Неточные совпадения
С соболезнованием
рассказывал он, как велика необразованность соседей помещиков; как мало думают они
о своих подвластных; как они даже смеялись, когда он старался изъяснить, как необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии и даже комитетов, чтобы тем предохранить всякие кражи и всякая вещь была бы известна, чтобы писарь, управитель и бухгалтер образовались бы не как-нибудь, но оканчивали бы университетское воспитанье; как, несмотря на все убеждения, он не мог убедить помещиков в том, что какая бы выгода была их имениям, если бы каждый крестьянин был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время
книгу о громовых отводах.
Как они делают, бог их ведает: кажется, и не очень мудреные вещи говорят, а девица то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает что
расскажет: или поведет речь
о том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман не без остроумия, но от него ужасно пахнет
книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно больше смеется, чем та, которая его слушает.
Она замолчала, взяв со стола
книгу, небрежно перелистывая ее и нахмурясь, как бы решая что-то. Самгин подождал ее речей и начал
рассказывать об Инокове,
о двух последних встречах с ним, —
рассказывал и думал: как отнесется она? Положив
книгу на колено себе, она выслушала молча, поглядывая в окно, за плечо Самгина, а когда он кончил, сказала вполголоса...
Автор скучно
рассказывал о любви Овидия и Коринны, Петрарки и Лауры, Данте и Беатриче, Бокаччио, Фиаметты;
книга была наполнена прозаическими переводами элегий и сонетов.
Когда он
рассказывал о прочитанных
книгах, его слушали недоверчиво, без интереса и многого не понимали.
И Дмитрий подробно
рассказывал о никому неведомой
книге Ивана Головина, изданной в 1846 г. Он любил говорить очень подробно и тоном профессора, но всегда так, как будто
рассказывал сам себе.
«Нужно создать некий социальный катехизис,
книгу, которая просто и ясно
рассказала бы
о необходимости различных связей и ролей в процессе культуры,
о неизбежности жертв. Каждый человек чем-нибудь жертвует…»
Она редко и не очень охотно соглашалась на это и уже не
рассказывала Климу
о боге, кошках,
о подругах, а задумчиво слушала его рассказы
о гимназии, суждения об учителях и мальчиках,
о прочитанных им
книгах. Когда Клим объявил ей новость, что он не верит в бога, она сказала небрежно...
Однажды вдруг приступила к нему с вопросами
о двойных звездах: он имел неосторожность сослаться на Гершеля и был послан в город, должен был прочесть
книгу и
рассказывать ей, пока она не удовлетворилась.
Между тем вне класса начнет
рассказывать о какой-нибудь стране или об океане,
о городе — откуда что берется у него! Ни в
книге этого нет, ни учитель не
рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все видел сам.
Она прилежна, любит шить, рисует. Если сядет за шитье, то углубится серьезно и молча, долго может просидеть; сядет за фортепиано, непременно проиграет все до конца, что предположит;
книгу прочтет всю и долго
рассказывает о том, что читала, если ей понравится. Поет, ходит за цветами, за птичками, любит домашние заботы, охотница до лакомств.
Мое намерение выставлять дело, как оно было, а не так, как мне удобнее было бы
рассказывать его, делает мне и другую неприятность: я очень недоволен тем, что Марья Алексевна представляется в смешном виде с размышлениями своими
о невесте, которую сочинила Лопухову, с такими же фантастическими отгадываниями содержания
книг, которые давал Лопухов Верочке, с рассуждениями
о том, не обращал ли людей в папскую веру Филипп Эгалите и какие сочинения писал Людовик XIV.
Все эти типы
книг хотят с большей или меньшей правдивостью и точностью
рассказать о том, что было, запечатлеть бывшее.
Не столько под влиянием этих
книг, сколько под впечатлением устных рассуждений Красина молоденькая сестра Мечниковой начала сочувствовать самостоятельности и задачам женщин,
о которых ей
рассказывал Красин.
— Ну, — сказал Иоанн, которого глаза, казалось, уже смыкались, —
расскажи о Голубиной
книге. Оно нам, грешным, и лучше будет на ночь что-нибудь божественное послушать!
Мне страшно нравилось слушать девочку, — она
рассказывала о мире, незнакомом мне. Про мать свою она говорила всегда охотно и много, — предо мною тихонько открывалась новая жизнь, снова я вспоминал королеву Марго, это еще более углубляло доверие к
книгам, а также интерес к жизни.
Кончив дела, усаживались у прилавка, точно вороны на меже, пили чай с калачами и постным сахаром и
рассказывали друг другу
о гонениях со стороны никонианской церкви: там — сделали обыск, отобрали богослужебные
книги; тут — полиция закрыла молельню и привлекла хозяев ее к суду по 103-й статье.
Вечера мои были свободны, я
рассказывал людям
о жизни на пароходе,
рассказывал разные истории из
книг и, незаметно для себя, занял в мастерской какое-то особенное место — рассказчика и чтеца.
По вечерам на крыльце дома собиралась большая компания: братья К., их сестры, подростки; курносый гимназист Вячеслав Семашко; иногда приходила барышня Птицына, дочь какого-то важного чиновника. Говорили
о книгах,
о стихах, — это было близко, понятно и мне; я читал больше, чем все они. Но чаще они
рассказывали друг другу
о гимназии, жаловались на учителей; слушая их рассказы, я чувствовал себя свободнее товарищей, очень удивлялся силе их терпения, но все-таки завидовал им — они учатся!
Ее язык, такой точный и лишенный прикрас, сначала неприятно удивил меня, но скупые слова, крепко построенные фразы так хорошо ложились на сердце, так внушительно
рассказывали о драме братьев-акробатов, что у меня руки дрожали от наслаждения читать эту
книгу.
Однако я хватаю эти слова и, стараясь уложить их в стихи, перевертываю всячески, — это уж окончательно мешает мне понять,
о чем
рассказывает книга.
По праздникам, когда хозяева уходили в собор к поздней обедне, я приходил к ней утром; она звала меня в спальню к себе, я садился на маленькое, обитое золотистым шелком кресло, девочка влезала мне на колени, я
рассказывал матери
о прочитанных
книгах.
Незаметно для себя я привык читать и брал
книгу с удовольствием; то,
о чем
рассказывали книги, приятно отличалось от жизни, — она становилась все тяжелее.
Особенно заметно, что,
рассказывая о злодеях, людях жадных и подлых,
книги не показывают в них той необъяснимой жестокости, того стремления издеваться над человеком, которое так знакомо мне, так часто наблюдалось мною. Книжный злодей жесток деловито, почти всегда можно понять, почему он жесток, а я вижу жестокость бесцельную, бессмысленную, ею человек только забавляется, не ожидая от нее выгод.
Вообще вся жизнь за границей, как
рассказывают о ней
книги, интереснее, легче, лучше той жизни, которую я знаю: за границею не дерутся так часто и зверски, не издеваются так мучительно над человеком, как издевались над вятским солдатом, не молятся богу так яростно, как молится старая хозяйка.
Серые страницы толстой
книги спокойно, тягучим слогом
рассказывали о событиях, а людей в
книге не чувствовалось, не слышно было человечьей речи, не видно лиц и глаз, лишь изредка звучала тихонько жалоба умерших, но она не трогала сердца, охлаждённая сухим языком
книги.
Он чувствовал себя за
книгою как в полусне, полном печальных видений, и видения эти усыпляли душу,
рассказывая однообразную сказку
о безуспешных попытках людей одолеть горе жизни. Иногда вставал из-за стола и долго ходил по комнате, мысленно оспаривая Марка Васильева, Евгению и других упрямцев.
Рассказала она ему
о себе: сирота она, дочь офицера, воспитывалась у дяди, полковника, вышла замуж за учителя гимназии, муж стал учить детей не по казённым книжкам, а по совести, она же, как умела, помогала мужу в этом, сделали у них однажды обыск, нашли запрещённые
книги и сослали обоих в Сибирь — вот и всё.
Он читал вслух душеспасительные
книги, толковал с красноречивыми слезами
о разных христианских добродетелях;
рассказывал свою жизнь и подвиги; ходил к обедне и даже к заутрене, отчасти предсказывал будущее; особенно хорошо умел толковать сны и мастерски осуждал ближнего.
Усевшись, я
рассказал ей, как я и убийца вошли вместе, но ничего не упомянул
о Биче. Она слушала молча, побрасывая пальцем страницу открытой
книги.
Когда прочитывали книжку или уставали читать, Пашка
рассказывал о своих приключениях, — его рассказы были интересны не менее
книг.
Илья
рассказывал о том, что видел в городе, Яков, читавший целыми днями, —
о книгах,
о скандалах в трактире, жаловался на отца, а иногда — всё чаще — говорил нечто такое, что Илье и Маше казалось несуразным, непонятным.
— Отчего же моих
книг не читать? Что они старые, так это ничего не значит; а впрочем, я вам
расскажу: это было в Палестине, когда
о святой троице спорили.
Надежда Ивановна была очень довольна, что я сделан студентом; с гордостию
рассказывала о том всякому гостю, наряжала меня в мундир и очень жалела, что у меня не было шпаги; даже подарила мне на
книги десять рублей ассигнациями.
Много наслушался я любопытнейших рассказов от С. Н. Глинки, который сам был действующим лицом в этом великом событии; долго, при каждом свидании, я упрашивал его
рассказать еще что-нибудь, [В 1836 году С. Н. Глинка выдал
книгу под названием «Записки
о 1812 годе С. Г., первого ратника Московского ополчения», но в этих записках помещены далеко не все его рассказы.] но все имеет свой конец, и незаметно перешли мы с ним от событий громадных к мелким делам, житейским и литературным.
День за днем прошли два месяца. Я с Коноваловым
о многом переговорил и много прочитал. «Бунт Стеньки» я читал ему так часто, что он уже свободно
рассказывал книгу своими словами, страницу за страницей, с начала до конца.
Когда я приходил, она, увидев меня, слегка краснела, оставляла
книгу и с оживлением, глядя мне в лицо своими большими глазами,
рассказывала о том, что случилось: например,
о том, что в людской загорелась сажа или что работник поймал в пруде большую рыбу.
Так в этой
книге Блондель с необыкновенной силой
рассказывает о том, как на его вызов вышел из толпы большой, толстый немец, куривший огромную вонючую сигару, как сигару эту Блондель приказал ему немедленно выбросить изо рта и как трудно было Блонделю найти равновесие, держа на спине непривычную тяжесть, и как он с этим справился.
Желая сколько-нибудь пособить объяснению некоторых малопонятных слов, выражений и названий в
книге: «Урядник сокольничья пути», относящихся к соколиной охоте с хищными птицами, ныне приходящей в совершенное забвение, [Я не называю соколиной охотой травлю уток соколами, до сих пор продолжающуюся у башкирцев Оренбургской губернии; они портят высокую природу сокола, приучая его, не забираясь вверх, ловить уток почти в угон, по-ястребиному.] я предлагаю мои примечания на вышесказанную
книгу и
расскажу все, что знаю
о соколиной охоте понаслышке от старых охотников и — как самовидец.
— Госпожа Израэл, что с вами? — недоумевал наш снисходительный институтский батюшка отец Василий, когда на уроке закона Божия, вместо того, чтобы
рассказать о первом вселенском соборе, я понесла несусветную чушь
о патриархе Никоне и сожжении священных
книг.
Во время той же беседы,
о которой я
рассказывал, Толстой заговорил
о присланной ему Мечниковым
книге его «Essai de la philosophie optimiste». С негодованием и насмешкой он говорил
о книге,
о «невежестве», проявляемом в ней Мечниковым.
Четыре остальные
книги писались в 1863 и 1864 годах — уже среди редакционных и издательских хлопот и мытарств,
о чем я
расскажу в следующей главе.
У меня еще до университета, когда я уже подрос, было несколько приятельниц, старше меня на много лет. Они не довольствовались ролью конфиденток, которым я поверял свои сердечные тайны. Они давали мне
книги, много
рассказывали о себе и
о своих впечатлениях, переписывались со мною подолгу; даже и позднее, когда я поступил в студенты.
Дневник! Я
расскажу тебе на ухо то, что меня мучает: я б-о-ю-с-ь своей аудитории. Перед тем как идти к ребятам, что-то жалобно сосет в груди. Я неплохо готовлюсь к занятиям, днями и вечерами просиживаю в читальне Московского комитета, так что это не боязнь сорваться, не ответить на вопросы, а другое. Но что? Просто как-то неудобно: вот я, интеллигентка, поварилась в комсомоле, начиталась
книг и иду учить рабочих ребят. Пробуждать в них классовое сознание. Правильно ли это?
Она плакала и
рассказывала тягучим неловким голосом, каким читают трудную
книгу неумелые чтецы,
рассказывала все одно и то же, все одно и то же,
о тихоньком черненьком мальчике, который жил, смеялся и умер; и в певучих книжных словах ее воскресали глаза его, и улыбка, и старчески-разумная речь.