Счастливец, бредущий по краю планеты в погоне за счастьем, которого солнечная система не может предложить. Безумец, беспрерывно лопочущий и размахивающий руками.
Есть люди, которые мертвыми дланями стучат в мертвые перси, которые суконным языком выкликают «Звон победы раздавайся!» и зияющими впадинами вместо глаз выглядывают окрест: кто не стучит в перси и не выкликает вместе с ними?..
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Язык похож на надтреснутый котёл, по которому мы выстукиваем мелодии, звучащие так, как будто они предназначены для танцев медведя, между тем как мы бы хотели тронуть ими звезды.
Красота — не потребность, а экстаз. Это не образ, что вам хотелось бы видеть, и не песня, что вам хотелось бы слышать, но образ, который вы видите, даже если сомкнёте глаза, и песня, которую вы слышите, даже если закроете уши.
Думаю, что во сне с его видениями мы тщимся избавить от мусора наш рассудок. Я просто осознавала с лёгкой брезгливостью, что люди, подчиняющие свои поступки снам, пытаются ходить по воде, как посуху.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Теперь я один. Не совсем один. Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она только говорит: «нет». Нет, не было у меня никаких приключений.
Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Если человек шагает не в ногу с остальными — это, возможно, потому, что он слышит другого барабанщика. Пусть себе шагает под ту музыку, которая звучит для него, какой бы она ни была.
Линус говорит, что его социальная жизнь в то время была «ничтожной». Потом, понимая, что это звучит чересчур жалобно, поправляется: «Ну, скажем, почти ничтожной».
Когда доктор прогнал из палаты шестиголовых змей, я сел и поболтал с сестричками. Одна рыжая кошечка, совершив отчаянную попытку перейти к самообороне, принялась читать мне газеты.
Есть такая слабогузая интеллигенция, которая ни о чем не может помолчать, ничего не может донести до места, а через газеты валит наружу все, чем засорится ее неразборчивый желудок.
И когда я проходил мимо этих парней на службе,повторяя про себя: — Спокойно, Лёха. — Я понял, что свои детские игрушкипоменял на такие же взрослые,а это плохо.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Улыбка стоит так мало — что ж не улыбаться, катаясь в открытом экипаже. Улыбайся в смертном хрипе — так будет легче для тех, кого ты оставляешь. Улыбайся, чёрт тебя подери! Улыбка, которая вечно с тобой!
Конюху, убирающему навоз, кажется, что нет ничего страшнее, чем мир без лошади. Любая попытка объяснить ему, как безобразно существование человека, всю жизнь сгребающего горячее дерьмо, — идиотизм.
Тишина была настолько хороша, что девушка чуть прослезилась. Удивительно, думала она, что разговоры могут так надоесть, без тишины человечество, скорее всего, давно бы исчезло... («Четырежды Ева»)