Неточные совпадения
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый
мир для Левина. Это был
мир, в котором жили и
умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить
с своею женой,
с своею семьей.
Прежде, если бы Левину сказали, что Кити
умерла, и что он
умер с нею вместе, и что у них дети ангелы, и что Бог тут пред ними, — он ничему бы не удивился; но теперь, вернувшись в
мир действительности, он делал большие усилия мысли, чтобы понять, что она жива, здорова и что так отчаянно визжавшее существо есть сын его.
Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого
мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений
с другим
миром больше, так что, когда
умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой
мир».
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может быть, единственный человек в
мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не
умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
К нему-то я и обернулся. Я оставил чужой мне
мир и воротился к вам; и вот мы
с вами живем второй год, как бывало, видаемся каждый день, и ничего не переменилось, никто не отошел, не состарелся, никто не
умер — и мне так дома
с вами и так ясно, что у меня нет другой почвы — кроме нашей, другого призвания, кроме того, на которое я себя обрекал
с детских лет.
Против горсти ученых, натуралистов, медиков, двух-трех мыслителей, поэтов — весь
мир, от Пия IX «
с незапятнанным зачатием» до Маццини
с «республиканским iddio»; [богом (ит.).] от московских православных кликуш славянизма до генерал-лейтенанта Радовица, который,
умирая, завещал профессору физиологии Вагнеру то, чего еще никому не приходило в голову завещать, — бессмертие души и ее защиту; от американских заклинателей, вызывающих покойников, до английских полковников-миссионеров, проповедующих верхом перед фронтом слово божие индийцам.
Страшен был не он,
с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого
мира,
с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь
умирал по соседству, особенно если
умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук,
с смутным гудением ударяющийся в стекла…
Умрете, но ваших страданий рассказ
Поймется живыми сердцами,
И заполночь правнуки ваши о вас
Беседы не кончат
с друзьями.
Они им покажут, вздохнув от души,
Черты незабвенные ваши,
И в память прабабки, погибшей в глуши,
Осушатся полные чаши!..
Пускай долговечнее мрамор могил,
Чем крест деревянный в пустыне,
Но
мир Долгорукой еще не забыл,
А Бирона нет и в помине.
…В
мире все радостное смешано
с горестию. В одно время
с известием о детях я узнал о смерти моего доброго лицейского друга Вольховского. Он
умер после 9-дневной нервической горячки. Грустно, почтенный Иван Дмитриевич. Вы знаете меня и поверите
с участием моему скорбному чувству…
Никто уже не сомневался в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы
умереть, чем признаться в известных отношениях
с нею или
с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый
мир, что он вовсе не знал утех любви и что это никогда для него и не существовало.
Завтра я буду просить отца об одной милости — отпустить меня в монастырь, где сумею
умереть для
мира; а вам желаю счастия
с вашими светскими друзьями.
Первое ощущение, когда он очнулся, была кровь, которая текла по носу, и боль в голове, становившаяся гораздо слабее. «Это душа отходит, — подумал он, — что будет там? Господи! приими дух мой
с миром. Только одно странно, — рассуждал он, — что,
умирая, я так ясно слышу шаги солдат и звуки выстрелов».
Великий мастер. Человек скитается, яко тень, яко цвет сельный отцветает. Сокровиществует и не весть кому соберет,
умрет и ничего из славы сей земли
с собой не понесет. Наг приходит в
мир сей и наг уходит. Господь даде, господь и взя.
— Да; вот заметьте себе, много, много в этом скудости, а мне от этого пахнэло русским духом. Я вспомнил эту старуху, и стало таково и бодро и приятно, и это бережи моей отрадная награда. Живите, государи мои, люди русские в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка! Горе тому, у кого ее не будет под старость! Для вас вот эти прутики старушек ударяют монотонно; но для меня
с них каплет сладких сказаний источник!.. О, как бы я желал
умереть в
мире с моею старою сказкой.
«Мы разоряемся, — говорит Frederic Passy в записке, читанной на последнем конгрессе (1890 г.) всеобщего
мира в Лондоне, — мы разоряемся для того, чтобы иметь возможность принимать участие в безумных бойнях будущего, или для того, чтобы платить проценты долгов, оставленных нам безумными и преступными бойнями прошедшего. Мы
умираем с голода для того, чтобы иметь возможность убивать».
— Какой ты хозяин!.. Брата выгнал и меня хотел пустить по
миру… Нет, Гордей Евстратыч, хозяйка здесь я. Ты налаживай свой дом, да в нем и хозяйничай, а этот дом батюшкин… И отцу Крискенту закажи, чтобы он тоже не ходил к нам. Вы
с ним меня живую бы закопали в землю… Дескать, пущай только старуха
умрет, тогда мы все по-своему повернем.
Прочитывая все это, Миклаков только поеживался и посмеивался, и говорил, что ему все это как
с гуся вода, и при этом обыкновенно почти всем спешил пояснить, что он спокойнейший и счастливейший человек в
мире, так как
с голоду
умереть не может, ибо выслужил уже пенсию, женской измены не боится, потому что никогда и не верил женской верности [Вместо слов «женской измены не боится, потому что никогда и не верил женской верности» было: «женской измены не боится, потому что сам всегда первый изменяет».], и, наконец, крайне доволен своим служебным занятием, в силу того, что оно все состоит из цифр, а цифры, по его словам, суть самые честные вещи в
мире и никогда не лгут!
Приятель моего Адольфа
умер, и мы, вместе
с бедным сиротою, остались одни в целом
мире.
—
С тобою в провожатые я не пошлю своих упреков. Я виноват во всем. Я думал, если я соединю в одном гнезде два горя, два духа, у которых общего так мало
с миром, как у меня и у тебя, то наконец они поймут друг друга. Я, сирота седой, хотел ожить, глядясь в твои глаза, Мария, и как урод обезобразил зеркало своим лицом. Не ожил я, и ты завяла. Ты хочешь
умереть, а я хочу тебе дать жизнь. Хотела бы ты жить
с ним?
с тем… кого любила?
На улицу, к
миру, выходили не для того, чтобы поделиться
с ним своими мыслями, а чтобы урвать чужое, схватить его и, принеся домой, истереть, измельчить в голове, между привычными тяжелыми мыслями о буднях, которые медленно тянутся из года в год; каждый обывательский дом был темницей, где пойманное новое долго томилось в тесном и темном плену, а потом, обессиленное, тихо
умирало, ничего не рождая.
Он видел, как все, начиная
с детских, неясных грез его, все мысли и мечты его, все, что он выжил жизнию, все, что вычитал в книгах, все, об чем уже и забыл давно, все одушевлялось, все складывалось, воплощалось, вставало перед ним в колоссальных формах и образах, ходило, роилось кругом него; видел, как раскидывались перед ним волшебные, роскошные сады, как слагались и разрушались в глазах его целые города, как целые кладбища высылали ему своих мертвецов, которые начинали жить сызнова, как приходили, рождались и отживали в глазах его целые племена и народы, как воплощалась, наконец, теперь, вокруг болезненного одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми
мирами, целыми созданиями, как он носился, подобно пылинке, во всем этом бесконечном, странном, невыходимом
мире и как вся эта жизнь, своею мятежною независимостью, давит, гнетет его и преследует его вечной, бесконечной иронией; он слышал, как он
умирает, разрушается в пыль и прах, без воскресения, на веки веков; он хотел бежать, но не было угла во всей вселенной, чтоб укрыть его.
И после них на свете нет следа,
Как от любви поэта безнадежной,
Как от мечты, которой никогда
Он не открыл вниманью дружбы нежной.
И ты, чья жизнь как беглая звезда
Промчалася неслышно между нами,
Ты мук своих не выразишь словами;
Ты не хотел насмешки выпить яд,
С улыбкою притворной, как Сократ;
И, не разгадан глупою толпою,
Ты
умер чуждый жизни…
Мир с тобою!
Он был мой друг. Уж нет таких друзей…
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Пусть спит оно в земле чужих полей,
Не тронуто никем, как дружба наша,
В немом кладбище памяти моей.
Ты
умер, как и многие, без шума,
Но
с твердостью. Таинственная дума
Еще блуждала на челе твоем,
Когда глаза сомкнулись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших не понял ни единый.
Вот твой конец
мира! Где-то грызутся собаки, или женщины сплетничают и визжат! Ты мечтаешь о последнем дне! Рядом
с тобой будут трудиться, голодать,
умирать, — а ты только к вечеру очнешься от бреда.
— Вот я тебя и спрашиваю, что ты станешь делать
с миром? Ты — хилый ребёночек, а мир-то — зверь. И проглотит он тебя сразу. А я не хочу этого… Люблю ведь я тебя, дитятко!.. Один ты у меня, и я у тебя один… Как же я буду умирать-то? Невозможно мне
умереть, а ты чтоб остался… На кого?.. Господи!.. за что ты не возлюбил раба твоего?! Жить мне невмочь и
умирать мне нельзя, потому — дитё, — оберечь должен. Пестовал семь годов… на руках моих… старых… Господи, помоги мне!..
Ругался
мир ругательски, посылал ко всем чертям Емельяниху, гроб безо дна, без покрышки сулил ей за то, что и жить путем не умела и померла не путем: суд по мертвому телу навела на деревню… Что гусей было перерезано, что девок да молодок к лекарю да к стряпчему было посылано, что исправнику денег было переплачено! Из-за кого ж такая мирская сухота? Из-за паскуды Емельянихи, что не умела
с мужем жить, не умела в его делах концы хоронить, не умела и
умереть как следует.
Все мы, все мы в этом
мире тленны,
Тихо льётся
с клёнов листьев медь…
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и
умереть.
От этого-то, повидимому, и зависит выражение
мира и успокоения на лице у большинства покойников. Покойна и легка обыкновенно смерть каждого доброго человека; но
умереть с готовностью, охотно, радостно
умереть — вот преимущество отрекшегося от себя, того, кто отказывается от воли к жизни, отрицает ее. Ибо лишь такой человек хочет
умереть действительно, а не повидимому, и, следовательно, не нуждается и не требует дальнейшего существования своей личности.
Только тогда и радостно
умирать, когда устанешь от своей отделенности от
мира, когда почувствуешь весь ужас отделенности и радость если не соединения со всем, то хотя бы выхода из тюрьмы здешней отделенности, где только изредка общаешься
с людьми перелетающими искрами любви. Так хочется сказать: — Довольно этой клетки. Дай другого, более свойственного моей душе, отношения к
миру. — И я знаю, что смерть даст мне его. А меня в виде утешения уверяют, что и там я буду личностью.
Это наступает вместе
с той религиозной зрячестью, какая приходит в
мир с воплощением Слова. «Великий Пан»
умер, но одновременно народился новый, преображенный Пан.
Прежде на благодатном острове, климат которого, благодаря его положению среди океана, один из лучших в
мире, не было никаких болезней, и люди
умирали от старости, если преждевременно не погибали в пастях акул, на ловлю которых они отправлялись в океан и там, бросившись
с лодчонки в воду, ныряли
с ножами в руках, храбро нападая на хищников, мясо которых незаслуженно прежде ценили.
Года два он прожил там со мною, мой милый, единственный друг… И вот однажды его укусила бешеная собака… Я всеми силами старалась спасти его… И не могла… Он
умер, и начальница нашего пансиона, очень жалевшая меня, приказала сделать
с него чучело и подарила его мне… моего бедного мертвого Мурку… Но мертвый не может заменить живого… А я так привязалась к нему! Ведь он был единственным существом в
мире, которое меня любило! — глухо закончила свой рассказ Нан…
Живая жизнь борется в нем
с холодною вечностью, брезгливо отрицающею жизнь. Андрей смотрит на сидящую у его постели Наташу. «Неужели только за тем так странно свела меня
с нею судьба, чтобы мне
умереть?» И сейчас же вслед за этим думает: «Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтобы я жил во лжи? Я люблю ее (Наташу) больше всего в
мире. Но что же делать мне, ежели я люблю ее?»
Для того же, чтобы утверждать это, надо прежде доказать, что это-то особенное отношение к
миру, соединяющее в одно все последовательные сознания, родилось
с моим плотским существованием, а потому и
умрет с ним.
Гордым франтом, грудью вперед, летел над осокою комар
с тремя длинными ниточками от брюшка. Это, кажется, поденка… Эфемерида! Она живет всего один день и нынче
с закатом солнца
умрет. Жалкий комар. Всех он ничтожнее и слабее, смерть на носу. А он, танцуя, плывет в воздухе, — такой гордый жизнью, как будто перед ним преклонился
мир и вечность.
Гаген поклонился офицеру, тут же находившемуся, шепнул ему что-то на ухо и, когда он вышел, обратился
с чувством и твердостию к дяде нашему: „Выслушайте от меня, благороднейший господин, то, что произнес некогда пророк Исаия царю Езекию: устрой свой дом, ибо ты должен
умереть и до вечера завтрашнего ж дня оставить
мир сей”.
К довершению всего, верный союзник Екатерины, Иосиф II
умер, а его преемник Леопольд II, под влиянием берлинского кабинета и вследствие внутренних неурядиц, поспешил заключить
мир с Турцией.
Вышел рано. На душе хорошо, радостно. Чудное утро, солнце только вышло из-за деревьев, роса блестит и на траве, и на деревьях. Все мило, и все милы. Так хорошо, что
умирать не хочется. Точно, не хочется
умирать. Пожил бы еще в этом
мире,
с такой красотой вокруг и радостью на душе. Ну, да это не мое дело, а хозяина…
«Если я один среди
мира людей, не исполняющих учение Христа, — говорят обыкновенно, — стану исполнять его, буду отдавать то, что имею, буду подставлять щеку, не защищаясь, буду даже не соглашаться на то, чтобы идти присягать и воевать, меня оберут, и если я не
умру с голода, меня изобьют до смерти, и если не изобьют, то посадят в тюрьму или расстреляют, и я напрасно погублю всё счастье своей жизни и всю свою жизнь».
«Могло или не могло это быть?» думал он теперь, глядя на нее и прислушиваясь к легкому стальному звуку спиц. «Неужели только за тем так странно свела меня
с нею судьба, чтобы мне
умереть?.. Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтоб я жил во лжи? Я люблю ее больше всего в
мире. Но чтó же делать мне, ежели я люблю ее?» сказал он, и он вдруг невольно застонал по привычке, которую он приобрел во время своих страданий.