он жил, — он собственными силами творил жизнь и сам в ней участвовал. Когда же эта или иная новая вещь была закончена, Анциферов оставался буквально с пустыми руками, на краю пропасти, лицом к лицу с бездной. Бездной для Сергея было не только то, что по окончании факультета иностранных языков он уже не сможет полностью — и потому вообще не сможет — быть писателем, но и всякая новая жизнь, которая расстилалась и яростно шевелилась кругом — но только пока — потом все равно должна была кончиться, ухнуть в бездну. Сергей очень любил всю эту жизнь и страстно жалел ее, несмотря на то, что сам он практически не пользовался, не наслаждался ею, ей не принадлежал и ею не обладал — у него не было на это времени, да и надобы. Его судьба была подобна жизни и цели падучей звезды — просверкать на небосклоне жизни, осветить этот небосклон и исчезнуть. Но сам только сильнее, острее, с высоты своего положения и космического полета, Сергей жалел и любил эту жизнь. Ему была очень близка и понятна любовная, почти отеческая — несмотря на то, что они были «сыны Земли» — жалость космонавтов к Земле и фраза, принадлежащая кому-то одному из них: «…наша планета — она такая маленькая и голубая…» Только Сергею для того, чтобы проникнуться таким чувством, вовсе не требовалось проходить многолетний курс физической и технической подготовки и подниматься на ракете в безвоздушную высь: он чувствовал так, глядя в окно трамвая, такси, в любую заборную щель — он чувствовал так даже тогда, когда мальчиком подсматривал в замочную скважину женской бани. Это была финская баня Дома спорта города Чернотурьинска, где Сергей, по настоянию и воле родителей занимался в секции конькобежного спорта. И он делал это, то есть подсматривал, конечно же, не потому, что его подстрекало любопытство подростка, вступившего в пору полового созревания (ведь и тогда Сергею фактически шел уже четвертый десяток), а только потому, что он знал, что став взрослым по паспорту, он, с одной стороны, уже не сможет подсматривать, а с другой — не будет иметь времени заниматься женщинами и добиваться их открытого, специально для его глаз разоблачения и обнажения, а также никогда не достигнет того общественного положения, которое позволит ему выезжать заграницу и посещать публичные дома и сеансы стриптиза, и, следовательно, он будет лишен возможности пожалеть такую важную и такую скоротечную, скоропортящуюся сторону бытия, как красота женского тела.

И вот, закончив очередные рассказ или повесть, Сергей оставался один на один с зияющей бездной, едва ли не так же как герой одной из его любимых, правда, написанной другим автором книги — «The Catcher In The Rye». В лицо и грудь ему веяло призывным искушающим холодом неизмеримой пропасти, а затылком и спиной он чувствовал жаркое дыхание и напор жизни, и тогда он ощущал себя неким великим заслоном, стеной, щитом, неким водоразделом и заградительным валом, призванным и поставленным не допустить, чтобы шумный и яростный поток жизни, слепо стремящийся вперед и вперед, низвергся эдакой — пусть и очень зрелищной — Ниагарой или Викторией — в бездну, он ощущая себя ловцом и спасателем табуна прекрасных, но не знающих ни цены себе, ни страха за себя мустангов и он, так сказать, набирал полные легкие смертельного воздуха пропасти, напрягал широкие мышцы спины и, надолго задержав дыхание, вперивался в бездну. И от этого-то вперивания, от этого уже привычного и родного глядения в пустоту, в его, Анциферова, голове возникали мысли, — одна за другой, целые вереницы, картины — которые появлялись и делались все ярче и отчетливей на фоне зияющей пустоты как на экране, куда направлен кинематографический луч. Эти мысли заполняли пропасть, засыпали ее до отказа, делали проходимой и пригодной для жизни, но одновременно, они являлись и жертвой, которую Сергеи приносил небытию во имя спасения жизни. Когда же некоторые из этих мыслей становились особенно выпуклыми, сплетались в нерасторжимое, рождающее собственную жизнь целое, это оказывалось готовым замыслом, с которым Анциферов усаживался за стол и создавал новое произведение.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я