Неточные совпадения
Она решительно не хочет, чтоб я познакомился с ее мужем — тем хромым старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил себе над ним ни одной насмешки: она его уважает, как отца, — и будет обманывать, как мужа… Странная вещь
сердце человеческое вообще, и женское в особенности!
Он изучал все живые струны
сердца человеческого, как изучают жилы трупа, но никогда не умел он воспользоваться своим знанием; так иногда отличный анатомик не умеет вылечить от лихорадки!
Тут дело фантастическое, мрачное, дело современное, нашего времени случай-с, когда помутилось
сердце человеческое; когда цитуется фраза, что кровь «освежает»; когда вся жизнь проповедуется в комфорте.
Напротив, теперь если бы вдруг комната наполнилась не квартальными, а первейшими друзьями его, то и тогда, кажется, не нашлось бы для них у него ни одного
человеческого слова, до того вдруг опустело его
сердце.
— Во-первых, на это существует жизненный опыт; а во-вторых, доложу вам, изучать отдельные личности не стоит труда. Все люди друг на друга похожи как телом, так и душой; у каждого из нас мозг, селезенка,
сердце, легкие одинаково устроены; и так называемые нравственные качества одни и те же у всех: небольшие видоизменения ничего не значат. Достаточно одного
человеческого экземпляра, чтобы судить обо всех других. Люди, что деревья в лесу; ни один ботаник не станет заниматься каждою отдельною березой.
— И слава Богу: аминь! — заключил он. — Канарейка тоже счастлива в клетке, и даже поет; но она счастлива канареечным, а не
человеческим счастьем… Нет, кузина, над вами совершено систематически утонченное умерщвление свободы духа, свободы ума, свободы
сердца! Вы — прекрасная пленница в светском серале и прозябаете в своем неведении.
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в
сердце: «В самом ли деле я живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым,
человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
Он, с биением
сердца и трепетом чистых слез, подслушивал, среди грязи и шума страстей, подземную тихую работу в своем
человеческом существе, какого-то таинственного духа, затихавшего иногда в треске и дыме нечистого огня, но не умиравшего и просыпавшегося опять, зовущего его, сначала тихо, потом громче и громче, к трудной и нескончаемой работе над собой, над своей собственной статуей, над идеалом человека.
В одном из прежних писем я говорил о способе их действия: тут, как ни знай
сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона.
Современные люди, изнеженные, размягченные и избалованные буржуазно-покойною жизнью, не выносят не этой жестокости
сердца человеческого, —
сердца их достаточно ожесточены и в мирной жизни, — они не выносят жестокости испытаний, жестокости движения, выводящего из покоя, жестокости истории и судьбы.
Но пусть, пусть так и будет, и черт дери всех шпионов
сердца человеческого!
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни
человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и
сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, — но ведь это рассуждение из другого мира,
сердцу же
человеческому здесь на земле непонятное.
Так ли создана природа
человеческая, чтоб отвергнуть чудо и в такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основных и мучительных душевных вопросов своих оставаться лишь со свободным решением
сердца?
Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг
человеческий, в который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки по старой памяти чтишь его
сердцем.
Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм
человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом,
человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все
сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, — пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять!
— И не спрашивайте, индо
сердце надрывается; ну, да про то знают першие, наше дело исполнять приказания, не мы в ответе; а по-человеческому некрасиво.
Нельзя быть шпионом, торгашом чужого разврата и честным человеком, но можно быть жандармским офицером, — не утратив всего
человеческого достоинства, так как сплошь да рядом можно найти женственность, нежное
сердце и даже благородство в несчастных жертвах «общественной невоздержности».
Это было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).] Оставить ее в минуту, когда у нее, у меня так билось
сердце, — это было бы сверх
человеческих сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал свои полосы в другую сторону. Она сидела у окна и горько плакала. Я целовал ее влажные глаза, утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало в себя месячный свет, терявшийся без отражения в нежно-тусклом отливе.
Но есть и другой — это тип военачальников, в которых вымерло все гражданское, все
человеческое, и осталась одна страсть — повелевать; ум узок,
сердца совсем нет — это монахи властолюбия, в их чертах видна сила и суровая воля.
Я сам стоял в нерешимости перед смутным ожиданием ответственности за непрошеное вмешательство, — до такой степени крепостная дисциплина смиряла даже в детях
человеческие порывы. Однако ж
сердце мое не выдержало; я тихонько подкрался к столбу и протянул руки, чтобы развязать веревки.
Царь и закон — также недоступны
человеческому суду, а если порой при некоторых применениях закона
сердце поворачивается в груди от жалости и сострадания, — это стихийное несчастие, не подлежащее никаким обобщениям.
Завет христианства заключается в соединении небесного с земным, божественного — с
человеческим; всеобщее же воскрешение, воскрешение имманентное, всем
сердцем, всей мыслью, всеми действиями, т. е. всеми силами и способностями всех сынов
человеческих совершаемое, и есть исполнение этого завета Христа — Сына Божьего и вместе с тем сына
человеческого».
И тогда только, поистине тогда возгорелась в
сердце человеческом ненасытная сия и мерзительная страсть к богатствам, которая, яко пламень, вся пожирающий, усиливается, получая пищу.
При помощи этого минутного освещения мы видим, что тут страдают наши братья, что в этих одичавших, бессловесных, грязных существах можно разобрать черты лица
человеческого — и наше
сердце стесняется болью и ужасом.
Но теперь, по чрезвычайной странности
сердца человеческого, случилось так, что именно подобная обида, как сомнение в Еропегове, и должна была переполнить чашу.
— Понимаю-с. Невинная ложь для веселого смеха, хотя бы и грубая, не обижает
сердца человеческого. Иной и лжет-то, если хотите, из одной только дружбы, чтобы доставить тем удовольствие собеседнику; но если просвечивает неуважение, если именно, может быть, подобным неуважением хотят показать, что тяготятся связью, то человеку благородному остается лишь отвернуться и порвать связь, указав обидчику его настоящее место.
Всё это произошло для него совершенным сюрпризом, и бедный генерал был «решительно жертвой своей неумеренной веры в благородство
сердца человеческого, говоря вообще».
Личные симпатии Райнера влекли его к социалистам. Их теория сильно отвечала его поэтическим стремлениям. Поборников национальной независимости он уважал за проявляемые ими силу и настойчивость и даже желал им успеха; но к их планам не лежало его
сердце. Никакого обособления он не признавал нужным при разделе естественных прав
человеческого рода.
Сердце человеческое, братец мой, князь, всякое
сердце в согреве, в тепле нуждается.
— В комедии-с, — продолжал Александр Иванович, как бы поучая его, — прежде всего должен быть ум, острота, знание
сердца человеческого, — где же у вашего Гоголя все это, где?
— Ты все сердишься и не хочешь согласиться со мной, что я совершенно права, — и поверь мне, что ты сам гораздо скорее разлюбишь меня, когда весь мой мир в тебе заключится; мы с тобой не молоденькие, должны знать и понимать
сердце человеческое.
Припоминая свои подходы под Тетюева, Родион Антоныч теперь от чистого
сердца скорбел о том, что не принял заблаговременно во внимание переменчивости
человеческого счастья…
— Миром идут дети! Вот что я понимаю — в мире идут дети, по всей земле, все, отовсюду — к одному! Идут лучшие
сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои все к одному — к справедливости! Идут на победу всего горя
человеческого, на уничтожение несчастий всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые
сердца все в одно — соединят!
— Зовите, как хочется! — задумчиво сказала мать. — Как хочется, так и зовите. Я вот все смотрю на вас, слушаю, думаю. Приятно мне видеть, что вы знаете пути к
сердцу человеческому. Все в человеке перед вами открывается без робости, без опасений, — сама собой распахивается душа встречу вам. И думаю я про всех вас — одолеют они злое в жизни, непременно одолеют!
«Все будет хорошо, все!» Ее любовь — любовь матери — разгоралась, сжимая
сердце почти до боли, потом материнское мешало росту
человеческого, сжигало его, и на месте великого чувства, в сером пепле тревоги, робко билась унылая мысль...
— Вот, Павел! Не в голове, а в
сердце — начало! Это есть такое место в душе
человеческой, на котором ничего другого не вырастет…
Опять задребезжал робкий, молящий голос. Такой жалкий, что в нем, казалось, не было ничего
человеческого. «Господи, что же это? — подумал Ромашов, который точно приклеился около трюмо, глядя прямо в свое побледневшее лицо и не видя его, чувствуя, как у него покатилось и болезненно затрепыхалось
сердце. — Господи, какой ужас!..»
Воображение работает, самолюбие страждет, зависть кипит в
сердце, и вот совершаются те великие подвиги ума и воли
человеческой, которым так искренно дивится покорная гению толпа.
И не было тогда ни дифтеритов, ни тифов, ни болезней
сердца, а был один враг телес
человеческих: кондрашка.
Приливы предупредительно-пресекательного энтузиазма, во время которых
сердце человеческое, так сказать, само собой летит навстречу околоточному, до такой степени вошли в наши нравы, что сделались одною из самых обыкновенных обрядностей нашего существования.
Но в то же время не могу же я заглушить в своем
сердце голос той высшей
человеческой правды, который удостоверяет, что подобные условии жизни ни нормальными, ни легко переживаемыми назвать не приходится.
— Ба, ба, ба! — сказал Петр Иваныч с притворным изумлением, — тебя ли я слышу? Да не ты ли говорил — помнишь? — что презираешь
человеческую натуру и особенно женскую; что нет
сердца в мире, достойного тебя?.. Что еще ты говорил?.. дай бог памяти…
Между тем и там посетили бы меня все
человеческие чувства и страсти: и самолюбие, и гордость, и честолюбие — все, в малом размере, коснулось бы
сердца в тесных границах нашего уезда — и все бы удовлетворилось.
На третий, на четвертый день то же. А надежда все влекла ее на берег: чуть вдали покажется лодка или мелькнут по берегу две
человеческие тени, она затрепещет и изнеможет под бременем радостного ожидания. Но когда увидит, что в лодке не они, что тени не их, она опустит уныло голову на грудь, отчаяние сильнее наляжет на душу… Через минуту опять коварная надежда шепчет ей утешительный предлог промедления — и
сердце опять забьется ожиданием. А Александр медлил, как будто нарочно.
— Я знаю, что к Шатову пришла жена и родила ребенка, — вдруг заговорил Виргинский, волнуясь, торопясь, едва выговаривая слова и жестикулируя. — Зная
сердце человеческое… можно быть уверенным, что теперь он не донесет… потому что он в счастии… Так что я давеча был у всех и никого не застал… так что, может быть, теперь совсем ничего и не надо…
Виргинский в продолжение дня употребил часа два, чтоб обежать всех нашихи возвестить им, что Шатов наверно не донесет, потому что к нему воротилась жена и родился ребенок, и, «зная
сердце человеческое», предположить нельзя, что он может быть в эту минуту опасен. Но, к смущению своему, почти никого не застал дома, кроме Эркеля и Лямшина. Эркель выслушал это молча и ясно смотря ему в глаза; на прямой же вопрос: «Пойдет ли он в шесть часов или нет?» — отвечал с самою ясною улыбкой, что, «разумеется, пойдет».
Наконец до того разъярились, что стали выбегать на улицу и суконными языками, облитыми змеиным ядом, изрыгали хулу и клевету. Проклинали
человеческий разум и указывали на него, как на корень гнетущих нас зол; предвещали всевозможные бедствия, поселяли в
сердцах тревогу, сеяли ненависть, раздор и междоусобие и проповедовали всеобщее упразднение. И в заключение — роптали, что нам не внимают.
И восторг по поводу упразднения крепостного права, и признательность
сердца по случаю введения земских учреждений, и светлые надежды, возбужденные опубликованием новых судебных уставов, и торжество, вызванное упразднением предварительной цензуры, с оставлением ее лишь для тех, кто, по
человеческой немощи, не может бесцензурности вместить.
— Имея в виду эту цель, — формулировал общую мысль Глумов, — я прежде всего полагал бы: статью четвертую"Общих начал"изложить в несколько измененном виде, приблизительно так:"Внешняя благопристойность выражается в действиях и телодвижениях обывателя; внутренняя — созидает себе храм в
сердце его, где, наряду с нею, свивает себе гнездо и внутренняя неблагопристойность, то есть злая и порочная
человеческая воля.