Неточные совпадения
На грязном
голом полу валялись два полуобнаженные
человеческие остова (это были сами блаженные, уже успевшие возвратиться с богомолья), которые бормотали и выкрикивали какие-то бессвязные слова и в то же время вздрагивали, кривлялись и корчились, словно в лихорадке.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение
головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на
человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его
человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает
голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Видел Самгин историка Козлова, который, подпрыгивая, тыкая зонтиком в воздух, бежал по панели, Корвина, поднявшего над
головою руку с револьвером в ней, видел, как гривастый Вараксин, вырвав знамя у Корнева, размахнулся, точно цепом, красное полотнище накрыло руку и
голову регента; четко и сердито хлопнули два выстрела. Над
головами Корнева и Вараксина замелькали палки, десятки рук, ловя знамя, дергали его к земле, и вот оно исчезло в месиве
человеческих тел.
Как будто в
голове, в груди его вдруг тихо вспыхнули, но не горят, а медленно истлевают
человеческие способности думать и говорить, способность помнить.
Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над
головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся; над деревней и полем лежит невозмутимая тишина — все как будто вымерло. Звонко и далеко раздается
человеческий голос в пустоте. В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да в густой траве кто-то все храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном.
Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о
человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в
голове просыпались один за другим и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы.
Толпа сострадательно глядит на падшего и казнит молчанием, как бабушка — ее! Нельзя жить тому, в чьей душе когда-нибудь жила законная
человеческая гордость, сознание своих прав на уважение, кто носил прямо
голову, — нельзя жить!
— Прости ему, Господи: сам не знает, что говорит! Эй, Борюшка, не накликай беду! Не сладко покажется, как бревно ударит по
голове. Да, да, — помолчавши, с тихим вздохом прибавила она, — это так уж в судьбе
человеческой написано, — зазнаваться. Пришла и твоя очередь зазнаться: видно, наука нужна. Образумит тебя судьба, помянешь меня!
— Да вяжутся ли у него
человеческие идеи в
голове? Нимврод, этот прототип всех спортсменов, и Гумбольдт — оба люди… но между ними…
Из окна, как только Нехлюдов приблизил к нему
голову, пахнуло жаром, насыщенным густым запахом
человеческих испарений, и явственно послышались визгливые женские голоса.
Во-вторых, люди эти в этих заведениях подвергались всякого рода ненужным унижениям — цепям, бритым
головам, позорной одежде, т. е. лишались главного двигателя доброй жизни слабых людей — зaботы о мнении людском, стыда, сознания
человеческого достоинства.
«Я жить хочу, хочу семью, детей, хочу
человеческой жизни», мелькнуло у него в
голове в то время, как она быстрыми шагами, не поднимая глаз, входила в комнату.
Александр Привалов, потерявший
голову в этой бесконечной оргии, совсем изменился и, как говорили о нем, — задурил. Вконец притупившиеся нервы и расслабленные развратом чувства не могли уже возбуждаться вином и удовольствиями: нужны были
человеческие страдания, стоны, вопли,
человеческая кровь.
Замкнутая и ограниченная
человеческая общественность с ее исключительно социологическим миропониманием напоминает страуса, прячущего
голову в свои перья.
Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: «Ты хочешь идти в мир и идешь с
голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для
человеческого общества невыносимее свободы!
Заря уже занялась, когда он возвратился домой. Образа
человеческого не было на нем, грязь покрывала все платье, лицо приняло дикий и страшный вид, угрюмо и тупо глядели глаза. Сиплым шепотом прогнал он от себя Перфишку и заперся в своей комнате. Он едва держался на ногах от усталости, но он не лег в постель, а присел на стул у двери и схватился за
голову.
Как это все укладывалось в его
голове и почему это казалось ему так просто — объяснить не легко, хотя и не совсем невозможно: обиженный, одинокий, без близкой души
человеческой, без гроша медного, да еще с кровью, зажженной вином, он находился в состоянии, близком к помешательству, а нет сомнения в том, что в самых нелепых выходках людей помешанных есть, на их глаза, своего рода логика и даже право.
Беспечные! даже без детской радости, без искры сочувствия, которых один хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставляет делать что-то подобное
человеческому, они тихо покачивали охмелевшими
головами, подплясывая за веселящимся народом, не обращая даже глаз на молодую чету.
«Нет, не видать тебе золота, покамест не достанешь крови
человеческой!» — сказала ведьма и подвела к нему дитя лет шести, накрытое белою простынею, показывая знаком, чтобы он отсек ему
голову.
Я продолжал сидеть в теплой ванне. Кругом, как и всегда в мыльной, шлепанье по
голому мокрому телу, шипенье воды, рвущейся из кранов в шайки, плеск окачивающихся, дождевой шумок душей — и не слышно
человеческих голосов.
Несмотря на огромное различие в обилии и силе вод, и те и другие реки имеют один уже характер: русло их всегда песчано, всегда углублено; сбывая летом, вода обнажает луговую сторону, и река катит свои волны в широко разметанных желтых песках, перебиваемых косами разноцветной гальки: следовательно, настоящие берега их
голы, бесплодны и, по-моему, не представляют ничего приятного, отрадного взору
человеческому.
Ко всему этому надо себя приготовить, воспитать себя для этого, а именно: переломить свой характер, выбить из
головы дурь, т. е. собственные убеждения, смирить себя, т. е. отложить всякую мысль о своих правах и о
человеческом достоинстве.
На лавках
голова к
голове лежали две
человеческие фигуры, закрытые серыми суконными свитками. Куля взял со светца горящую лучину и, подойдя с нею к одному из раненых, осторожно приподнял свитку, закрывающую его лицо.
По соображениям Райнера, самым логическим образом выведенным из слышанных рассказов русских либералов-туристов, раздумывать было некогда: в России каждую минуту могла вспыхнуть революция в пользу дела, которое Райнер считал законнейшим из всех дел
человеческих и за которое давно решил положить свою
голову.
«Неужели я трус и тряпка?! — внутренне кричал Лихонин и заламывал пальцы. — Чего я боюсь, перед кем стесняюсь? Не гордился ли я всегда тем, что я один хозяин своей жизни? Предположим даже, что мне пришла в
голову фантазия, блажь сделать психологический опыт над
человеческой душой, опыт редкий, на девяносто девять шансов неудачный. Неужели я должен отдавать кому-нибудь в этом отчет или бояться чьего-либо мнения? Лихонин! Погляди на человечество сверху вниз!»
Нет ни одной стороны
человеческой жизни, где бы основная, главная правда сияла с такой чудовищной, безобразной
голой яркостью, без всякой тени
человеческого лганья и самообеления.
Много ли, мало ли времени она лежала без памяти — не ведаю; только, очнувшись, видит она себя во палате высокой беломраморной, сидит она на золотом престоле со каменьями драгоценными, и обнимает ее принц молодой, красавец писаный, на
голове со короною царскою, в одежде златокованной, перед ним стоит отец с сестрами, а кругом на коленях стоит свита великая, все одеты в парчах золотых, серебряных; и возговорит к ней молодой принц, красавец писаный, на
голове со короною царскою: «Полюбила ты меня, красавица ненаглядная, в образе чудища безобразного, за мою добрую душу и любовь к тебе; полюби же меня теперь в образе
человеческом, будь моей невестою желанною.
В это самое время из-под моста вдруг появляется, в одной грязной дырявой рубахе, какое-то
человеческое существо с опухшим бессмысленным лицом, качающейся, ничем не покрытой обстриженной
головой, кривыми безмускульными ногами и с какой-то красной глянцевитой культяпкой вместо руки, которую он сует прямо в бричку.
Вслед за этой четой скоро наполнились и прочие кресла, так что из дырочки в переднем занавесе видны стали только как бы сплошь одна с другой примкнутые
головы человеческие.
Благородные твои чувства, в письме выраженные, очень меня утешили, а сестрица Анюта даже прослезилась, читая философические твои размышления насчет
человеческой закоренелости. Сохрани этот пламень, мой друг! сохрани его навсегда. Это единственная наша отрада в жизни, где, как тебе известно, все мы странники, и ни один волос с
головы нашей не упадет без воли того, который заранее все знает и определяет!
Пущенным наудачу слухом он удовлетворил свое собственное озлобленное чувство против
человеческой глупости: пусть-де их побеснуются и поломают свои пустые
головы.
— Вот, Павел! Не в
голове, а в сердце — начало! Это есть такое место в душе
человеческой, на котором ничего другого не вырастет…
Когда перед началом все встали и торжественным медленным пологом заколыхался над
головами гимн — сотни труб Музыкального Завода и миллионы
человеческих голосов, — я на секунду забыл все: забыл что-то тревожное, что говорила о сегодняшнем празднике I, забыл, кажется, даже о ней самой.
Признаюсь откровенно, слова эти всегда производили на меня действие обуха, внезапно и со всею силой упавшего на мою
голову. Я чувствую во всем моем существе какое-то страшное озлобление против преступника, я начинаю сознавать, что вот-вот наступает минута, когда эмпирик возьмет верх над идеалистом, и пойдут в дело кулаки, сии истинные и нелицемерные помощники во всех случаях, касающихся
человеческого сердца. И много мне нужно бывает силы воли, чтобы держать руки по швам.
Болен я, могу без хвастовства сказать, невыносимо. Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Руки и ноги дрожат, в
голове — целодневное гудение, по всему организму пробегает судорога. Несмотря на врачебную помощь, изможденное тело не может ничего противопоставить недугу. Ночи провожу в тревожном сне, пишу редко и с большим мученьем, читать не могу вовсе и даже — слышать чтение. По временам самый голос
человеческий мне нестерпим.
Нельзя себе представить ничего более жалкого, как
человеческое существо, с
головы до ног погруженное в показывание атуров.
Правда, действующая в кварталах, представлялась обязательною, но никому не приходило в
голову утверждать, что нет солнца, кроме солнца, сияющего из будки, и что правду высшую,
человеческую, следует заковать в кандалы.
— Это не вздор!.. — повторил вице-губернатор, выпивая вино и каким-то задыхающимся голосом. — Про меня тысячи языков говорят, что я человек сухой, тиран, злодей; но отчего же никто не хочет во мне заметить хоть одной хорошей
человеческой черты, что я никогда не был подлецом и никогда ни пред кем не сгибал
головы?
На третий, на четвертый день то же. А надежда все влекла ее на берег: чуть вдали покажется лодка или мелькнут по берегу две
человеческие тени, она затрепещет и изнеможет под бременем радостного ожидания. Но когда увидит, что в лодке не они, что тени не их, она опустит уныло
голову на грудь, отчаяние сильнее наляжет на душу… Через минуту опять коварная надежда шепчет ей утешительный предлог промедления — и сердце опять забьется ожиданием. А Александр медлил, как будто нарочно.
Санин проснулся очень рано на следующий день. Он находился на высшей степени
человеческого благополучия; но не это мешало ему спать; вопрос, жизненный, роковой вопрос: каким образом он продаст свое имение как можно скорее и как можно выгоднее — тревожил его покой. В
голове его скрещивались различнейшие планы, но ничего пока еще не выяснилось. Он вышел из дому, чтобы проветриться, освежиться. С готовым проектом — не иначе — хотел он предстать перед Джеммой.
Если бы мог когда-нибудь юнкер Александров представить себе, какие водопады чувств, ураганы желаний и лавины образов проносятся иногда в
голове человека за одну малюсенькую долю секунды, он проникся бы священным трепетом перед емкостью, гибкостью и быстротой
человеческого ума. Но это самое волшебство с ним сейчас и происходило.
— Ни тебя не видно, батюшка, ни супротивника твоего! — сказал он, бледнея, — видна площадь, народу полна; много
голов на кольях торчит; а в стороне костер догорает и
человеческие кости к столбу прикованы!
Препотенский был облачен во все свои обычные одежды и обеими руками поддерживал на
голове своей похищенные им у матери новые ночвы, на которых теперь симметрически были разложены известные
человеческие кости.
Растрепанная и всклоченная
голова Препотенского, его потное, захватанное красным кирпичом лицо, испуганные глаза и длинная полураздетая фигура, нагруженная
человеческими костями, а с пояса засыпанная мелким тертым кирпичом, издали совсем как будто залитая кровью, делала его скорее похожим на людоеда-дикаря, чем на человека, который занимается делом просвещения.
В кучерявом нагом всаднике, плывущем на гнедом долгогривом коне, узнается дьякон Ахилла, и даже еле мелькающая в мелкой ряби струй тыква принимает знакомый
человеческий облик: на ней обозначаются два кроткие голубые глаза и сломанный нос. Ясно, что это не тыква, а лысая
голова Константина Пизонского, старческое тело которого скрывается в свежей влаге.
Он поднял
голову с враждой на душе, и четыре
человеческих глаза встретились с выражением недоверия и испуга…
«Собираться стадами в 400 тысяч человек, ходить без отдыха день и ночь, ни о чем не думая, ничего не изучая, ничему не учась, ничего не читая, никому не принося пользы, валяясь в нечистотах, ночуя в грязи, живя как скот, в постоянном одурении, грабя города, сжигая деревни, разоряя народы, потом, встречаясь с такими же скоплениями
человеческого мяса, наброситься на него, пролить реки крови, устлать поля размозженными, смешанными с грязью и кровяной землей телами, лишиться рук, ног, с размозженной
головой и без всякой пользы для кого бы то ни было издохнуть где-нибудь на меже, в то время как ваши старики родители, ваша жена и ваши дети умирают с голоду — это называется не впадать в самый грубый материализм.
— Это — не то! — говорила она, отрицательно качая
головой. — Так мне и вас жалко: мне хочется добра вам, хочется, чтобы
человеческая душа ваша расцвела во всю силу, чтобы вы жили среди людей не лишним человеком! Понять их надо, полюбить, помочь им разобраться в тёмной путанице этой нищей, постыдной и страшной жизни.
Все дивились, откуда он доставал такого цвета
человеческие волосы, каких ни у кого на
голове не бывает; брови и белки маленьких карих глаз были тоже желтоваты, небольшое же круглое лицо красно, как уголь.