Никто в мире не чувствует новых вещей сильнее, чем дети. Дети содрогаются от этого запаха, как собака от заячьего следа, и испытывают безумие, которое потом, когда мы становимся взрослыми, называется вдохновением.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Путешествие должно быть серьёзным трудом, иначе оно, если только не пьянствовать целыми днями, становится одним из самых горьких и в то же время самых глупых занятий.
Я же — человек русский, полумер не знаю. Если что делаю, так то и люблю и увлекаюсь им ото всей души, и уж если что не по-моему, лучше сдохну, сморю себя в одиночке, а разводить розовой водицей не стану.
Доброе дело надо делать или с совершенно холодным расчетом, или же беспамятно: сделал на ходу и забыл. Но когда сделавший чувствует некоторую усладу и приятность, то тогда всегда это доброе дело ему потом обернется злом.
В прежние дни часто писали о том, как сладко и прекрасно умереть за родину. Но в современных войнах нет ничего сладкого и прекрасного. Ты умрешь как собака, безо всякой на то причины.
Всегда хочу смотреть в глаза людские, И пить вино, и женщин целовать, И яростью желаний полнить вечер, Когда жара мешает днём мечтать, И песни петь! И слушать в мире ветер!
Когда становилось уже совсем невыносимо, оставалось в запасе одно средство — пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого, благословенного портвейна № 41.
Конюху, убирающему навоз, кажется, что нет ничего страшнее, чем мир без лошади. Любая попытка объяснить ему, как безобразно существование человека, всю жизнь сгребающего горячее дерьмо, — идиотизм.
Детство моё — сложная смесь переживаний: жар, бред, бессонница, тягостные дни и томительно долгие ночи. Мне более знакома «Страна кровати», чем зелёного сада.
О Нижнем я вспоминать не могу: в нём я выстрадал самое тяжёлое, самое ужасное время своей жизни. От горя, грубых оскорблений, унижений я доходил до отчаяния, и ещё голова крепка была, что с ума не спятил...
Гнусное и бессмысленное занятие — без конца заниматься своими деньгами, находя удовольствие в их перебирании, взвешивании и пересчитывании! Вот, поистине, путь, которым в нас тихой сапой вползает жадность.
Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.
Люди ищут удовольствий, бросаясь из стороны в сторону только потому, что чувствуют пустоту своей жизни, но не чувствуют ещё пустоты той новой потехи, которая их притягивает.
Думаю, что во сне с его видениями мы тщимся избавить от мусора наш рассудок. Я просто осознавала с лёгкой брезгливостью, что люди, подчиняющие свои поступки снам, пытаются ходить по воде, как посуху.
Линус говорит, что его социальная жизнь в то время была «ничтожной». Потом, понимая, что это звучит чересчур жалобно, поправляется: «Ну, скажем, почти ничтожной».
Старость не может быть счастьем. Старость может быть лишь покоем или бедой. Покоем она становится тогда, когда ее уважают. Бедой ее делают забвение и одиночество.