Как же много пустых и ничтожных идей занимает людей! Сколько глупых обычаев и церемоний изо дня в день выполняется ими и как много при этом от них ускользает действительно важного, нужного, необходимого!
Друзья мои, как мы неуловимо ускользаем друг от друга по натянутым в неведомых нам направлениях нитям живого времени — и это неизбежно, и это печально, и это прекрасно, так было всегда, так будет, так надо. Давайте же любить друг друга, станем же диамантами сердца друг друга, но не только сердца плоти, а сердца души, сердца духа, сердца созидания и творений духа! Давайте же писать друг про друга, сделаемся же героями произведений друг друга.
Ужас приоткрывает ничто. В ужасе земля уходит из-под ног. Точнее: ужас уводит у нас землю из-под ног, потому что заставляет ускользать сущее в целом. Отсюда и мы сами — вот эти существующие люди — с общим провалом сущего тоже ускользаем сами от себя. Поэтому в принципе жутко делается не «тебе» и «мне», а «человеку». Только наше чистое бытие в потрясении этого провала, когда ему не на что опереться, всё ещё тут.
Прилетев на место, гуси шумно опускаются на воду, распахнув её грудью на обе стороны, жадно напиваются и сейчас садятся на ночлег, для чего выбирается берег плоский, ровный, не заросший ни кустами, ни камышом, чтоб ниоткуда не могла подкрасться к ним опасность. От нескольких ночевок большой стаи примнётся, вытолочется трава на берегу, а от горячего их помёта покраснеет и высохнет. Гуси завертывают голову под крыло, ложатся, или, лучше сказать, опускаются на брюхо и засыпают. Но старики составляют ночную стражу и не спят поочередно или так чутко дремлют, что ничто не ускользает от их внимательного слуха. При всяком шорохе сторожевой гусь тревожно загогочет, и все откликаются, встают, выправляются, вытягивают шеи и готовы лететь; но шум замолк, сторожевой гусь гогочет совсем другим голосом, тихо, успокоительно, и вся стая, отвечая ему такими же звуками, снова усаживается и засыпает.
Многое из того, что мы делаем, эфемерно и быстро забывается, даже мы сами, так что приятно, когда кое-что из того, что вы сделали, задерживаются в памяти людей.
«Язык, что паутина: слабые и тщеславные умы цепляются за слова и запутываются в них, а сильные легко сквозь них прорываются» (О теле. – Соч., т. 1. М., 1989, III, 8).
Но я ничего больше не вижу: сколько я ни роюсь в прошлом, я извлекаю из него только обрывочные картинки, и я не знаю толком, что они означают, воспоминания это или вымыслы.
Думаю, что во сне с его видениями мы тщимся избавить от мусора наш рассудок. Я просто осознавала с лёгкой брезгливостью, что люди, подчиняющие свои поступки снам, пытаются ходить по воде, как посуху.
Только Зверь бывает таким торжественным и ручным, ведь он видит свою жизнь во сне, пребывая целиком в настоящем и полностью отвлекаясь от того, что делает, без воспоминаний о прошлом и мыслей о будущем, неспособный на сожаления.
Идя по жизни, мы вдруг обнаруживаем, что лёд у нас под ногами становится всё тоньше, и видим, как вокруг нас и за нами проваливаются под него наши сверстники.
Люди ищут удовольствий, бросаясь из стороны в сторону только потому, что чувствуют пустоту своей жизни, но не чувствуют ещё пустоты той новой потехи, которая их притягивает.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Время сейчас такое. Дебилизация поколения, ничего святого нет. … Философы говорят, что истина — солнце разума. Боюсь, что это солнце тускнеет, начинает терять свой свет.
Только внимательно и неотступно вглядываясь любящими глазами в жизнь церкви, возможно не потерять из виду ее подлинный образ, не всегда адекватно осуществляющийся в епархиальной практике»
Когда тень бледнеет и исчезает, угасающий свет становится тенью другого света. Так и ваша свобода, теряя оковы, сама становится оковами большей свободы.
Я раб ритма. Я как палитра. Я танцую так, как чувствую в эту секунду. Если ты начинаешь размышлять, то все, ты – труп. Выступать – это не про разум, это про чувства.
Разве не может быть так, что неким высшим существам доставляет развлечение искусный поворот мысли, удавшийся — пускай и безотчетно — моему разуму, как забавляет меня самого проворство суслика или испуганный прыжок оленя?
Ум как бы проникает в себя, начиная с поверхности, проникает все глубже и глубже, до тех пор, пока глубина и высота не утрачивают свое значение. В этом состоянии проявляется новый мир, являющийся порядком, красотой и интенсивностью.
При этой медитации мы не концентрируемся и не контролируем свой ум. Мы позволяем уму следовать его природному инстинкту движения к большему счастью, и он идёт внутрь и обретает сознание блаженства в бытии.
Искушение подобно молнии, на мгновение уничтожающей все образы и звуки, чтобы оставить вас во тьме и безмолвии перед единственным объектом, чей блеск и неподвижность заставляют оцепенеть.
Наше предназначение не в том, чтобы пытаться ясно разглядеть то, что удалено от нас и скрыто в тумане, но в том, чтобы трудиться над тем, что у нас под рукой.
Выдержки, изречения и прочее подобны зажигательным стеклам: они собирают лучи ума и знания, рассеянные в произведениях писателей, и силой и живостью сосредоточивают эти лучи в сознании читателей.
В словах и поведении некоторых персонажей Достоевского мы иногда ощущаем, что они живут сразу на двух планах - на том, что мы знаем, и в какой-то другой реальности, в которую нас не пустят.
Во все времена конец героев был таким же, как и конец обычных людей. Все они умерли, и воспоминания о них постепенно изгладились из памяти людей. Но пока мы живы, мы должны понять себя, разобраться в себе и выразить себя.