Неточные совпадения
А князь опять больнехонек…
Чтоб только время выиграть,
Придумать: как тут быть,
Которая-то барыня
(Должно быть, белокурая:
Она ему, сердечному,
Слыхал я, терла щеткою
В то время левый бок)
Возьми
и брякни барину,
Что мужиков помещикам
Велели воротить!
Поверил! Проще
малогоРебенка
стал старинушка,
Как паралич расшиб!
Заплакал! пред иконами
Со
всей семьею молится,
Велит служить молебствие,
Звонить в колокола!
Доволен Клим. Нашел-таки
По нраву должность! Бегает,
Чудит, во
все мешается,
Пить даже
меньше стал!
Бабенка есть тут бойкая,
Орефьевна, кума ему,
Так с ней Климаха барина
Дурачит заодно.
Лафа бабенкам! бегают
На барский двор с полотнами,
С грибами, с земляникою:
Все покупают барыни,
И кормят,
и поят!
Он сидел на кровати в темноте, скорчившись
и обняв свои колени
и, сдерживая дыхание от напряжения мысли, думал. Но чем более он напрягал мысль, тем только яснее ему
становилось, что это несомненно так, что действительно он забыл, просмотрел в жизни одно
маленькое обстоятельство ― то, что придет смерть,
и всё кончится, что ничего
и не стоило начинать
и что помочь этому никак нельзя. Да, это ужасно, но это так.
Он был среднего роста; стройный, тонкий
стан его
и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить
все трудности кочевой жизни
и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его
маленькой аристократической руке,
и когда он снял одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев.
Так
и Чичикову заметилось
все в тот вечер:
и эта
малая, неприхотливо убранная комнатка,
и добродушное выраженье, воцарившееся в лице хозяина,
и поданная Платонову трубка с янтарным мундштуком,
и дым, который он
стал пускать в толстую морду Ярбу,
и фырканье Ярба,
и смех миловидной хозяйки, прерываемый словами: «Полно, не мучь его», —
и веселые свечки,
и сверчок в углу,
и стеклянная дверь,
и весенняя ночь, которая оттоле на них глядела, облокотясь на вершины дерев, из чащи которых высвистывали весенние соловьи.
Когда
все это было внесено, кучер Селифан отправился на конюшню возиться около лошадей, а лакей Петрушка
стал устроиваться в
маленькой передней, очень темной конурке, куда уже успел притащить свою шинель
и вместе с нею какой-то свой собственный запах, который был сообщен
и принесенному вслед за тем мешку с разным лакейским туалетом.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это не то, что у
всех, — есть
маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая
и бросится
всем в глаза
и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что
все молодые люди будут совершенно восхищены
и то
и дело
станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же
и взглянут, то как на что-то постороннее.
Белые, причудливых форм тучки с утра показались на горизонте; потом
все ближе
и ближе
стал сгонять их
маленький ветерок, так что изредка они закрывали солнце.
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна ему: он надел другую
и, перегнувшись перед
маленьким зеркальцем, которое стояло на столе, держался обеими руками за пышный бант своего галстука
и пробовал, свободно ли входит в него
и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со
всех сторон наши платья
и попросив Николая сделать для него то же самое, он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно пахло от нас троих помадой в то время, как мы
стали спускаться по лестнице.
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда
вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома
и кровли,
стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей
и вечной опасности, селился он
и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух
и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, —
и когда
все поречья, перевозы, прибрежные пологие
и удобные места усеялись козаками, которым
и счету никто не ведал,
и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по
всему степу: что байрак, то козак» (что
маленький пригорок, там уж
и козак).
Лонгрен поехал в город, взял расчет, простился с товарищами
и стал растить
маленькую Ассоль. Пока девочка не научилась твердо ходить, вдова жила у матроса, заменяя сиротке мать, но лишь только Ассоль перестала падать, занося ножку через порог, Лонгрен решительно объявил, что теперь он будет сам
все делать для девочки,
и, поблагодарив вдову за деятельное сочувствие, зажил одинокой жизнью вдовца, сосредоточив
все помыслы, надежды, любовь
и воспоминания на
маленьком существе.
Тут вспомнил кстати
и о — кове мосте,
и о
Малой Неве,
и ему опять как бы
стало холодно, как давеча, когда он стоял над водой. «Никогда в жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь
и вдруг опять усмехнулся на одну странную мысль: ведь вот, кажется, теперь бы должно быть
все равно насчет этой эстетики
и комфорта, а тут-то именно
и разборчив
стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае.
Он бросился в угол, запустил руку под обои
и стал вытаскивать вещи
и нагружать ими карманы.
Всего оказалось восемь штук: две
маленькие коробки, с серьгами или с чем-то в этом роде, — он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра. Одна цепочка была просто завернута в газетную бумагу. Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден…
Потому, в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать в исполнении, вес
и меру,
и арифметику: из
всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую
и, убив ее, положил взять у ней ровно столько, сколько мне надо для первого шага,
и ни больше ни
меньше (а остальное,
стало быть, так
и пошло бы на монастырь, по духовному завещанию — ха-ха!)…
Одинцова произнесла
весь этот
маленький спич [Спич (англ.) — речь, обычно застольная, по поводу какого-либо торжества.] с особенною отчетливостью, словно она наизусть его выучила; потом она обратилась к Аркадию. Оказалось, что мать ее знавала Аркадиеву мать
и была даже поверенною ее любви к Николаю Петровичу. Аркадий с жаром заговорил о покойнице; а Базаров между тем принялся рассматривать альбомы. «Какой я смирненький
стал», — думал он про себя.
А Поярков
стал молчаливее, спорил
меньше, реже играл на гитаре
и весь как-то высох, вытянулся.
Самгин, оглушенный, стоял на дрожащих ногах, очень хотел уйти, но не мог, точно спина пальто примерзла к стене
и не позволяла пошевелиться. Не мог он
и закрыть глаз, —
все еще падала взметенная взрывом белая пыль, клочья шерсти; раненый полицейский, открыв лицо, тянул на себя медвежью полость; мелькали люди, почему-то
все маленькие, — они выскакивали из ворот, из дверей домов
и становились в полукруг; несколько человек стояло рядом с Самгиным,
и один из них тихо сказал...
— Из-за голубей потерял, — говорил он, облокотясь на стол, запустив пальцы в растрепанные волосы, отчего голова
стала уродливо огромной, а лицо —
меньше. — Хорошая женщина, надо сказать, но, знаете, у нее — эти общественные инстинкты
и все такое, а меня это не опьяняет…
Сказал
и туго надул синие щеки свои, как бы желая намекнуть, что это он
и есть владыка
всех зефиров
и ураганов. Он вообще говорил решительно, строго, а сказав, надувал щеки шарами, отчего белые глаза его
становились меньше и несколько темнели.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках
и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза
стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно
и много, как прежде, говорил
меньше, слушал рассеянно
и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на
все как-то сбоку, часто
и устало отдувался,
и казалось, что говорит он не о том, что думает.
Самгин ушел, удовлетворенный ее равнодушием к истории с кружком Пермякова. Эти
маленькие волнения ненадолго
и неглубоко волновали его; поток, в котором он плыл,
становился все уже, но — спокойнее, события принимали
все более однообразный характер, действительность устала поражать неожиданностями,
становилась менее трагичной, туземная жизнь текла так ровно, как будто ничто
и никогда не возмущало ее.
Подсели на лестницу
и остальные двое, один — седобородый, толстый, одетый солидно, с широким, желтым
и незначительным лицом, с длинным, белым носом; другой —
маленький, костлявый, в полушубке, с босыми чугунными ногами, в картузе, надвинутом на глаза так низко, что виден был только красный, тупой нос, редкие усы, толстая дряблая губа
и ржавая бороденка.
Все четверо они осматривали Самгина так пристально, что ему
стало неловко, захотелось уйти. Но усатый, сдув пепел с папиросы, строго спросил...
Как всегда, Самгин напряженно слушал голоса людей — источник мудрости. Людей
стало меньше, в зале — просторней, танцевали уже три пары,
и, хотя вкрадчиво, нищенски назойливо ныли скрипки, виолончель, — голоса людей звучали
все более сильно
и горячо.
Он
и Елизавета Спивак запели незнакомый Климу дуэт,
маленький музыкант отлично аккомпанировал. Музыка всегда успокаивала Самгина, точнее — она опустошала его, изгоняя
все думы
и чувствования; слушая музыку, он ощущал только ласковую грусть. Дама пела вдохновенно, небольшим, но очень выработанным сопрано, ее лицо потеряло сходство с лицом кошки, облагородилось печалью, стройная фигура
стала еще выше
и тоньше. Кутузов пел очень красивым баритоном, легко
и умело. Особенно трогательно они спели финал...
Однажды Клим пришел домой с урока у Томилина, когда уже кончили пить вечерний чай, в столовой было темно
и во
всем доме так необычно тихо, что мальчик, раздевшись, остановился в прихожей, скудно освещенной
маленькой стенной лампой,
и стал пугливо прислушиваться к этой подозрительной тишине.
Ему казалось, что он
весь запылился, выпачкан липкой паутиной; встряхиваясь, он ощупывал костюм, ловя на нем какие-то невидимые соринки, потом, вспомнив, что, по народному поверью, так «обирают» себя люди перед смертью, глубоко сунул руки в карманы брюк, — от этого
стало неловко идти, точно он связал себя.
И, со стороны глядя, смешон, должно быть, человек, который шагает одиноко по безлюдной окраине, — шагает, сунув руки в карманы, наблюдая судороги своей тени,
маленький, плоский, серый, — в очках.
Казалось, что Спивак по
всем измерениям
стал меньше на треть,
и это было так жутко, что Клим не сразу решился взглянуть в его лицо.
Маленькая лекция по философии угрожала разрастись в солидную, Самгину
стало скучно слушать
и несколько неприятно следить за игрой лица оратора. Он обратил внимание свое на женщин, их было десятка полтора,
и все они как бы застыли, очарованные голосом
и многозначительной улыбочкой красноречивого Платона.
Голос ее звучал
все крепче, в нем слышалось нарастание ярости. Без шляпы на голове, лицо ее, осыпанное волосами,
стало маленьким и жалким, влажные глаза тоже
стали меньше.
Здесь —
все другое,
все фантастически изменилось, даже тесные улицы
стали неузнаваемы,
и непонятно было, как могут они вмещать это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря на холод октябрьского дня, на злые прыжки ветра с крыш домов, которые как будто сделались ниже,
меньше, — кое-где форточки, даже окна были открыты, из них вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.
Было очень душно, а люди
все сильнее горячились, хотя их
стало заметно
меньше. Самгин, не желая встретиться с Тагильским, постепенно продвигался к двери,
и, выйдя на улицу, глубоко вздохнул.
Почему-то невозможно было согласиться, что Лидия Варавка создана для такой любви.
И трудно было представить, что только эта любовь лежит в основе прочитанных им романов, стихов, в корне мучений Макарова, который
становился все печальнее,
меньше пил
и говорить
стал меньше да
и свистел тише.
Людей в ресторане
становилось все меньше, исчезали одна за другой женщины, но шум возрастал. Он сосредоточивался в отдаленном от Самгина углу, где собрались солидные штатские люди, три офицера
и высокий, лысый человек в форме интенданта, с сигарой в зубах
и с крестообразной черной наклейкой на левой щеке.
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что
и нос ушел у него в бороду,
и все лицо казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, —
меньше свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки…
и тогда сами
станете на колени
и будете молиться…
— Вы переждите, Григорий Васильевич, хотя бы самое даже
малое время-с,
и прослушайте дальше, потому что я
всего не окончил. Потому в самое то время, как я Богом
стану немедленно проклят-с, в самый, тот самый высший момент-с, я уже
стал все равно как бы иноязычником,
и крещение мое с меня снимается
и ни во что вменяется, — так ли хоть это-с?
Но отделил зато капитал
малый,
и когда узналось это, то
и это
стало всем на удивление.
Други
и учители, слышал я не раз, а теперь в последнее время еще слышнее
стало о том, как у нас иереи Божии, а пуще
всего сельские, жалуются слезно
и повсеместно на
малое свое содержание
и на унижение свое
и прямо заверяют, даже печатно, — читал сие сам, — что не могут они уже теперь будто бы толковать народу Писание, ибо мало у них содержания,
и если приходят уже лютеране
и еретики
и начинают отбивать стадо, то
и пусть отбивают, ибо мало-де у нас содержания.
Маленькая, едва заметная тропинка, служившая нам путеводной нитью,
все время кружила: она переходила то на один берег реки, то на другой. Долина
становилась все у же
и у же
и вдруг сразу расширилась. Рельеф принял неясный, расплывчатый характер. Это были верховья реки Такунчи. Здесь 3 ручья стекались в одно место. Я понял, что нахожусь у подножия Сихотэ-Алиня.
Дерсу
стал вспоминать дни своего детства, когда, кроме гольдов
и удэге, других людей не было вовсе. Но вот появились китайцы, а за ними — русские. Жить
становилось с каждым годом
все труднее
и труднее. Потом пришли корейцы. Леса начали гореть; соболь отдалился,
и всякого другого зверя
стало меньше. А теперь на берегу моря появились еще
и японцы. Как дальше жить?
Все это он взял в одну руку, в другую —
маленький горящий уголек
и что-то
стал говорить.
Ее слова ожесточили молодую затворницу, голова ее кипела, кровь волновалась, она решилась дать знать обо
всем Дубровскому
и стала искать способа отправить кольцо в дупло заветного дуба; в это время камушек ударился в окно ее, стекло зазвенело,
и Марья Кириловна взглянула на двор
и увидела
маленького Сашу, делающего ей тайные знаки. Она знала его привязанность
и обрадовалась ему. Она отворила окно.
Тем не
меньше, хотя
и дурным слогом, но близнецы «Москвитянина»
стали зацеплять уж не только Белинского, но
и Грановского за его лекции.
И все с тем же несчастным отсутствием такта, который восстановлял против них
всех порядочных людей. Они обвиняли Грановского в пристрастии к западному развитию, к известному порядку идей, за которые Николай из идеи порядка ковал в цепи да посылал в Нерчинск.
Dann und wann [Время от времени (нем.).] через много лет,
все это рассеянное население побывает в старом домике,
все эти состарившиеся оригиналы портретов, висящих в
маленькой гостиной, где они представлены в студенческих беретах, завернутые в плащи, с рембрандтовским притязанием со стороны живописца, — в доме тогда
становится суетливее, два поколения знакомятся, сближаются…
и потом опять
все идет на труд.
Уже слепец кончил свою песню; уже снова
стал перебирать струны; уже
стал петь смешные присказки про Хому
и Ерему, про Сткляра Стокозу… но старые
и малые все еще не думали очнуться
и долго стояли, потупив головы, раздумывая о страшном, в старину случившемся деле.
Глядь, краснеет
маленькая цветочная почка
и, как будто живая, движется. В самом деле, чудно! Движется
и становится все больше, больше
и краснеет, как горячий уголь. Вспыхнула звездочка, что-то тихо затрещало,
и цветок развернулся перед его очами, словно пламя, осветив
и другие около себя.
Одно время он
стал клеить из бумаги сначала дома, потом корабли
и достиг в этом бесполезном строительстве значительного совершенства: миниатюрные фрегаты были оснащены по
всем правилам искусства, с мачтами, реями
и даже
маленькими пушками, глядевшими из люков.
Я не
стану подробно описывать
все мои
маленькие радости, надежды, разочарования
и огорчения.
— Остановить… такую махину! Никогда не поверю!
И опять, поднявшись во
весь рост, — седой, крупный, внушительный, — он
стал словами, голосом, жестами изображать необъятность вселенной. Увлекаясь, он шаг за шагом подвигал свой скептицизм много дальше Иисуса Навина
и его
маленьких столкновений с амалекитянами.
После девяти часов я вышел из дому
и стал прохаживаться. Была поздняя осень. Вода в прудах отяжелела
и потемнела, точно в ожидании морозов. Ночь была ясная, свежая, прохладный воздух звонок
и чуток. Я был
весь охвачен своим чувством
и своими мыслями. Чувство летело навстречу знакомой
маленькой тележке, а мысль искала доказательств бытия божия
и бессмертия души.
Это были два самых ярких рассказа пани Будзиньской, но было еще много других — о русалках, о ведьмах
и о мертвецах, выходивших из могил.
Все это больше относилось к прошлому. Пани Будзиньская признавала, что в последнее время народ
стал хитрее
и поэтому нечисти
меньше. Но
все же бывает…