Неточные совпадения
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у
брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске
к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было
ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Акт кончился, когда он вошел, и потому он, не заходя в ложу
брата,
прошел до первого ряда и остановился у рампы с Серпуховским, который, согнув колено и постукивая каблуком в рампу и издалека увидав его, подозвал
к себе улыбкой.
Левин посмотрел еще раз на портрет и на ее фигуру, как она, взяв руку
брата,
проходила с ним в высокие двери, и почувствовал
к ней нежность и жалость, удивившие его самого.
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком — был прошлого года в отряде; как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь,
брат, нечисто, люди недобрые!..» Да и в самом деле, что это за слепой!
ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь
к этому привыкли.
Уездный чиновник
пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли
к какому-нибудь своему
брату или прямо
к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем будет веден разговор у них в то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
Не стану теперь описывать, что было в тот вечер у Пульхерии Александровны, как воротился
к ним Разумихин, как их успокоивал, как клялся, что надо дать отдохнуть Роде в болезни, клялся, что Родя придет непременно, будет
ходить каждый день, что он очень, очень расстроен, что не надо раздражать его; как он, Разумихин, будет следить за ним, достанет ему доктора хорошего, лучшего, целый консилиум… Одним словом, с этого вечера Разумихин стал у них сыном и
братом.
Схватка произошла в тот же день за вечерним чаем. Павел Петрович
сошел в гостиную уже готовый
к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало в присутствии «старичков Кирсановых» (так он называл обоих
братьев), а в тот вечер он чувствовал себя не в духе и молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь горел нетерпением; его желания сбылись наконец.
Он стал
ходить к ней каждый вечер и, насыщаясь ее речами, чувствовал, что растет. Его роман, конечно, был замечен, и Клим видел, что это выгодно подчеркивает его. Елизавета Спивак смотрела на него с любопытством и как бы поощрительно, Марина стала говорить еще более дружелюбно,
брат, казалось, завидует ему. Дмитрий почему-то стал мрачнее, молчаливей и смотрел на Марину, обиженно мигая.
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим остаться в стороне. Среди вашего
брата не чувствуется человек, который
сходил бы с ума от любви
к народу, от страха за его судьбу, как
сходит с ума Глеб Успенский.
— Сочинил — Савва Мамонтов, миллионер, железные дороги строил, художников подкармливал, оперетки писал. Есть такие французы? Нет таких французов. Не может быть, — добавил он сердито. — Это только у нас бывает. У нас,
брат Всеволод, каждый рядится… несоответственно своему званию. И — силам. Все
ходят в чужих шляпах. И не потому, что чужая — красивее, а… черт знает почему! Вдруг — революционер, а — почему? — Он подошел
к столу, взял бутылку и, наливая вино, пробормотал...
Я только не понимаю одного: как чопорные англичанки,
к которым в спальню не смеет войти родной
брат, при которых нельзя произнести слово «панталоны», живут между этим народонаселением, которое
ходит вовсе без панталон?
По дороге
к Ивану пришлось ему
проходить мимо дома, в котором квартировала Катерина Ивановна. В окнах был свет. Он вдруг остановился и решил войти. Катерину Ивановну он не видал уже более недели. Но ему теперь пришло на ум, что Иван может быть сейчас у ней, особенно накануне такого дня. Позвонив и войдя на лестницу, тускло освещенную китайским фонарем, он увидал спускавшегося сверху человека, в котором, поравнявшись, узнал
брата. Тот, стало быть, выходил уже от Катерины Ивановны.
—
Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «
к кавалерам красу тайком продавать
ходили!»
Брат, что же больше этой обиды? — Алешу всего более мучила мысль, что
брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть не могло.
Многие-де из
братии тяготятся
ходить к старцу, а приходят поневоле, потому что все идут, так чтобы не приняли их за гордых и бунтующих помыслом.
— Спасибо! — отрезал Иван и, бросив Алешу, быстро пошел своею дорогой. С тех пор Алеша заметил, что
брат Иван как-то резко начал от него отдаляться и даже как бы невзлюбил его, так что потом и сам он уже перестал
ходить к нему. Но в ту минуту, сейчас после той с ним встречи, Иван Федорович, не заходя домой, вдруг направился опять
к Смердякову.
— А я
прошел с переулка через забор прямо в беседку. Вы, надеюсь, извините меня в этом, — обратился он
к Марье Кондратьевне, — мне надо было захватить скорее
брата.
Все, что было высшего и благовоспитанного, ринулось
к нему в тюрьму; Ришара целуют, обнимают: «Ты
брат наш, на тебя
сошла благодать!» А сам Ришар только плачет в умилении: «Да, на меня
сошла благодать!
— Нет, это не Ракитка, это его
брат Иван Федорович смущает, это он
к нему
ходит, вот что… — проговорила Грушенька и вдруг как бы осеклась. Алеша уставился на нее как пораженный.
—
Брат Иван об Митином деле со мной не говорит, — проговорил он медленно, — да и вообще со мною он во все эти два месяца очень мало говорил, а когда я приходил
к нему, то всегда бывал недоволен, что я пришел, так что я три недели
к нему уже не
хожу. Гм… Если он был неделю назад, то… за эту неделю в Мите действительно произошла какая-то перемена…
«Теперь проводи — ко,
брат, меня до лестницы», сказал Кирсанов, опять обратясь
к Nicolas, и, продолжая по-прежнему обнимать Nicolas, вышел в переднюю и
сошел с лестницы, издали напутствуемый умиленными взорами голиафов, и на последней ступеньке отпустил горло Nicolas, отпихнул самого Nicolas и пошел в лавку покупать фуражку вместо той, которая осталась добычею Nicolas.
Я помню, однажды семейный обед наш
прошел совершенно молчаливо. Отец был бледен, у матушки по временам вздрагивали губы… Очевидно, совершилось нечто такое, что надлежало сохранить от нас в тайне. Но ничто не могло укрыться от любознательности
брата Степана, который и на этот раз так изловчился, что
к вечеру нам, детям, были уже известны все подробности олонкинской катастрофы.
На следующий вечер старший
брат,
проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как та «душа», о которой рассказывал капитан. Отец велел нам идти за ним… Мы подошли
к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
Эта ночь у нас
прошла тревожно: старший
брат, проснувшись, увидел, что
к нему тянутся черные бархатные руки, и закричал… Я тоже спал плохо и просыпался в поту от бессвязных сновидений…
Песня нам нравилась, но объяснила мало.
Брат прибавил еще, что царь
ходит весь в золоте, ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти
к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу
к себе. В школу мы
ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты,
брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело
брата, уложила и понесла
к двери на вытянутых руках, но, — толстая, — она могла
пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.
Окулко косил с раннего утра вплоть до обеда, без передышки. Маленький Тараско
ходил по косеву за ним и молча любовался на молодецкую работу богатыря-брата. Обедать Окулко пришел
к балагану, молча съел кусок ржаного хлеба и опять пошел косить. На других покосах уже заметили, что у Мавры косит какой-то мужик, и, конечно, полюбопытствовали узнать, какой такой новый работник объявился. Тит Горбатый даже подъехал верхом на своей буланой кобыле и вслух похвалил чистую Окулкину работу.
Больше всего не любила Наташка
ходить с займами
к богатым, как Тит Горбатый, а выворачивалась как-нибудь у своего же
брата голытьбы.
Всех баб Артем набрал до десятка и повел их через Самосадку
к месту крушения коломенок, под боец Горюн. От Самосадки нужно было
пройти тропами верст пятьдесят, и в проводники Артем взял Мосея Мухина, который сейчас на пристани болтался без дела, — страдовал в горах
брат Егор, куренные дрова только еще рубили, и жигаль Мосей отдыхал. Его страда была осенью, когда складывали кучонки и жгли уголь. Места Мосей знал по всей Каменке верст на двести и повел «сушилок» никому не известными тропами.
Впрочем, вечером, поразмыслив несколько о сообщенном ему прокурором известии, он, по преимуществу, встревожился в том отношении, чтобы эти кляузы не повредили ему как-нибудь отпуск получить, а потому, когда он услыхал вверху шум и говор голосов, то, подумав, что это, вероятно, приехал
к брату прокурор, он решился
сходить туда и порасспросить того поподробнее о проделке Клыкова; но, войдя
к Виссариону в гостиную, он был неприятно удивлен: там на целом ряде кресел сидели прокурор, губернатор, m-me Пиколова, Виссарион и Юлия, а перед ними стоял какой-то господин в черном фраке и держал в руках карты.
Тут же кстати,
к великому своему огорчению, Софья Михайловна сделала очень неприятные открытия.
К француженке-бонне
ходил мужчина, которого она рекомендовала Братцевой в качестве
брата. А так как Софья Михайловна была доброй родственницей, то желала, чтобы и живущие у нее тоже имели хорошие родственные чувства.
— Схожу-с! — повторил капитан и, не желая возвращаться
к брату, чтоб не встретиться там впредь до объяснения с своим врагом, остался у Лебедева вечер. Тот было показывал ему свое любимое ружье, заставляя его заглядывать в дуло и говоря: «Посмотрите, как оно, шельма, расстрелялось!» И капитан смотрел, ничего, однако, не видя и не понимая.
Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от
брата, он
прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного — понравилось… и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку — и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца.
Кое-как успокоив себя, он вошел в комнату; но
прошло 1/4 часа, а он всё не выходил
к брату, так что старший отворил наконец дверь, чтоб вызвать его.
Я обернулся и увидал
брата и Дмитрия, которые в расстегнутых сюртуках, размахивая руками,
проходили ко мне между лавок. Сейчас видны были студенты второго курса, которые в университете как дома. Один вид их расстегнутых сюртуков выражал презрение
к нашему
брату поступающему, а нашему
брату поступающему внушал зависть и уважение. Мне было весьма лестно думать, что все окружающие могли видеть, что я знаком с двумя студентами второго курса, и я поскорее встал им навстречу.
— Была, я, сударыня, нынешним летом у Егора Егорыча Марфина, — супруга у них теперича молодая, — им доложили обо мне, она позвала меня
к себе в комнату, напоила, накормила меня и говорит мне: «Вы бы, старушка, в баню
сходили, и имеете ли вы рубашку чистую?» — «Нету, говорю, сударыня, была у меня всего одна смена, да и ту своя же
братья, богомолки, украли».
— Он тебя увел? — произнес Иван Васильевич, посматривая с удивлением на Кольцо. — А как же, — продолжал он, вглядываясь в него, — как же ты сказал, что в первый раз в этом краю? Да погоди-ка,
брат, мы, кажется, с тобой старые знакомые. Не ты ли мне когда-то про Голубиную книгу рассказывал? Так, так, я тебя узнаю. Да ведь ты и Серебряного-то из тюрьмы увел. Как же это, божий человек, ты прозрел с того времени? Куда на богомолье
ходил?
К каким мощам прикладывался?
В четвертом часу утра он
ходил на колокольню с царевичами и Малютою Скуратовым благовестить
к заутрене,
братья спешили в церковь; кто не являлся, того наказывали осмидневным заключением.
— Посмотрите на меня! — продолжал он, — как
брат — я скорблю! Не раз, может быть, и всплакнул… Жаль
брата, очень, даже до слез жаль… Всплакнешь, да и опомнишься: а Бог-то на что! Неужто Бог хуже нашего знает, как и что? Поразмыслишь эдак — и ободришься. Так-то и всем поступать надо! И вам, маменька, и вам, племяннушки, и вам… всем! — обратился он
к прислуге. — Посмотрите на меня, каким я молодцом
хожу!
И с тех пор под разными видами была уже три раза на абвахте; первый раз заходила вместе с отцом
к брату, офицеру, стоявшему в то время у них в карауле; другой раз пришла с матерью раздать подаяние и,
проходя мимо, шепнула ему, что она его любит и выручит.
Его лавка являлась местом вечерних собраний для подростков и легкомысленных девиц улицы;
брат моего хозяина тоже почти каждый вечер
ходил к нему пить пиво и играть в карты.
— Ведь я охотой за
брата пошел, — рассказывал Авдеев. — У него ребята сам-пят! А меня только женили. Матушка просить стала. Думаю: что мне! Авось попомнят мое добро.
Сходил к барину. Барин у нас хороший, говорит: «Молодец! Ступай». Так и пошел за
брата.
Потом уговорились мы с ней, что буду я молчать — ни отцу, ни
брату, ни сестре про дьякона не скажу, а она его прогонит, дьякона-то; конечно, не прогнала, в баню
ходил он, по ночам,
к ней, в нашу.
По воскресеньям
к Лотте
ходит «ейный» двоюродный
брат, и тогда Агатон на целый день уходит из дома, сначала в греческую кухмистерскую, потом на ералаш (по 1 /10 копейки за пункт)
к кому-нибудь из бывших помпадуров, который еще настолько богат средствами, чтоб на сон грядущий побаловать своих гостей рюмкой очищенной и куском селедки.
На днях приезжает ко мне из Петербурга
К***, бывший целовальник, а ныне откупщик и публицист. Обрадовались; сели, сидим. Зашла речь об нынешних делах. Что и как. Многое похвалили, иному удивились, о прочем
прошли молчанием. Затем перешли
к братьям-славянам, а по дороге и «больного человека» задели. Решили, что надо пустить кровь. Переговорив обо всем, вижу, что уже три часа, время обедать, а он все сидит.
— Ну, прощай, отец мой, — говорил дядя Ерошка. — Пойдешь в поход, будь умней, меня, старика, послушай. Когда придется быть в набеге или где (ведь я старый волк, всего видел), да коли стреляют, ты в кучу не
ходи, где народу много. А то всё, как ваш
брат оробеет, так
к народу и жмется: думает, веселей в народе. А тут хуже всего: по народу-то и целят. Я всё, бывало, от народа подальше, один и
хожу: вот ни разу меня и не ранили. А чего не видал на своем веку?
Хворала я долго в монастыре одном. Женский монастырь. Ухаживала за мной одна девушка, полька… и
к ней из монастыря другого — около Арцер-Паланки, помню, —
ходил брат, тоже монашек… Такой… как червяк, всё извивался предо мной… И когда я выздоровела, то ушла с ним… в Польшу его.
Бельтов
прошел в них и очутился в стране, совершенно ему неизвестной, до того чуждой, что он не мог приладиться ни
к чему; он не сочувствовал ни с одной действительной стороной около него кипевшей жизни; он не имел способности быть хорошим помещиком, отличным офицером, усердным чиновником, — а затем в действительности оставались только места праздношатающихся, игроков и кутящей
братии вообще;
к чести нашего героя, должно признаться, что
к последнему сословию он имел побольше симпатии, нежели
к первым, да и тут ему нельзя было распахнуться: он был слишком развит, а разврат этих господ слишком грязен, слишком груб.
Нет,
брат, дельного малого сразу узнаешь; я сначала сам было подумал: «Кажется, не глуп; может, будет путь; ну, не привык
к службе, обойдется, привыкнет», — а теперь три месяца всякий день
ходит и со всякой дрянью носится, горячится, точно отца родного, прости господи, режут, а он спасает, — ну, куда уйдешь с этим?
— Какой ты хозяин!..
Брата выгнал и меня хотел пустить по миру… Нет, Гордей Евстратыч, хозяйка здесь я. Ты налаживай свой дом, да в нем и хозяйничай, а этот дом батюшкин… И отцу Крискенту закажи, чтобы он тоже не
ходил к нам. Вы с ним меня живую бы закопали в землю… Дескать, пущай только старуха умрет, тогда мы все по-своему повернем.