Неточные совпадения
Из тонкой из пеленочки
Повыкатали Демушку
И
стали тело
белоеТерзать и пластовать.
И как ни
белы, как ни прекрасны ее обнаженные руки, как ни красив весь ее полный
стан, ее разгоряченное лицо из-за этих черных волос, он найдет еще лучше, как ищет и находит мой отвратительный, жалкий и милый муж».
Она отклонилась от него, выпростала, наконец, крючок из вязанья, и быстро, с помощью указательного пальца,
стали накидываться одна за другой петли
белой, блестевшей под светом лампы шерсти, и быстро, нервически
стала поворачиваться тонкая кисть в шитом рукавчике.
Анна взяла своими красивыми,
белыми, покрытыми кольцами руками ножик и вилку и
стала показывать. Она, очевидно, видела, что из ее объяснения ничего не поймется; но, зная, что она говорит приятно и что руки ее красивы, она продолжала объяснение.
Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель. На стене ни одного образа — дурной знак! В разбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив его,
стал раскладывать вещи, поставив в угол шашку и ружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с
белыми глазами.
Становилось жарко;
белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу; голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали, как змеи, серые клочки облаков, задержанные в своем стремлении и будто зацепившиеся за колючий его кустарник.
Он был среднего роста; стройный, тонкий
стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое
белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев.
И из этого мглистого, кое-как набросанного поля выходили ясно и оконченно только одни тонкие черты увлекательной блондинки: ее овально-круглившееся личико, ее тоненький, тоненький
стан, какой бывает у институтки в первые месяцы после выпуска, ее
белое, почти простое платьице, легко и ловко обхватившее во всех местах молоденькие стройные члены, которые означались в каких-то чистых линиях.
Стал вновь читать он без разбора.
Прочел он Гиббона, Руссо,
Манзони, Гердера, Шамфора,
Madame de Staёl, Биша, Тиссо,
Прочел скептического
Беля,
Прочел творенья Фонтенеля,
Прочел из наших кой-кого,
Не отвергая ничего:
И альманахи, и журналы,
Где поученья нам твердят,
Где нынче так меня бранят,
А где такие мадригалы
Себе встречал я иногда:
Е sempre bene, господа.
Белые, причудливых форм тучки с утра показались на горизонте; потом все ближе и ближе
стал сгонять их маленький ветерок, так что изредка они закрывали солнце.
Папа сидел со мной рядом и ничего не говорил; я же захлебывался от слез, и что-то так давило мне в горле, что я боялся задохнуться… Выехав на большую дорогу, мы увидали
белый платок, которым кто-то махал с балкона. Я
стал махать своим, и это движение немного успокоило меня. Я продолжал плакать, и мысль, что слезы мои доказывают мою чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
К вечеру они опять
стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали на горизонт; другие, над самой головой, превратились в
белую прозрачную чешую; одна только черная большая туча остановилась на востоке.
Но когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось, как будто
стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в
белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи...
Такая улика!» Он сдернул петлю и поскорей
стал разрывать ее в куски, запихивая их под подушку в
белье.
Раскольников оборотился к стене, где на грязных желтых обоях с
белыми цветочками выбрал один неуклюжий
белый цветок, с какими-то коричневыми черточками, и
стал рассматривать: сколько в нем листиков, какие на листиках зазубринки и сколько черточек? Он чувствовал, что у него онемели руки и ноги, точно отнялись, но и не попробовал шевельнуться и упорно глядел на цветок.
Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу
становился сильнее. Облачко обратилось в
белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!..»
Аркадий оглянулся и увидал женщину высокого роста, в черном платье, остановившуюся в дверях залы. Она поразила его достоинством своей осанки. Обнаженные ее руки красиво лежали вдоль стройного
стана; красиво падали с блестящих волос на покатые плечи легкие ветки фуксий; спокойно и умно, именно спокойно, а не задумчиво, глядели светлые глаза из-под немного нависшего
белого лба, и губы улыбались едва заметною улыбкою. Какою-то ласковой и мягкой силой веяло от ее лица.
Он
стал обнимать сына… «Енюша, Енюша», — раздался трепещущий женский голос. Дверь распахнулась, и на пороге показалась кругленькая, низенькая старушка в
белом чепце и короткой пестрой кофточке. Она ахнула, пошатнулась и наверно бы упала, если бы Базаров не поддержал ее. Пухлые ее ручки мгновенно обвились вокруг его шеи, голова прижалась к его груди, и все замолкло. Только слышались ее прерывистые всхлипыванья.
— Вы, Самгин, кажется,
стали марксистом, но, я думаю, это оттого, что за столом вы неосторожно мешали
белое вино с красным…
В дверях буфетной встала Алина, платье на ней было так ослепительно
белое, что Самгин мигнул; у пояса — цветы, гирлянда их спускалась по бедру до подола, на голове — тоже цветы, в руках блестел веер, и вся она блестела, точно огромная рыба.
Стало тихо, все примолкли, осторожно отодвигаясь от нее. Лютов вертелся, хватал стулья и бормотал...
Самгин отошел от окна, лег на диван и
стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа в руке стакан
белого вина, бутылка была зажата у него между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум под ногами он слышит треск жестких волос.
Но уже стена солдат разломилась на две части, точно открылись ворота, на площадь поскакали рыжеватые лошади, брызгая комьями снега, заорали, завыли всадники в
белых фуражках, размахивая саблями; толпа рявкнула, покачнулась назад и
стала рассыпаться на кучки, на единицы, снова ужасая Клима непонятной медленностью своего движения.
Самгин, оглушенный, стоял на дрожащих ногах, очень хотел уйти, но не мог, точно спина пальто примерзла к стене и не позволяла пошевелиться. Не мог он и закрыть глаз, — все еще падала взметенная взрывом
белая пыль, клочья шерсти; раненый полицейский, открыв лицо, тянул на себя медвежью полость; мелькали люди, почему-то все маленькие, — они выскакивали из ворот, из дверей домов и
становились в полукруг; несколько человек стояло рядом с Самгиным, и один из них тихо сказал...
В
белом платке на голове, в переднике, с измятым лицом, она
стала похожа на горничную.
Уроки Томилина
становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в
белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же...
Сказал и туго надул синие щеки свои, как бы желая намекнуть, что это он и есть владыка всех зефиров и ураганов. Он вообще говорил решительно, строго, а сказав, надувал щеки шарами, отчего
белые глаза его
становились меньше и несколько темнели.
Недалеко взвилась, шипя, ракета и с треском лопнула, заглушив восторженное ура детей. Затем вспыхнул бенгальский огонь, отсветы его растеклись, лицо Маракуева окрасилось в неестественно
белый, ртутный цвет,
стало мертвенно зеленым и наконец багровым, точно с него содрали кожу.
Подсели на лестницу и остальные двое, один — седобородый, толстый, одетый солидно, с широким, желтым и незначительным лицом, с длинным,
белым носом; другой — маленький, костлявый, в полушубке, с босыми чугунными ногами, в картузе, надвинутом на глаза так низко, что виден был только красный, тупой нос, редкие усы, толстая дряблая губа и ржавая бороденка. Все четверо они осматривали Самгина так пристально, что ему
стало неловко, захотелось уйти. Но усатый, сдув пепел с папиросы, строго спросил...
В доме, против места, где взорвали губернатора, окно было заткнуто синей подушкой, отбит кусок наличника, неприятно обнажилось красное мясо кирпича, а среди улицы никаких признаков взрыва уже не было заметно, только слой снега
стал свежее,
белее и возвышался бугорком.
Розоватая мгла, наполнив сад, окрасила
белые цветы. Запахи
стали пьянее. Сгущалась тишина.
Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно кипела густая,
белая муть, в мягком, бесцветном сумраке комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода отца все в доме неузнаваемо изменилось,
стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она говорила с ним, как с равным, подкупающе дружески, а голос ее звучал необычно мягко и внятно.
Самгин, не вслушиваясь в ее слова, смотрел на ее лицо, — оно не
стало менее красивым, но явилось в нем нечто незнакомое и почти жуткое: ослепительно сверкали глаза, дрожали губы, выбрасывая приглушенные слова, и тряслись,
побелев, кисти рук. Это продолжалось несколько секунд. Марина, разняв руки, уже улыбалась, хотя губы еще дрожали.
Макаров еще более поседел, виски
стали почти
белыми, и сильнее выцвели темные клочья волос на голове.
Он очень торопился, Дронов, и был мало похож на того человека, каким знал его Самгин. Он, видимо, что-то утратил, что-то приобрел, а в общем — выиграл. Более сытым и спокойнее
стало его плоское, широконосое лицо, не так заметно выдавались скулы, не так раздерганно бегали рыжие глаза, только золотые зубы блестели еще более ярко. Он сбрил усы. Говорил он более торопливо, чем раньше, но не так нагло. Как прежде, он отказался от кофе и попросил
белого вина.
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими,
стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев,
стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
Нет, Безбедов не мешал, он почему-то приуныл,
стал молчаливее, реже попадал на глаза и не так часто гонял голубей. Блинов снова загнал две пары его птиц, а недавно, темной ночью, кто-то забрался из сада на крышу с целью выкрасть голубей и сломал замок голубятни. Это привело Безбедова в состояние мрачной ярости; утром он бегал по двору в ночном
белье, несмотря на холод, неистово ругал дворника, прогнал горничную, а затем пришел к Самгину пить кофе и, желтый от злобы, заявил...
Клим сходил вниз, принес бутылку
белого вина, уселись втроем на диван, и Лидия
стала расспрашивать подругу: что за человек Иноков?
Время шло медленно и все медленнее, Самгин чувствовал, что погружается в холод какой-то пустоты, в состояние бездумья, но вот золотистая голова Дуняши исчезла, на месте ее величественно встала Алина, вся в
белом, точно мраморная. Несколько секунд она стояла рядом с ним — шумно дыша,
становясь как будто еще выше. Самгин видел, как ее картинное лицо
побелело, некрасиво выкатились глаза, неестественно низким голосом она сказала...
Вчера надел мой папа шляпу
И
стал похож на
белый гриб,
Я просто не узнала папу…
— Изорвал, знаете; у меня все расползлось, людей не видно
стало, только слова о людях, — глухо говорил Иноков, прислонясь к
белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу. — Это очень трудно — писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то… полководцем, что ли? Стратегом…
Зато — как приятно
стало через день, когда Клим, стоя на палубе маленького парохода,
белого, как лебедь, смотрел на город, окутанный пышной массой багряных туч.
Под полом, в том месте, где он сидел, что-то негромко щелкнуло, сумрак пошевелился, посветлел, и, раздвигая его, обнаруживая стены большой продолговатой комнаты,
стали входить люди — босые, с зажженными свечами в руках, в
белых, длинных до щиколоток рубахах, подпоясанных чем-то неразличимым.
Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои ноги. Он
стал тоньше, длиннее,
белое лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, — казалось, что и борода у него
стала длиннее. Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, — он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя...
Самгин был уверен, что настроением Безбедова живут сотни тысяч людей — более умных, чем этот голубятник, и нарочно, из антипатии к нему, для того, чтоб еще раз убедиться в его глупости,
стал расспрашивать его: что же он думает? Но Безбедов побагровел, лицо его вспухло,
белые глаза свирепо выкатились; встряхивая головой, растирая ладонью горло, он спросил...
По другой бок старухи сел Дмитрий Самгин, одетый в
белый китель и причесанный так, что
стал похож на приказчика из мучной лавки.
Одет он был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от одного прикосновения.
Белье на нем так и блистало белизною, как будто под
стать лысине. На указательном пальце правой руки надет был большой массивный перстень с каким-то темным камнем.
Она надела
белое платье, скрыла под кружевами подаренный им браслет, причесалась, как он любит; накануне велела настроить фортепьяно и утром попробовала спеть Casta diva. И голос так звучен, как не был с дачи. Потом
стала ждать.
Все смолкло. Одни кузнечики взапуски трещали сильнее. Из земли поднялись
белые пары и разостлались по лугу и по реке. Река тоже присмирела; немного погодя и в ней вдруг кто-то плеснул еще в последний раз, и она
стала неподвижна.
Он нарочно
станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли
белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Райский смотрел, как стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у него были глаза, разбирал, отчего ему
стало холодно, когда директор тронул его за ухо, представил себе, как поведут его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг
побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как добрый Масляников, с плачущим лицом, бросится обнимать его и прощаться с ним, точно с осужденным на казнь.