Неточные совпадения
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым
дети слушали эти
слова матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни
слову из того, что говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они живут.
Кухарки людской не было; из девяти коров оказались, по
словам скотницы, одни тельные, другие первым теленком, третьи стары, четвертые тугосиси; ни масла, ни молока даже
детям не доставало.
Кроме того, тотчас же по нескольким
словам Дарья Александровна поняла, что Анна, кормилица, нянька и
ребенок не сжились вместе и что посещение матерью было дело необычайное.
Но Кити не слушала ее
слов. Ее нетерпение шло так же возрастая, как и нетерпение
ребенка.
И он, связав это
слово с своим прощением, с своею привязанностью к
детям, теперь по-своему понимал его.
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради Бога, подумай о
детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я всё готов! Я виноват, нет
слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими
словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Перескажу простые речи
Отца иль дяди-старика,
Детей условленные встречи
У старых лип, у ручейка;
Несчастной ревности мученья,
Разлуку, слезы примиренья,
Поссорю вновь, и наконец
Я поведу их под венец…
Я вспомню речи неги страстной,
Слова тоскующей любви,
Которые в минувши дни
У ног любовницы прекрасной
Мне приходили на язык,
От коих я теперь отвык.
Но ей нельзя. Нельзя? Но что же?
Да Ольга
слово уж дала
Онегину. О Боже, Боже!
Что слышит он? Она могла…
Возможно ль? Чуть лишь из пеленок,
Кокетка, ветреный
ребенок!
Уж хитрость ведает она,
Уж изменять научена!
Не в силах Ленский снесть удара;
Проказы женские кляня,
Выходит, требует коня
И скачет. Пистолетов пара,
Две пули — больше ничего —
Вдруг разрешат судьбу его.
Ужель загадку разрешила?
Ужели
слово найдено?
Часы бегут: она забыла,
Что дома ждут ее давно,
Где собралися два соседа
И где об ней идет беседа.
«Как быть? Татьяна не
дитя, —
Старушка молвила кряхтя. —
Ведь Оленька ее моложе.
Пристроить девушку, ей-ей,
Пора; а что мне делать с ней?
Всем наотрез одно и то же:
Нейду. И все грустит она
Да бродит по лесам одна».
— Разве вы бьете своих
детей, моя милая? — спросила бабушка, значительно поднимая брови и делая особенное ударение на
слово бьете.
И она опустила тут же свою руку, положила хлеб на блюдо и, как покорный
ребенок, смотрела ему в очи. И пусть бы выразило чье-нибудь
слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее
слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже́ того умиленного чувства, которым объемлется глядящий в такие взоры девы.
А между тем верный товарищ стоял пред ним, бранясь и рассыпая без счету жестокие укорительные
слова и упреки. Наконец схватил он его за ноги и руки, спеленал, как
ребенка, поправил все перевязки, увернул его в воловью кожу, увязал в лубки и, прикрепивши веревками к седлу, помчался вновь с ним в дорогу.
По всем его
словам выходило, что
дети в играх только подражают теперь тому, что делают взрослые.
Она слышала от самой Амалии Ивановны, что мать даже обиделась приглашением и предложила вопрос: «Каким образом она могла бы посадить рядом с этой девицейсвою дочь?» Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее
детям, ее папеньке, одним
словом, была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе» и т. д. и т. д.
Она была не одна; кругом нее было четверо маленьких
детей Капернаумова. Софья Семеновна поила их чаем. Она молча и почтительно встретила Свидригайлова, с удивлением оглядела его измокшее платье, но не сказала ни
слова.
Дети же все тотчас убежали в неописанном ужасе.
— Я говорю ему: «Ваше превосходительство!..» — выкрикивала она, отдыхиваясь после каждого
слова, — эта Амалия Людвиговна… ах! Леня, Коля! ручки в боки, скорей, скорей, глиссе-глиссе, па-де-баск! Стучи ножками… Будь грациозный
ребенок.
Родительница его, из фамилии Колязиных, в девицах Agathe, а в генеральшах Агафоклея Кузьминишна Кирсанова, принадлежала к числу «матушек-командирш», носила пышные чепцы и шумные шелковые платья, в церкви подходила первая ко кресту, говорила громко и много, допускала
детей утром к ручке, на ночь их благословляла, —
словом, жила в свое удовольствие.
— Есть, Аркадий, есть у меня другие
слова, только я их не выскажу, потому что это романтизм, — это значит: рассыропиться. А ты поскорее женись; да своим гнездом обзаведись, да наделай
детей побольше. Умницы они будут уже потому, что вовремя они родятся, не то что мы с тобой. Эге! я вижу, лошади готовы. Пора! Со всеми я простился… Ну что ж? обняться, что ли?
Учитель встречал
детей молчаливой, неясной улыбкой; во всякое время дня он казался человеком только что проснувшимся. Он тотчас ложился вверх лицом на койку, койка уныло скрипела. Запустив пальцы рук в рыжие, нечесанные космы жестких и прямых волос, подняв к потолку расколотую, медную бородку, не глядя на учеников, он спрашивал и рассказывал тихим голосом, внятными
словами, но Дронов находил, что учитель говорит «из-под печки».
Клим подумал: нового в ее улыбке только то, что она легкая и быстрая. Эта женщина раздражала его. Почему она работает на революцию, и что может делать такая незаметная, бездарная? Она должна бы служить сиделкой в больнице или обучать
детей грамоте где-нибудь в глухом селе. Помолчав, он стал рассказывать ей, как мужики поднимали колокол, как они разграбили хлебный магазин. Говорил насмешливо и с намерением обидеть ее. Вторя его
словам, холодно кипел дождь.
— Дармоеды-ы, — завывал он и матерно ругался, за это, по жалобе обывателей, его вызвали в полицию, но, просидев там трое суток, на четвертые рано утром, он снова пронзительно завыл. — Дармоеды-ы, — бесовы дети-и… — И снова понеслись в воздухе запретные
слова.
Слушать его было трудно, голос гудел глухо, церковно, мял и растягивал
слова, делая их невнятными. Лютов, прижав локти к бокам, дирижировал обеими руками, как бы укачивая
ребенка, а иногда точно сбрасывая с них что-то.
Заметив, что взрослые всегда ждут от него чего-то, чего нет у других
детей, Клим старался, после вечернего чая, возможно больше посидеть со взрослыми у потока
слов, из которого он черпал мудрость. Внимательно слушая бесконечные споры, он хорошо научился выхватывать
слова, которые особенно царапали его слух, а потом спрашивал отца о значении этих
слов. Иван Самгин с радостью объяснял, что такое мизантроп, радикал, атеист, культуртрегер, а объяснив и лаская сына, хвалил его...
— Все мужчины и женщины, идеалисты и материалисты, хотят любить, — закончила Варвара нетерпеливо и уже своими
словами, поднялась и села, швырнув недокуренную папиросу на пол. — Это, друг мой, главное содержание всех эпох, как ты знаешь. И — не сердись! — для этого я пожертвовала
ребенком…
Варавка требовал с
детей честное
слово, что они не станут щекотать его, и затем начинал бегать рысью вокруг стола, топая так, что звенела посуда в буфете и жалобно звякали хрустальные подвески лампы.
Придумала скучную игру «Что с кем будет?»: нарезав бумагу маленькими квадратиками, она писала на них разные
слова, свертывала квадратики в тугие трубки и заставляла
детей вынимать из подола ее по три трубки.
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно.
Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней.
Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Может быть, когда
дитя еще едва выговаривало
слова, а может быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Когда нянька мрачно повторяла
слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги,
ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
— Глупое
слово: весело! Только
дети и французы ухитряются веселиться: s’amuser. [развлекаться (фр.).]
— Никогда! — повторил он с досадой, — какая ложь в этих
словах: «никогда», «всегда»!.. Конечно, «никогда»: год, может быть, два… три… Разве это не — «никогда»? Вы хотите бессрочного чувства? Да разве оно есть? Вы пересчитайте всех ваших голубей и голубок: ведь никто бессрочно не любит. Загляните в их гнезда — что там? Сделают свое дело, выведут
детей, а потом воротят носы в разные стороны. А только от тупоумия сидят вместе…
— Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну,
словом, — движение, жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и сказать, что тут семья и
дети, значит, было прошлое, а там глядит страсть или живой след симпатии, — значит, есть настоящее, а здесь на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее…
Она поручила свое
дитя Марье Егоровне, матери жениха, а последнему довольно серьезно заметила, чтобы он там, в деревне, соблюдал тонкое уважение к невесте и особенно при чужих людях, каких-нибудь соседях, воздерживался от той свободы, которою он пользовался при ней и своей матери, в обращении с Марфенькой, что другие, пожалуй, перетолкуют иначе —
словом, чтоб не бегал с ней там по рощам и садам, как здесь.
Целую ночь снилась Привалову голодная Бухтарма. Он видел грязных, голодных женщин, видел худых, как скелеты,
детей… Они не протягивали к нему своих детских ручек, не просили, не плакали. Только длинная шея Урукая вытянулась еще длиннее, и с его губ сорвались
слова упрека...
Слышал я потом
слова насмешников и хулителей,
слова гордые: как это мог Господь отдать любимого из святых своих на потеху диаволу, отнять от него
детей, поразить его самого болезнью и язвами так, что черепком счищал с себя гной своих ран, и для чего: чтобы только похвалиться пред сатаной: «Вот что, дескать, может вытерпеть святой мой ради меня!» Но в том и великое, что тут тайна, — что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе.
Душная палата, стучащая машина, весь Божий день работы, развратные
слова и вино, вино, а то ли надо душе такого малого еще
дитяти?
Войдя в избу, где собрался причт и пришли гости и, наконец, сам Федор Павлович, явившийся лично в качестве восприемника, он вдруг заявил, что
ребенка «не надо бы крестить вовсе», — заявил не громко, в
словах не распространялся, еле выцеживал по словечку, а только тупо и пристально смотрел при этом на священника.
О, конечно, есть и другое значение, другое толкование
слова «отец», требующее, чтоб отец мой, хотя бы и изверг, хотя бы и злодей своим
детям, оставался бы все-таки моим отцом, потому только, что он родил меня.
Вот ты прошел мимо малого
ребенка, прошел злобный, со скверным
словом, с гневливою душой; ты и не приметил, может, ребенка-то, а он видел тебя, и образ твой, неприглядный и нечестивый, может, в его беззащитном сердечке остался.
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес мое первое
слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые двадцать три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его
ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти двадцать три года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
Алеша взглянул было на него, открыв свое распухшее от слез, как у малого
ребенка, лицо, но тотчас же, ни
слова не вымолвив, отвернулся и снова закрылся обеими ладонями.
И, вымолвив это «жалкое»
слово, Грушенька вдруг не выдержала, не докончила, закрыла лицо руками, бросилась на диван в подушки и зарыдала как малое
дитя. Алеша встал с места и подошел к Ракитину.
Так и сдержал
слово: умер и все оставил сыновьям, которых всю жизнь держал при себе наравне как слуг, с их женами и
детьми, а о Грушеньке даже и не упомянул в завещании вовсе.
По его
словам, такой же тайфун был в 1895 году. Наводнение застало его на реке Даубихе, около урочища Анучино. Тогда на маленькой лодочке он спас заведующего почтово-телеграфной конторой, двух солдаток с
детьми и четырех китайцев. Два дня и две ночи он разъезжал на оморочке и снимал людей с крыш домов и с деревьев. Сделав это доброе дело, Дерсу ушел из Анучина, не дожидаясь полного спада воды. Его потом хотели наградить, но никак не могли разыскать в тайге.
Иман еще не замерз и только по краям имел забереги. На другом берегу, как раз против того места, где мы стояли, копошились какие-то маленькие люди. Это оказались удэгейские
дети. Немного дальше, в тальниках, виднелась юрта и около нее амбар на сваях. Дерсу крикнул ребятишкам, чтобы они подали лодку. Мальчики испуганно посмотрели в нашу сторону и убежали. Вслед за тем из юрты вышел мужчина с ружьем в руках. Он перекинулся с Дерсу несколькими
словами и затем переехал в лодке на нашу сторону.
Мужчины были одеты по-китайски. Они носили куртку, сшитую из синей дабы, и такие же штаны. Костюм женщин более сохранил свой национальный характер. Одежда их пестрела вышивками по борту и по краям подола была обвешана побрякушками. Выбежавшие из фанз грязные ребятишки испуганно смотрели на нас. Трудно сказать, какого цвета была у них кожа: на ней были и загар, и грязь, и копоть. Гольды эти еще знали свой язык, но предпочитали объясняться по-китайски.
Дети же ни 1
слова не понимали по-гольдски.
но на этом
слове голос ее в самом деле задрожал и оборвался. «Не выходит — и прекрасно, что не выходит, это не должно выходить — выйдет другое, получше; слушайте,
дети мои, наставление матери: не влюбляйтесь и знайте, что вы не должны жениться». Она запела сильным, полным контральто...
И учитель узнал от Феди все, что требовалось узнать о сестрице; он останавливал Федю от болтовни о семейных делах, да как вы помешаете девятилетнему
ребенку выболтать вам все, если не запугаете его? на пятом
слове вы успеваете перервать его, но уж поздно, — ведь
дети начинают без приступа, прямо с сущности дела; и в перемежку с другими объяснениями всяких других семейных дел учитель слышал такие начала речей: «А у сестрицы жених-то богатый!
— Согласна, конечно, согласна, — сказал Кирила Петрович, — но знаешь, князь: девушке трудно выговорить это
слово. Ну,
дети, поцелуйтесь и будьте счастливы.